Текст книги "Алба, отчинка моя…"
Автор книги: Василе Василаке
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
– МА-МААААА!!!
Выражаясь прозаически, дети всегда так плачут. Но когда их целое скопище, тут уж не до шуток. И самое главное, они плачут стихийно, так сказать, неорганизованно – потому что они дети и их бросили мамы. Разве вы не догадались? Тогда представьте картинку: отводите вы свое любимое чадо в ясли, оставляете его впервые на попечение чужих теть… Знакомо, да? Тогда приоткройте дверь и послушайте, как оно там, за стенкой, воет.
Кирикэ наконец разразился:
– Бадя Ангел! Видите, бадя Ангел… ой-ей… Мы пропали! Ма-мааа! Они меня всего соплями измазали. Вот решение, получите, со всеми подробностями! – И протянул бумагу: – Я нянька, что ли? Побежал по-соседски к бабке Сафте: «Приди, мать, помоги, я тебе позолоченное турецкое зеркало подарю». А старуха взяла да как плюнет на меня! А за что? Скажите, почему плюется бабка, когда даришь ей зеркало? Потому что она верблюд! Коза у нее, видишь ли, потерялась! Выходит, коза ей дороже, чем наше будущее – дети!
Кирикэ словно прорвало, а у Ангела руки так и чешутся трахнуть его по башке, чтобы говорил по сути: почему его выселяют и с чьего ведома, по чьему разрешению дом мельника, переоборудованный в музей, ни с того ни с сего закрывается.
Ответить проще простого – не хватает детских садов. Но Кирикэ не в состоянии сделать такое обобщение. К тому же мы забыли добавить, что ни слово – шепелявит.
– Клянуф, тофшефтвенно – я ни при фем.
– Скажи ты хоть толком, кривой, с чего началось?
Кирикэ шмыгнул носом и вдруг как разругается…
– Вы ифчё фпрафываете? Дайте факурить…
Закурил и начал, а крики по-прежнему доносились из-за двери, как из бункера:
– Дело обфстоит так. Я фобираюфь фениться.
– Заткнись! – гаркнул Ангел и про себя решил: «Так, хотят от меня избавиться. Значит, я никому больше не нужен, и чтобы выжить, как летучую мышь дымом, наполнили дом визгами».
А за стенкой-то, за стенкой – так пищат, так завывают!.. Вам не приходилось видеть детишек – годовалых, двух-трехлетних, не больше, – когда оставишь без присмотра весь этот цветник радостей человеческих? Скажем, видит один – у соседа на голове имеется ухо, висит сбоку, словно лопух или лист капустный. Ну как не вцепиться в него, не подергать, – крепко ли держится? Сам лопоухий воет, отпихивается, потом, слышишь, уже блеет, мычит и вдруг как завизжит, по-поросячьи!
– Нет, я больфе не могу, вы флыфыте? – отчаянно заголосил Кирикэ. Предоставим читателю возможность самому домыслить его прононс. – Они сейчас глаза друг другу повыколют! Ой, боже, и в чем мы согрешили, бадя?
Не выдержал Ангел, схватил его за грудки:
– Слушай, ты скажешь наконец или нет?! Кого я здесь хозяином оставил?
Вот тебе на, у мельницы новый хозяин…
– Тише, бадя, тише! – умоляет Кирикэ. – Вы их пугаете. Услышат соседи – и палками нас… по шеям надают…
– В последний раз спрашиваю, кто к этому руку приложил, а? Кто сказал, что здесь будут ясли?! И почему у тебя посторонние бродят по музею? Сегодня неприемный день!
Кирикэ шмыгнул носом и вопросом на вопрос:
– А что было делать? Пришел милиционер, накричал, а потом вся Тюлькина родня… Я не пускал.
– А ну отойди, чудовище… – потянул дверь на себя, раз, другой, третий… Шагнул в комнату… О боже – ад, чистой воды ад, будто самум по дому прошелся. Все, что хранилось здесь как музейные реликвии, что берег Ангел как зеницу ока, – ковры и зеркала, диваны и перины, плюшевые занавески и атласные покрывала все валялось вверх тормашками. Тут разбито, там облуплено, перепачкано и уписано.
