Текст книги "Алба, отчинка моя…"
Автор книги: Василе Василаке
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
– Как поживаешь, Настика? Доброе утро…
А она степенно и ласково отвечала:
– Спасибо на добром слове. Все хорошо, вот по хозяйству кручусь…
И на душе у нее становилось светлей от такого немудреного разговора, ведь, ясное дело, всякий ее уважает. А вот останься она без мужа, что сказали бы люди?
Ну а Тудосе? Едва успел в армии отслужить, как взял за себя дочь главного механика Кэтэрэу. Посадит, бывало, в бричку свою мордатую бабу и мчит ее во весь дух на прополку. Она еще вырядится в шелковую косынку с монистами, а у самой в доме противно кружку воды испить. И снова камень ложился на сердце Настики, и вздыхала она украдкой, но, по правде сказать, и грустить-то ей особенно было некогда… Ведь была она молода и дела все время уводили ее от дум и от вздохов: то в дом, то в поле, и так от темна до темна. А по праздникам и воскресеньям – гости. А то вдруг соседка зайдет или девчата молодые забегут и попросят:
– Леля Настика, а подари ты нам саженец от цветка кавалера, – так в нашем селе жасмин величают невесты.
Теперь, эх… Теперь у этих невест заневестились дочери, и Настику они уже запросто кумой называют, а как время прошло, небось не заметили сами… И печи у них, поди, потрескались, пощербились, повыгорали от жаркого пламени, и пороги поистерлись от ног входивших и выходивших за все эти годы людей. Ну, а если они о ней и судачили втихомолку, и перемывали косточки, жалеючи свою дорогую подругу, что из того? На то они и женщины: пожалуешься на жизнь, малость позлословишь-посплетничаешь, потом и пожалеешь друг дружку, иначе кто тебя пожалеет?
А теперь уж давненько не злословят о ней, прошло это время, да и повода она не дает семейным своим поведением. Уже и Митруца не поминает о прошлом, разве только на днях, да и то тихо и мягко сказал ей, а ее ровно током ударило. Работали они в поле на табаке. День получился тяжелый, да и солнце немилосердно пекло. А к вечеру чуть полегче стало, отпустила жара. Настика перевела дух, пот утерла, да и запела. И так ладно это у нее получилось, что, казалось, и нива притихла, и люди вокруг замолчали, прислушиваясь к новой песне:
Полынь ем,
Полынь пью,
На полыни ночью сплю.
Ох, и горькая ты, полынь-трава, мэй!
– Смотри-ка ты, какую грустную песню сложила Настика…
А Митруца, он как раз с ней рядом работал, пряча глаза от жены, сказал еле слышно:
– Зачем ты тогда дитя не оставила? Рос бы себе и рос, а теперь бы ему шестнадцать сравнялось…
Ну что она могла ответить Митруце? Ничего не сказала и молча пошла по дороге домой.
Она и сейчас, доброту его вспоминая, вытирает краем фартука слезы.
– Оф, Тудосе, Тудосе, дурень несчастный! И подохнешь ты под забором, как твой закадычный дружок-пьяница Василе Момэу, туда тебе и дорога, – говорит Настика, глотая совсем уже черные обидные слова, которые так и просятся на язык. Ибо этот Тудосе каким был шалопутом, таким и остался. Другое дело Митруца: и муж хороший, и человек добрый, и хозяин… Ну, а что обидел ее в самом начале, так потом они жизнь свою честно прожили вместе, опять же не считая той первой ее ошибки… Отчего же никак из головы не идет этот постылый Тудосе?!
Настика поднимает голову и почти с ужасом смотрит на солнце. Ох, какой же еще длинный и пустой день впереди. Все эти воскресенья да праздники она едва терпит с той поры, как разлюбила свой дом. На колхозной работе все же лучше: и время летит быстро, и не так одиноко…
– Что ему приспичило у моих ворот лошадь поить?.. – не может успокоиться Настика.
Сама слышит, как у нее в груди стучит сердце. А еще слышит, как скрипят и как гнутся под бременем времени столбы и стропила, это ее дом постепенно в землю уходит, совсем бы он провалился! Ох и выпьет она сейчас кружечку муста, хоть этим утешится… Но не пришлось ей испить свою кружку, кто-то за воротами отчаянно сигналил и кричал:
– Эй, тетка Настика! Хоть ворота ломай, никто не слышит тебя в этом доме… – это ее звал, остановив самосвал с кирпичом, племянник и крестничек Александр.
– Не видела грузовик с молодежью?
– Туда, к озеру, вниз поезжай, – машет она рукой. – Да что там у вас?
– Воскресник. Агрогородок подымаем. Хочешь, и тебя отвезу?
Настика сбежала с крыльца, засуетилась:
– Крестничек Александр, я с тобой… я сейчас! – и бросилась в дом, зачем-то схватила белую косынку с монистами, примерила, отшвырнула и вот уже опять во дворе: —Еще минуточку, ради бога!
И, обрадовавшись сама не зная чему, машет рукой, подзывая к себе шофера:
– Племянничек Александр, не выпьешь ли кружечку забродившего муста?
3
Бесстрашие – это необычайная сила души, возносящая ее над замешательством, тревогой и смятением, порождаемыми встречей с серьезной опасностью. Эта сила поддерживает в героях спокойствие и помогает им сохранить ясность ума при самых неожиданных и ужасных событиях.
Франсуа де Ларошфуко, «Максимы и моральные изречения»
– Не знаю, как у вас в городах, а в нашем селе царит матриархат, – поведал нам уважаемый колхозный пенсионер Ифтений Пугуй, в честь своей жены прозываемый Колибихин Ифтений. И далее продолжал: – Сами же мужики виноваты, дали бабам власть над собой. Вон на улице посмотри после заката, редко которого встретишь, сидят за телевизором по домам, в подчинении у жен. Все забегаловки и буфеты стали продавать одну минеральную воду, а чуть что, так сдаст она тебя в вытрезвитель и до конца дней своих получает зарплату твою. Куда пожалуешься, если в правлении, в сельсовете и даже в милиции почти одни бабы сидят? И все они между собой в сговоре, горой стоят друг за дружку. А какую смену они подготовили нам? Вон они, молодые ребята, разгуливают в бабских прическах, иной уже бреется, а за ворота под вечер все с мамой выходит…
В словах почтенного деда Ифтения слышалось много горечи, и была в них какая-то доля истины. Насчет всего села он, конечно, приврал, а вот в его собственном доме верховодила старая Колибиха. Но не лучше ли будет отойти от досужих разговоров и рассказать вам доподлинную историю этой удивительной женщины?
Она и по сей день живет на краю села, подле леса. Если хотите, каждое утро можете встретить ее у колодца с полными ведрами. Лет ей сейчас, должно быть, за семьдесят, сухая, согнутая, как ее коромысло, но всегда мужчины первыми уважительно ей кивают:
– По воду, матушка Матрена?
– По воду, спасибо на добром слове.
А за спиной у нее шептали друг другу:
– Достойная женщина!
Росла Матрена круглой сиротой с пяти лет, а без отца осталась и того раньше. У старших женатых братьев попеременно жила, а было их трое. Покрутится у одного, потом у другого, у третьего. Племянников нянчила, за хозяйством смотрела, спала где придется. Сиротский кусок, известное дело, горек. И не было ей житья от невесток. Донимали ее, как могли, прохода ей не давали, а она хоть бы раз слезу проронила. Только, бывало, глаза западут еще глубже, уставится она на обидчицу не мигая – и ни жалобы, ни вздоха.
– Чертова девка! – жаловалась младшая старшей невестке.
Не давали ей спокойно спать полгектара земли, завещанные Матрене ее стариками, и домишко, уютно расположившийся на горе, у самого леса, как старая голубятня, под огромным раскидистым дубом.
Так и росла девчонка работящей и независимой. По коренному крестьянскому делу – пахать, сеять, косить – не уступала взрослому мужику. Но, конечно, по малолетству предпочитала с мальчишками-однолетками отправляться в ночное, да еще как пустит лошадь в намет – никто за ней не угонится. Вот и не отказывали ей пацаны в дружбе, дескать, ты нам не пара. Один, правда, озорник решил пошутить над Матреной. Сам-то парень был ледащий, трепач, о таких говорят: «Пень обойдет, а о человека запнется».
Однажды ночью на выгоне, когда ребятня пекла кукурузные початки на углях, этот парень изрек, хитро прищурившись:
– Скажи-ка, Матрена, как тебе юбка – не мешает садиться верхом? А вдруг задерется? Что тогда?
Вокруг засмеялись. Матрена, поднявшись с колен, подошла к парню, а тому все неймется:
– Что же ты не отвечаешь?