А на полу, на ворсистых индийских коврах, кишмя кишат – они, цветы жизни, свет очей наших… И плачут, дорогие товарищи, да! Раздетые, замызганные, мокрые, сопливые, et cetera, et cetera…
– Это ж как теперь называть? Она же оформлена как «спальня буржуйки-мельничихи», – передернулся Ангел, не веря своим глазам.
– Все в утиль, говорят, а здесь ясли будут, бадя. Вам не сказали в Доме культуры? Заведующая приходила, с зонтиком, и милиционер с пистолетом. Пришли и закричали: «Очистить помещение, гражданин! Ты бездельник, убирайся, – дом бросовый, колхозный, для музея не соответствует». Слышите, бадя, – нетерпеливо потянул Кирикэ Ангела за рукав, – а что значит «в утиль, годно к списанию»? Потому что Синилькин, тут как тут, загундосил: «Ой, сколько здесь старья и хлама! Проведем документально сдачу-прием, спишем актом – и в утильсырье!»
Ангел ошалело озирался по сторонам – не сразу сообразишь, зачем надо списывать, что пойдет в утиль. Какие там к дьяволу документы и акты? Или решили сделать его заведующим деткомбинатом? В руке топорщилась какая-то бумага, то ли акт, то ли решение. А что это за комиссия по износу? Глянул и рухнул как подкошенный – из спальни мельничихи снова донеслось истошное:
– МАА-МААААА!
Кирикэ, вздрогнув, сиганул из комнаты как соленый заяц. Ангел бросился вслед:
– Подожди ты! Что они сказали, милиционер и эта вегетарианка? Зачем приволокли эту ораву?
– Да нет, – захныкал Кирикэ. – Говорю же вам, только те ушли, Синькин подбросил свой выводок и еще каких-то цыганят, племянников, что ли. Пришел и командует – горынычи вы мои, надо это хорошенько загадить, чтоб превратилось в старье, и пустить на свалку, а он потом все задарма утилизует. Я кричу: «Дядя, вам детей не жалко?» И он мне кричит: «Держишь в руке решение? Держи и катись отсюда. Остальное – не твое дело, а государственное».
Теперь только у Ангела стало проясняться в голове. «Почему командует Тюлькин? Значит, музей пойдет в утильсырье, и мне, Ангелу Фарфурелу, делать здесь нечего».
Кирикэ опять встрял;
– Тут Беллони три раза приходил, просил передать, вот записка вам…
Вынул Кирикэ из кармана смятый листочек, на котором коряво, наспех было что-то нацарапано. Ангел с трудом разобрал:
«Хочешь пасти стада прекрасных небесных туч, Ангел? Прошу, зайди ко мне. Будет тебе и зарплата, а мой дом, знай, – твой приют. Плюнь на все, градобойщик, понял? Племянник у меня – начальник».
Как трепещет камышинка от дуновения прохладного ветерка, так и Ангел затрепетал.
– Тьфу! – вырвалось у него. – Честно, поцелую его в апельсиновую макушку! А эта халупа пусть горит синим пламенем на радость Синькину-карусельнику.
Сказать-то сказал, да ведь это полдела. Как-никак, он на службе находится и заявлял о желании трудиться на избранном поприще. Теперь надо писать, что оно, это желание, пропало, – короче, подать заявление об увольнении. Но они везде и всегда одинаковы… как это скучно! «Прошу, начальник, освободить меня с первого. В противном случае с пятнадцатого я и без вас освобожусь». Ангелу же хотелось объясниться, что вынуждает его проститься с многолетней службой, даже без заслуженной награды. Взял ручку, принялся писать.
«Уважаемый товарищ начальник отделения! Прошу понять меня правильно: я задержался в вашем подчинении (в качестве почтальона), поскольку я, сын полей и перелесков, пламенно верил, что печатное слово… был убежден: жизнь – не корыто, и я, человек, – не свинья на апельсиновом дереве. А обернулось все иначе, – оказывается, старьевщиком быть почетней, ибо куда лучше вознаграждается. Старьевщик с буланым, на рессорах, как черный таракан, завладел моей мечтой. Вот почему и заявляю: с меня довольно! Лучше я… Собственно, для вас это не имеет никакого значения. Главное, я свободен. Придет время – вспомните. В этом селе, которое грабит утильсырьевщик, а я не боюсь этого слова – воистину грабит, чтобы прошлое не стало свидетелем наших промахов, вы установите камень с надписью: „Здесь ступала нога нашего пророка Ангела. Он был освобожден преданием от случайностей окружающей обстановки. Да здравствуют тучи, они свое дело знают!“»
Написал, перечитал и решил, что выступать в заявлении с исповедью – значит оправдываться перед людской суетой и слепотой. Сложил было бумагу пополам, чтобы порвать, но вдруг протянул листок Кирикэ:
– Воспользуйся, при надобности.
Мы благодарны Кирикэ за то, что он тотчас не использовал его по назначению, благодаря чему заявление попало в руки Деспины.
Глава IVТем временем, набрав в грудь воздуха и заняв место Ангела, лектор заканчивал свою лекцию:
– Товарищи, дорогие мои слушатели! В заключение скажу, что благодарен… и польщен выступлением вашего земляка. Я понял из его слов, что вашему Ааму, прекрасно расположенному на распрекрасной магистрали пограничного центра Лупу – Бельцы, не хватает двух, ну, как бы вам сказать, деталей, что ли? Чтобы назвать его в высшей степени цивилизованным населенным пунктом. Нет у вас, во-первых, троллейбусной линии и народного театра под открытым небом, в котором зазвучали бы Софокл и Шекспир…
Тут снова зааплодировали. Да с такой яростью, что казалось, цинковая крыша разлетится.
Никто, наверно, в эту минуту не понимал, кроме Ангела, одну давно известную ему истину: он никогда не шутил и теперь не шутит!.. Почему тогда всех охватило такое веселье? Почему слова его всерьез не принимались?..
«Ну почему я должен обижаться на зеркало, если осмелился на себя взглянуть?!» – Поэтому все только что сказанное снова приняли за шутку… – «Ну и молодец… и молодец же я, что истина эта открылась мне, – решил он. – Ведь за время моего выступления они могли пораскинуть мозгами, хоть я и нескладно выражаюсь, но перед ними выступал от их же имени, искренне верю в то, что говорю. Неужели осужден я до конца жизни быть фигляром? – И он сказал себе: – Нет, не собираюсь я быть для вас развлечением, даже если это означало бы для меня потерю места и службы!..» И в ту же ночь… Но об этом потом…
Теперь же по существу о дожде, не только об аплодисментах. Как закономерное явление, в конце августа, и тем более в начале сентября, дождь нужен до зарезу. Пусть читатели и читательницы, да и все отпускники не сетуют на нас за этот августовский ливень. Просим их, босиком или в босоножках, пробежать под его освежающими стрелами, ощутить его славную дробь, как ощущает его вспаханная зябь, стерня, поля, готовые принять семена озимых, чтобы налились и они, как виноградные ягодки, янтарным соком, чтобы щеки их порозовели, как поздние помидоры; пусть знают, что лето хоть и бежит, но солнце еще в седле…
Другое дело – Беллони-Мэлигэ. Он не пошел на лекцию в Дом культуры.
Утром встал рано – что-то плохо спалось, просыпался три раза за ночь, причем дважды до полуночи. Первый раз Антону Беллони по прозвищу Мэлигэ, показалось, что он забыл выключить телевизор, – в ушах беспрестанно раздавался какой-то камышовый шелест, а он… Конечно, во сне ему показалось, что он очутился покинутым, брошенным утенком на каком-то высохшем озере, где только камыш, один камыш-ш-ш… Царство камыша без единого осколка зеркальной водицы. И он – утенок на потрескавшейся земле, и ни ступить, ни двинуться, ибо ему грозит провалиться в зияющие, разверзшиеся от засухи трещины. А в ушах камыш шелестит, черт возьми. И вроде дождь вот-вот пойдет, а ожидать – это значит жить. Открыл в темноте глаза – камыш еще сильнее стал шелестеть. «Телевизор… – подумал он. – Кому-то аплодируют – забыл я выключить. Новому космонавту, наверно. И правильно делают; им, космонавтам, принадлежит небо и другие миры, а мне надо платить за электричество…»
Встал. Зять у него был военным летчиком, а от летчика до космонавта рукой подать; почему-то от него не было ответной телеграммы, в которой бы сообщалось: получили ли они весть о том, что он с Анфисой не полетит к ним в Петропавловск-Камчатский.