Тут она одной рукой берет шутника за шиворот, другой за пояс – и ну давай вертеть его в воздухе, как котенка паршивого. Когда уж отпустила на землю, тот не стоит на ногах, земля под ним кружится… От великого стыда принялся он рассматривать свои лопнувшие штаны. Вот вам и пошутил молодец над Матреной!
И хотя не с тех самых пор, но далеко до замужества село наше, не сговариваясь, стало ее величать Матреной Колиба, а там, когда уже в полную силу вошла, перекрестили ее Колибихой. Под венец Матрена пошла в четырнадцать лет, накануне первой империалистической, и мужа ее тут же забрили в солдаты. Потом он оказался в германском плену, а после войны вдруг объявился в Соединенных Штатах Америки. Летом собирал мусор, зимой чистил снег, разгружал товарные вагоны, однажды даже проработал на строительстве небоскреба мойщиком окон и только году в тридцать пятом сообразил вернуться домой. А поскольку он в Штатах не только миллионером не стал, но и на порядочные штаны себе не скопил, то деньги на обратный путь собрала и выслала мужу Матрена Колиба.
Так, только на пороге сорока лет, сумела она приступить к коренному своему женскому делу, то есть родила подряд пятерых девок себе на усладу. А там и новая, последняя война началась, и опять ее муж четыре года вслед за армией подводы гонял. А в начале пятидесятых годов, только начала жизнь поправляться после разрухи и голода, новая напасть: все сельские мужики словно с ума посходили, завербовались на лесоразработки Крайнего Севера. И Ифтений ее от молодых не отстал, подрядился в Астраханской области баштаны стеречь; так и мотался он с севера на юг и обратно целых двадцать пять лет. За все это время раза три домой заезжал да пару раз прислал денег, чтобы на них крышу покрыть шифером да купить коровенку. Но к тому времени уже одна за другой подросли и заневестились дочери, так что пришлось пустить мужнины деньги на приданое да на свадьбы. Так одна и прокуковала всю жизнь свою Колибиха в отцовском доме на краю леса. Ох, сколько цыплят и утят потаскали с ее двора лисы и хорьки – ведь от самых ворот дома в чащу леса вели овраги, поросшие колючим кустарником. А в зимние вьюжные ночи под самые окна приходили к ней выть голодные волки.
Наконец в позапрошлом году, почувствовав, что жизнь его пошла под уклон и сила истощилась, вернулся в село Колибихин Ифтений и сразу же оформился на ферму сторожить колхозных свиней. Дело свое он делал исправно и в первый же год принес премию в дом. Здоровье, правда, стало все больше сдавать, побаливали косточки, но уходить с фермы он все равно не решался, жаль было премию.
В этом году он до самых осенних праздников простоял на посту и опять получил премию. Заранее приглядел себе поросенка, потихоньку его даже подкармливал прямо из рук, а свое желание объяснял так: хочу, дескать, чтобы и у меня плодилась молдавская черная. Заполучил поросенка и подал в отставку, уволился подчистую. К премиальному, чтобы не скучал, прикупил еще одного поросенка. Устроил им, как умел, закуток для тепла и откорма – пусть наращивают сало в ладонь толщиной.
Зима нынче выдалась лютая, кора лопается на деревьях. Как-то к вечеру разыгралась метель, и надо же, именно в эту ночь позабыл дед Ифтений припереть колышком дверь в свой самодельный свинарник, а волк возьми, да и унеси поросенка. Только и успел дед, что крикнуть вдогонку: «Держите его, злодея, держите!» А тут и собаки подняли лай, да такой, что разбудили все село. Дворовый щенок Колибихи и тот тявкнул тоненьким голосочком, как бы извиняясь за свою промашку. Однако хозяина не умилостивил, погрозил ему Ифтений кулаком и затаил обиду в душе.
Ну и досталось же старику от жены на орехи – до утра пилила его и разиней называла, и недотепой, и олухом. Дед кряхтел да помалкивал, а про себя решил: «Завтра же продам свой плотницкий инструмент на базаре, Вывез его из Америки, по всей стране, считай, возил за собою… и вот теперь его на ружье променяю…
Никак не обойтись без ружья, когда живешь рядом с лесом! Нет, что ни говори, в других местах жизнь идет по-иному: там и парочки бродят по ночам, и молодежь песни играет… не то что у нас, на краю села! Спасибо еще, что волк поросенка унес, а не меня…»
– Ну, будет тебе причитать, – сказал старухе своей примирительно. – Завтра начинаем новую жизнь, потому как я покупаю ружье.