Повернулся в сторону прихожей, где стоял телевизор, взглянул в открытую дверь, не увидел, чтобы экран светился. А ведь камыш шумел да шумел. Была бы дома Анфиса, встал бы да еще поругал бы ее. Бывало, засыпает с невыключенным телевизором. Она – мать, ничего для нее нет более милого и дорогого сердцу, чем смотреть про Африку по телевизору. Там дочь ее младшая, среди этих бескрайних вечнозеленых просторов с антилопами, с бедными, убогими, нищими африканцами, живущими в шалашах, и прожорливыми крокодилами в реках. А она, младшая, Изабелла, похожая на индианку, поехала учить африканцев и африканок грамоте. Муж ее лечит от малярии полуголых и тощих туземцев.
Дед Антон включил свет. Да, шелестело и шелестело, а Млечного Пути от телевизора не шло. Явный шелест, нарастающий, а безмолвный, как ночь, экран впился в него своим немым и мутным бельмом. Дед взял да выдернул из розетки шнур и лег, недовольный. Подумал: «Мыши. Какая-нибудь дрянная мышка… – И тут он вздрогнул. – Нет, так я вам ее не отдам…»
Он вспомнил о газетной подшивке, опять встал, включил свет, пошел проверить. Подшивка обычно находилась на платяном шкафу. Взял стул, чтоб подняться и разогнать мышиную свадьбу, которая как раз, казалось, доносится сверху. Но на полпути вспомнил, что перед отъездом с женой в Кишинев, когда собирались лететь в Петропавловск, спрятал подшивку в сундук.
В первые годы жизни этот кованый сундук был его единственной внушительной мебелью. Он являлся как бы вместилищем всего недвижимого, ценного из приданого, что привезла с собой Анфиса в день свадьбы. Этот сундук, тяжелый, как железный несгораемый сейф, никак не мог забыть Антон: на его свадьбе 43 года тому назад подпрыгивал он над головами подвыпивших парней, которые, по обычаю приплясывая, вносили сундук в дом. Ладный сундук, добротный.
Открыл, откинул крышку, – подшивка, точнее сказать, современный мир со своими последними известиями, войнами, переворотами, парламентскими дебатами и свирепыми диктаторами типа Иди-Аамин спал. Нет, еще не расплодилось таких грызунов, чьи зубы справились бы с дубовыми досками, обшитыми металлом, на котором еще красуются кирпичного цвета краски концерна 20-х годов «Фарбениндустри».
Дед Антон грохнул крышкой, вздохнул.
– Апчхи!..
Чихнул, высморкался, еще раз чихнул и почувствовал, что даже в груди заскрипели сердечные петли, – они были, как у дверей старого сарая, уже ржавыми, ну и заскрипели. «Так еще пару раз – и нет Антона… Какая она ни есть, моя Анфиса, но была бы она дома сейчас, спросил бы ее: „Анфиса, слышишь ты этот шелест или он мне только чудится?“ – „Что?“ – „Ах, забыл, что ты туга на ухо, глуховата стала“».
Он грустно вздохнул. Она гостила у своей сестры Агафии в Яловенах, а Яловены – это совхозное село в трех километрах от столицы. Правда, гостила Анфиса вынужденно, поссорилась с Антоном. А произошло это из-за того, что случилось невероятное. Рост Анфисы метр шестьдесят пять. Талия (в молодости – тростиночка) почему-то за последние годы устремилась вдогонку за ростом. Из-за этого стремления получился великий конфуз у трапа самолета. Лайнер «ТУ-134-А», летающий рейсом Кишинев – Москва, не согласился взять на борт Анфису Беллони.
Дед Антон навеки заснял это зрелище в сердце своем и озвучил скрежетом зубовным, – рублей этак четыреста как в воду канули. Унизительней же всего оказалась эта картина для Аэрофлота: что это за двери у тебя, что за масштабы, Аэрофлот! Не смог погрузить одну простую безбагажную колхозницу… (Небось тех, что с черешнями или с персиками, – смог, а тех, кто к дочери родной летят, – нет.)
От зятя-летчика дед Антон знал, да и в «Красной звезде» читал: даже танки грузятся в самолеты, почему же Анфисе Беллони нельзя лететь?
Представительница Аэрофлота очень терпеливо и вежливо объясняла:
– Потому что после двух предпринятых попыток загрузить, да, не побоимся этого слова: «загрузить»… Что, она вам супругой?.. Ах, простите, к вам вопрос: почему вы лично отказались лететь? Бросьте вы, при чем тут ваш Черчилль! Он был премьер-министром, он мог заказать личный самолет по собственному объему, не забудьте, тогда сама Англия была империя! Так вот, объясняем, в конце двадцатого века человек един, можно сказать, стандартен. Он стандартен для всей нынешней Вселенной и космоса…
Старик никак не мог уразуметь, чего от него хотят.
– Черчилль был человеком или нет? – возмущался дед Антон. – Думаете, он был тоньше моей Анфисы? Я же прикурил у него один раз, когда он прибыл в Крым. Вот такая цигарка у него в руках дымилась! Прошу, верните мне четыреста рублей.
– Во-первых, не четыреста. Вы лично, уважаемый товарищ Беллони, отказались сесть в самолет и лететь. Билет-то уже закомпостирован!
– Я не могу лететь к дочке без ее родной матери! Родила-то ее она, жена, а я что?
– Отвечаем: она нестандартный пассажир.
Дед Антон снова, в который раз раскинул руки в стороны:
– Ф-фу, этот стандарт… А ведь я всю жизнь с ней, беднягой, нестандартной! Причем у нас дочери – очень стандартными получились! Из-за чего я должен нести такие убытки? Ну ладно, – продолжал он. – Зять у меня на Дальнем Востоке – летчик! Дочь – медсестра, там же, а ведь туда одни самолеты летают. Там автобусов нет, самолетами даже до районного центра порхают. И нас с Анфисой ждали вертолеты, военные, – и он опять вспомнил свои четыре сотни. – А ведь сэкономленный вами бензин на перевозку меня и жены выльется у вас в премию, правда? Так вот я прошу вас, пусть бухгалтера переведут нам эту премию, и мы будем квиты.
Кассирша обрадовалась такому обороту:
– Прекрасно, только пишите подробно и обоснованно, как произошло, откуда вы лично и ваша спутница? Потом куда собирались вдвоем лететь… Да, и не забудьте взять из поликлиники соответствующие справки: вес, рост и прочие нестандартные объемы… вашей спутницы. После чего обращайтесь прямо в Аэрофлот: Москва, Министерство гражданской авиации. Можете записать.
Над этим ответом дед Антон призадумался. «Они надо мной потешаются… может, даже издеваются! Как это послать размеры моей Анфисы в талии министерству… Она что, стюардесса? Да она, моя Анфиса… А вдруг министр пожелает увидеть ее… А что там за двери, в министерстве? Ой, нет, опять самолет, опять надо билеты брать… Опять закомпостируют… и покажут потом язык. Нет, нет, нет!!! Пусть лучше министр прилетит к нам».
…Так лежал теперь один-одинешенек в своем громадном каменном доме из семи комнат и размышлял Антон Беллони. Вспомнилась ему родная теща, ушедшая в сырую землю много лет тому назад. Любила она зятя, трудягу, и терпеть не могла прожорливую свою дочь Анфису, зато слепо боготворила более ей родных двух внучат. Одну звали Зиной, другую Изабеллой. В свои пять лет эта Изабелла сделала себе ридикюль из ореховых листьев, заплетала их, эти листья, как мама ее косички; а после этого, как смастерит сумочку, подойдет к бабушке или к старшей сестре Зине и говорит:
– Силь-ву-пле-зир…
Умилению нет границ. А эту фразу она услышала от астматического радиоприемника на батарейках, который только нашептывал слова и мелодии. И вот при каких обстоятельствах! Она, Изабелла, ставит, бывало, табуретку около обеденного стола. На эту табуретку карабкается с трехногим стульчиком в руках, как с младенцем. С табурета – на обеденный стол. Вот уже встала во весь рост: не выпуская стульчика из рук, шарит глазами по стенке. Почти у самого потолка на самодельной полке висит, ум детский завораживает приемник марки «Родина – Беларусь». Его батареи рядом торчат, как крокодиловы яйца (Беллони ухмыльнулся на своей кровати: видит ли она эти яйца крокодильи сейчас наяву, в своей Африке?).