– Только ружья мне не хватало! – не унималась Матрена.
А Ифтений, уж на что терпеливый, а тут не выдержал:
– Все, и слушать тебя не хочу! Может быть, волк как раз в этот момент и жрет мою премию!
Но старуха не пожелала принять этого поворота его мыслей:
– Что за новости, делить хозяйство на «твое» и «мое»?..
И старик не перенес стольких нападок:
– Слушай, Матрена, раз у человека завелась и овца, и свинья, то и барин не спит, ему, божьей твари, тоже хочется есть. А не было бы у нас свиней и овец, и волков бы в лесу не было, то есть этих бар лесных… – поспешил поправиться дед, потому как к ночи поминать волка не следует…
– Вы мне зубы барином не заговаривайте, – неколебимо ответствовала ему Колибиха, и дело не только в том заключалось, что издавна повелось у крестьянок величать мужа на «вы», они еще и не успели толком притереться друг к дружке после стольких лет существования врозь. – Лучше сразу признайтесь, что на печи вольготней лежать, чем хозяйство блюсти…
Так до утра и не сомкнули старики глаз. Чтобы отвлечься от невыгодных для него разговоров, Ифтений не раз в эту ночь выходил во двор взглянуть на свинарник. А вернувшись в дом, закуривал самокрутку толщиной в палец, украдкой поглядывал на лавку, где себе постелила Матрена.
– Спасибо еще, осталась свинья на приплод!..
Утром дед вбил у входа в свинарник еще один колышек, подтянул дверцу и привязал к ней щенка.
– Ты что дитя малое мучаешь? – спросила его Колибиха, глядя на дрожащую собачонку. – Мал он еще для цепи!
– Ружье не покупай, щенка не привязывай! Что же мне, самому лечь рядом да и сторожить эту свинью?! – а сам на щенка с надеждой поглядывает: неужто не тявкнет, весточку не подаст?
Волк, не будь глуп, и на вторую ночь не пришел. И третий день прошел спокойно. А на четвертый снова пурга разыгралась, так и сыплет с неба белая крупа. Лес гудит-воет на все голоса. С вечера Колибиха ушла в село к внучке, надо было ей помочь стол к крестинам готовить. Да разве с женской готовкой скоро управишься – и вареники надо слепить, и холодец разлить, и стаканчик вина опробовать, да и поговорить по душам тоже следует! Так, незаметно, и ночь подступила, стала Колибиха собираться домой. Внучка, конечно, ее ночевать уговаривает, а та ни в какую:
– Что у меня дома своего нет? И хозяин ждет. Да и на чужой постели я глаз не сомкну.
Нелегок вышел путь в ту ночь от центра села до околицы. В непрестанной круговерти метели улицы и переулки села плутали, кружили, так что Колибиха решила садами идти, напрямик.
У-у-у… – воет ветер в редких деревьях. Ву-у-у… – отзывается лес. Пляшет перед глазами снег. Смешались в одну общую карусель небо с землею. В такую бы погоду сидеть дома у камелька. Но Колибиха ступает твердо, будто вовсе и не пила вина на бабьем вечере. Вот уже и дом ее близок. Но что это доносится со двора, то ли тяжкий стон, то ли голос ребенка? «Щенок, должно быть, скулит, – догадалась она. – Как он не околел, бедный, на воле в такую пургу?.. Ох, Ифтений, Ифтений!»
Ветер бьет прямо в лицо, валит с ног, не дает идти. Скрипит и гнется у крыльца старушка акация, и стожок в глубине двора свалился набок, так и лежит, и буран охапки сена разметал по снегу. Но все это Колибиху мало тревожит, она идет на поразивший ее звук в темноте, шаг, еще шаг – и… видит, как матерая волчица выволакивает из закутка растерзанного порося. Он еще хрипел, пуская кровавые пузыри.
– О господи! – едва вскрикнула Колибиха.
И когда бросившая свою добычу волчица метнулась вдруг к ее горлу, она и сама всем телом подалась ей навстречу, ее выставленные вперед руки успели ухватиться за волчьи уши.
Хык! хык! – щелкая зубами, крутил мордой зверь, но Колибиха – откуда силы брались – словно железными клещами держала его на весу.