Зачем понадобилось Изабелле встать на обеденный стол? Она сейчас приложит ушко к шелку динамика: заболела мечтой – «кактриськой буду!». Родители в поле, бабушка во дворе, сестра в школе, а Изабелла поднялась на трехногий стульчик; как восклицательный знак, она дрожит на слабеньких ножках и тем временем слушает, что там еще поют или шепчут эти «кактрисы» по радио…
Конечно, пока не свалилась и вывихнула себе руку. Отец вынес из комнаты этого астматического шушукающего паука. Из-за влажности – потолок был низеньким, сырым, стены тонкими, в полтора кирпича саманного (глина и солома!) – и от сырого потолка быстренько разряжались батареи. Вот тогда теща и сказала Антону:
– Зять, построил бы ты себе хотя бы настоящий дом! – У тещи была тыщонка, сама предложила как пай и продолжала: – Видишь, как дочки тянутся к культуре, а что за культуру может дать эта сырая времянка! Езжай в Архангельск. Надо, Антон, построить приличный дом. А вдруг зять будет знатный человек? Куда его примешь? В эту халупу? А вдруг придут или приедут погостить дочери с зятьями, с детьми, с портфелями, чемоданами, гончими собаками, с машинами, куда ты их всех спать уложишь. На чердаке? Вон как народ строит!
И он поехал осенью и пробыл целую зиму в Архангельске и построил дом. А где теперь его дочери? Наверно, у них тоже свои планы что-то строить… Конечно, Курилы, Экваториальная Африка – это не Архангельск, но планы людские есть планы.
Сидит теперь дядя Антон, как сова в пустой трубе дымохода или на колокольне без колоколов; кто-то первый сказал: «Сова – кума, воробей – зятек»? – вот он и есть! В ушах не прекращается этот странный шелест камышиный. Черт возьми, и почты не было… Этот Ангел… Антон Беллони получает три ежедневных газеты и давно ждет ответа на отправленную телеграмму о том, что не приедет в Петропавловск-Камчатский: «Не прилетим состояния здоровья Анфисы, лечение Кишинев».
Построил Антон эти хоромы, этот каменный домище, и теща тратила свою пенсию на цветастые непревзойденные бантики для внучек, а внучки, как закончили десять классов, никогда на каникулы домой не приезжали и даже на бабушкины похороны не явились. Правда, в этом вопросе их пощадил отец: учатся, зачем кладбищем бередить юношеские сердца. И потом, неловко и за другое. Дорога на кладбище проходит мимо школы, учителя увидят своих модных на тонюсеньких каблуках учениц, как шагают они за бородатым попом и за гробом. А ведь были лучшие плясуньи школьного кружка самодеятельности. Теперь Зиночка далеко-далеко оказалась, аж на самом Дальнем Востоке, а младшая, Изабелла, еще дальше, в самом сердце Африки, среди львов и туч малярийных комаров, с которыми воюет ее супруг. И ради чего? «Ладу», одну только «Ладу» пожелали заиметь (назло соседям!).
Вот почему одинокий дед Антон показывает Ангелу великую свою лысину. Дескать, смотри, парень, какой я дурак! Учил их, чтобы им легче и умнее было прожить отпущенные годы, а они – кочевники!.. Все радостные молодые годы живут по-цыгански, на чужбине, под чужим небом и крышами. А ведь я построил им каменный дом с кранами и ванной и с семью комнатами. Вот, Ангел, отчего мое сердце – камень и я желаю панамку. Они, бессовестные, не пишут даже, не то что в гости их зазовешь. Хоть бы дали ответ, что получили мою телеграмму. Хвастаются, что отпуск и там можно прекрасно проводить, как раз в это время приплывает какая-то рыба нереститься; послали они мне банку какого-то слизистого оранжевого месива, вроде крашеных паучьих яичек. «И это называется икра! – возмущался Беллони. – А у меня здесь персики гниют!»
О, дед Антон помнит, ой, как помнится ему детство. Всего один был у его родителей персик, посреди виноградника, но был он гордостью рода Беллони, а теперь у него целый сад, колхозный и огородный, но это уже промышленный товар, консервная индустрия! Ну как не варить после этого кальвадос марки «Персик» и не выпить его до последней капельки! Его Зина ловит теперь горбушу и ждет его в гости; «Отец, у нас началась путина…» А Изабелла ест крокодиловые яйца… Дичь, дико… Все с ума посходили… Один раз он видел сам – едят суп из змей, только что шкуру сдирают!
И вдруг… вспомнился голос бортпроводницы:
– Мамаша, сняли бы плащ, или пелерину, что там у вас за балахон… Жарко вам будет в самолете.
Что, описать еще и Анфискину пелерину? Ну, ни дать ни взять в Анфисе – весь Черчилль и еще кое-что вдобавок. Про рост вы уже знаете – 165 сантиметров. А талия… Скажем, дверь самолета имеет в ширину (по стандарту) 80 или 82 сантиметра. Ну, а так как Анфиса бедная и боком не пролезла в овальное удивленное «О», можете представить, какие изменения потребовалось бы внести в ГОСТ. Для наглядности скажем, когда сняла она свой темно-синий, как сумеречное небо, плащ, всем показалось, что перед самолетом стоит невысокая аккуратненькая копна сена… Такая, знаете, копна-стожок, без верхушки, потому что ее, верхушку, снесло невидимым вихрем.
– Сымай. Сымай и энту, – шипит дед Мэлигэ-Беллони. – Ну и моржиха, прости, господи.
На жене осталась отличная дерюга, вязанная дома крючком из грубой шерсти. Хотя в Кишиневе август, она хорошо оделась, так как летит-то в холодные края.
Растерянной Анфисе показалось, что услышала «мордочка», и извиняясь спросила:
– Что, испачкалась? – и стала тут же вытирать лицо косынкой и хныкать: – Просила тебя, Антон, давай поездом. А ты заладил – нет, давай полетим!.. Ф-фу!..
Чуть-чуть дала бы силу этому «ффу-у» – четыре атмосферы, точно, не меньше. Содрогнулся бы не только дед, но и крылышко самолета.
– Давайте, давайте, граждане! – торопит их проводница снизу.
– Да пригнись, мамаша! Вот так, и боком! – кричала она.
А стюардесса снизу:
– Мамаша, разрешите, дайте пройти… я покажу как…
Анфиса умоляюще к Антону:
– Ты только не толкай, ладно? Там темно, Антон, там негде сесть, – показала она на дверь самолета, на это «О», и отошла, пропуская стюардессу. И вот тебе на! Как это стюардесса вошла… Не вошла, а впорхнула, ласточкой, как в собственное гнездо.
Всем своим черчиллевским туловищем Анфиса отвернулась от самолета и слезливым голосом обратилась к супругу:
– Антон… Можь, не поедем, а? Страх какой… Там, внутри, темнота, как в погребе, и маленький такой самолет, и тесно, и все шатается…
– Мамаша, вы – боком, боком!..
– Корроррова!.. Сказано – слушайся, боком!.. – в сердцах зарычал дед Антон.
От лайнера пять минут как должны были убрать трап.
– В чем дело? – спрашивает командир стюардессу.
Орлиным своим взором, однако, оценил положение, тыльной стороной ладони бело-золотистую фуражку отодвинул на затылок:
– Верните пассажирке багаж… А вы, товарищ, садитесь…
Это к Антону, который влез бы, но как без супруги? Анфиса заплакала, думаете? Нет, она облегченно вздохнула, увидев, как Антон теребит корешки билетов. Даже промолвила:
– Слава богу… Я так разволновалась…
Тут у Антона вырвалось:
– Пухнешь, да? – и полетели билеты кленовыми листьями. – Всю жизнь говорил: пожалейте меня, дармоеды! Нет, дочки любят красную икру и Африку с крокодилами, а моя Анфиса – свиное сало без хлеба! Цыц! Еще пупырыжиться стала? Останешься в Яловенах.
Конечно, пока вернули багаж (пришлось стюардессе порыскать в утробе лайнера), старик Антон рассуждал с дежурной по аэровокзалу, как быть с билетами. Наконец его образумили, что их полную стоимость он не получит.
– Получу! – настаивал старик. – Я воевал, участник войны, я два раза ранен! – кричал он. – Я имею награды и гражданские, и военные!
Дежурную все это не интересовало. Интереснее всего было летчикам, экипажу – они внимали словам командира, который объяснялся с главным диспетчером аэродрома.