Щенок, притаившийся неведомо где, заскулил и даже тявкнул тихонько. А Колибиха, чуть опомнившись, взревела на все село:
– Волк! Люди, на помощь!..
Ветер подхватил ее голос и разнес по округе. И щенок, осмелев, затявкал бойчее и громче. Волчица вся напряглась, пытаясь задними лапами достать до земли…
Выскочил из дому Ифтений и бросился опрометью к щенку, ошейник на нем распускает, науськивает срывающимся фальцетом:
– Кусь его, кусь! Рви на куски!
– Топор! Топор! – молит его Колибиха, сжимая намертво зубы, словно бы она ими держит волчицу.
Зажглись окна в ближних домах. Уже не глядя на непогоду, повылезли из своих будок собаки, подняли лай, почуяли зверя. И люди, проснувшись, уже бегут сюда с фонарями. И ветер ни на секунду не умолкает, воет прямо по-волчьи…
С острым как бритва плотницким топором в руках подскочил дед Ифтений. Что с ним? Зябко ему? Страшно? Язык к нёбу пристыл, и зуб на зуб не попадает…
– Бей его… по голове, бей по голове его! – еще и наставляет старуха. Да как в такой темени угадаешь – где волк, а где сама Колибиха?
– У-у-ух! – взмахнул топором Ифтений.
– А-а-а-а! – взвыла Колибиха. Ифтений отрубил ей два пальца на левой руке. Волчица обмякла и вместе с топором, застрявшим в ее темени, рухнула навзничь…
– Пень слепой! – причитала над раной жена, прихватив ее подолом юбки. И если бы не связывали их пятеро дочерей, которых все-таки пособил ей сделать Ифтений, плохо бы пришлось старику!
А он, так и не опомнившись, ухватил волчицу за хвост, потащил ее на крыльцо. Подоспели люди, взяли под руки Колибиху, в больницу повели. И до утра, пока промывали и зашивали рану, осунувшийся, тревожный Ифтений сидел в приемном покое.
…И до утра не могло угомониться село, собаки надсадно лаяли, плакали малые ребятишки. А возле дома Колибихи толпились сельчане, глядя опасливо на крыльцо, где лежала окоченевшая волчица.
4
Филемон и Бавкида, персонажи древнегреческой легенды; отличались примерной супружеской жизнью, незлобивостью и радушием.
Энциклопедический словарь, т. 2, с. 578
От Филемона Пасати ушла жена. Словно гудок тепловоза, проскочившего полустанок, звучала фраза в письме Авиаты: «Прощай, Фил, не поминай меня лихом!» А ведь еще вчера казалось, что соединились они до гроба… Она и сама ему сто раз в этом клялась всего полгода назад, когда уже никаких сил не было ждать и она перебралась в его родное гнездо за неделю до бракосочетания. И откуда ушла, представьте себе, из районного центра! Дело почти немыслимое, по здешним понятиям. Бросить город с вокзалом, с пятиэтажными зданиями, с механической прачечной, с домовыми кухнями и, наконец, с парикмахерскими – все это ради какой-то модной челки блондина, посмотревшего в твои глаза ясным взором.
По справедливости сказать, нервишки у Авиаты поиздергались уже к концу первого трудового года, пару раз даже случились головокружения и обмороки. Виновата была техника безопасности – никак не желала вертеться новая вентиляционная установка в мужском салоне парикмахерской при Доме быта, где как раз работала Авиата. Чем здесь только не надышишься за день! Тут и запахи одеколона, ароматного мыла и нафталина с примесью плесени от хорошенько полежавшей в гардеробах и сундуках парадной одежды клиентов, которые почему-то взяли за правило стричься-бриться строго по праздникам или в канун знаменательных дат.
Первым делом Фил захлопотал об отпуске Авиаты и начал переговоры с селом об открытии здесь парикмахерской. Вторым делом поспешил, несколько опережая события, за советом к жиличке своей, Женике-ветеринарше:
– Что делать от головокружений и обмороков будущей матери?
– Принимать мед, и не худо бы домашнего производства.
Таким образом в саду Фила появились два улья, в придачу к ним колхозный пасечник Павел, который при виде двух дам в утренних халатиках и с бигуди (день был субботний, и они готовились в клуб на спектакль) покачал головой и спросил:
– Это которая красуля – жена, а которая – греховодница?..
Фил не в шутку на него рассердился:
– Что за остроты, дед?!