– Да при чем тут мы? Конструкторское бюро всевышнего размахнулось! Повторяю – впервые видим такое, попытались взять старуху на борт, да нестандарт…
Конечно, вылет задержался. Командир наверстает эти минуты в воздухе, но рапорт… в рапорте истинная причина окажется? И если окажется, кто этому поверит? Но факт остается упрямым: «ТУ-134-А» оказался беспомощным перед Анфисой Беллони…
Теперь деду Антону Мэлигэ было грустно без Анфисы, которую оставил в Яловенах. Душа заскулила: «Какой смысл родить, разводить детей в наши дни? – спрашивал он себя в громадном пустом доме. – Кроме медалей и пенсий что может утешить твою старость? Кто может отогнать это одиночество?.. Нет у меня детей! Нет у меня внучат, они уже говорят по-африкански и по-чукотски, ни черта вокруг, никого! Все равно ты, Антон, похож на того фараона, которого заживо похоронили в его склепе, – пусть сидит и думает о судьбах потерянного царства. Ибо что с того, что у тебя, Беллони, дом-крепость из семи комнат по 20 и 18 метров, и есть две веранды, и две кухни, отделанные сверху донизу цветным кафелем. Кто их наполнит звоном жизни, дымом, крахмальными запахами, вареньями-печеньями и подгорающим луком? Кто взберется по-кошачьи на твои коленки и будет теребить остатки растительности на лысине? Для чего же, доченьки мои милые, отдал я вас учиться? Ах, сгорели бы эти джунгли. Им больше нравятся ридикюли из крокодиловой кожи, они им больше по вкусу, больше, чем тот орех, из листьев которого глупая твоя голова, Изабелла, выдумала плести лиственные сумочки. Ах! Мечты детские-человеческие…»
Вот из чего складывается нынешняя мудрость: размышлять над одним и тем же. Дочь моя взяла и размечталась с малых лет о сумке из крокодиловой кожи. Вместо того чтобы подумать о прежней сумке, глупой, неуклюжей, которую плела из ореховых листьев, она возмечтала о «Ладе». Покупай, дочка, покупай. Неужели больше радостей от джунглей, чем от одного родного перелеска, куда ты бегала босиком за грибами? И вдруг деда Антона прорвало:
– А что, если и мне так же по-детски, как глупые мои дочки, от всего отказаться! Взять да как… ну, целиком это строение, эти хоромы подарить кому-нибудь, как даришь на пасху кулич, или ковригу, или крашеное яичко. Ну, прощелыге какому-то, которого судьба обделила всем этим. Ведь и раньше такое бывало: вдруг чудной барин взял да подарил хоромы своей усадьбы, поместье – все! Оставил, подарил, не имеет значения. Главное, отвязаться от всего этого и уйти в мир. Снизошло на человека откровение – и все, освобождение от всего преходящего… Обрел истину духовную. Да, вышел из дому, бросил сад, перелесок, все, что тревожит, тормошит душу и сердце, вот так оглянулся, перекрестился – и в дорогу, с богом и посохом!
А что, если позвать сюда Ангела и открыться ему: «Сынок, знаешь что, останься жить у меня… Я знаю, тебя лишат крыши». Разговор давно шел на заседании местного исполкома. «Живи себе в моем доме, ведь ты сиротина, не устроен, еще молод! Зачем тебе ютиться под ничейными крышами, как мои дочки ютятся в Африке или еще где-нибудь под крышами по найму, – будь то квартиры или гостиницы, все равно чужое! Живут как на перевалочной базе. А ты, Ангел, коротаешь время в какой-то халупе, в полуразвалине, оставшейся от ветряной мельницы, где будут сушить табак. Милый, вот тебе каменный дом, 92 квадратных метра жилой площади. Благоустроено по последнему слову. Для проформы вот тебе и акт купли-продажи, чтоб не взбрело кому-нибудь в голову, что я окончательно чокнутый, родных дочерей лишаю наследственных прав и любви родительской. Скажу прямо: продал дом!.. А в дороге стянули у меня деньги, обжулили…» – У деда Антона Беллони не отнимешь воображения. – Теперь, Анфиса… Ну, не плачь, Анфиса, не плачь, что может быть дороже жизни и здоровья? Давай напишем дочерям: «Помогите чем можете! Помогите старым своим бездомным родителям. Готовы даже приплыть к вам в эту самую Африку. Где вы, где, наши родные? В каком месте находитесь?» Эй, товарищ министр, куда унес самолет наших детей, верните их обратно. Нет, лететь мы не можем. Это уж ты, Анфиса, сама напишешь. К тому же наш отец с горя… да нет, не пьет, ушел, сказал, что знает в лицо того вора, что обокрал его. И пока не найдет, о себе не даст знать. «О, горе мое безбрежное, старая я, двигаться не могу, – это ты напишешь собственной рукой, Анфиса. – Я в Яловенах у сестры Агафьи. Живем на иждивении ее пчел…»