– Вишь, матка в улье пропала? Стало быть, в доме пахнет грехом…
Дед-пасечник говорил по старинке, обиняками да с подковырками, дескать, мы всем селом принимали Женику-ветеринаршу чуть ли не за хозяйку этого дома. И матушка твоя Олимпиада будто в свекрови готовилась, когда брала ее на квартиру при молодом допризывнике. И, по совести, следовало связать бравого парня семьей. Что за беда, если не сразу сладилось-вышло? Зато Женика ухаживала за старухой, пока ты, Филемон, проходил свою срочную службу. Она и голубые бусинки-глаза Олимпиаде закрыла, и дом соблюла в полном порядке и процветании. Так что мы всем селом ждали тебя для свершения пятиминутной формальности в клубе (с секретарем и с шампанским!). А что вышло: великое чувство, или как там еще, плюс жиличка в приданое?..
Сверх всякого ожидания, Авиата повела себя очень разумно, она тут же приняла Женику, как старшую:
– Я тебе, Фил, не какая-нибудь сельская квочка, чтобы шипеть, как гусыня! Наоборот, втроем будет веселей. Да и хозяйничать в доме некому, потому как я направляюсь в Москву на усовершенствование, учиться «сосону-гарсону»… А вообще-то, Фил, совесть у тебя есть? Куда бедной Женике приклонить голову, ведь ей скоро тридцать?.. Лучшие годы тебе посвятила, вечно ей будешь благодарен за маму!
Слушает Фил жену, удивляется, какая она у него умница да разумница. И вот уехала Авиата на курсы. Только через два месяца, да и то к окончанию срока, присылает письмо в правление колхоза на имя Женики-ветеринарши. Вот какое письмо:
«Дорогая Женика!
Как там у вас? Как оба-двое кейфуете в одиночестве? Или ты меня предала? Потому что мама откуда-то вызнала о замужестве. Я ей в Рыбницу не писала о Филе, а лишь чуточку намекнула. А она вдруг давай читать нотации в письмах: девятнадцать лет – и уже в хомут запрягли?! А то, если любите, почему не дружили? Я ей ответила – впредь буду умней, не брошусь, как уточка, в первую лужу, попавшуюся на дороге. Вот так я ее успокоила, дорогая Женика. И если ты с моей матушкой состоишь в переписке, то спасибо тебе за хлопоты!
В Москве мы отлично устроились, живем в гостинице „Дружба“, практикуемся в парикмахерской „Чародейка“. Недавно у нас спросили, кто знает иностранные языки и хочет остаться на обслуживание Олимпийской деревни? Я подумала, а почему не остаться? Знаю румынский и немножко французский. И первая подала заявление. Теперь вскоре последует окончательное решение судьбы. Все принятые на обслугу будут распределены по гостиницам для работы и прохождения дальнейшей учебы. Так что я, кажется, не вернусь. Познакомилась я здесь с тренером по дзюдо, очень знающим человеком, который тоже советует: „Отлично, малышка, Олимпийская деревня – это отлично! Что ты там потеряла в своей унгенской глуши?“
Я когда вспоминаю, как перебралась к Филу в село и как ему ответили, что парикмахерскую откроют при новой бане, и что меня ожидало там день и ночь в вашей Албе, я на нервной почве страшно зеваю. А одну из наших киноактриса берет с собой за границу, потому что она отличница и с внешностью стюардессы, так же, как я. Говорят, с моими способностями смешно возвращаться. Если еще и общежитие дадут, тогда о’кей! Покажешь ли ты это письмо Филу или пожалеешь его? И последнее: выслать ли тебе польские сиреневые тени для глаз?
Твоя Авиата.P. S. Прощай, Фил, не поминай лихом!»
Уже вторую неделю ходила по дому жиличка с этим письмом и в глаза Филу боялась взглянуть. А он прохода ей не давал:
– Женика, что происходит? Почему Авиата не пишет?!
Наконец не стерпела Женика и молча подает ему письмо Авиаты. Фил проглотил его залпом, задумался и еще раз проглотил, медленно… Повернулся и прямиком через сад направился к заброшенному сараю. Вернулся он часа через два: глаза красные, а на висках листья хрена. Этак бывало в детстве, когда он капризничал и потом жаловался на боль в голове, мама ему прикладывала к вискам эти листья.
– Женика, ты как сестра… больше, чем родная сестра, что ты мне посоветуешь?
Смотрит Женика в это ставшее землистым лицо, и сердце у нее кровью обливается: «Уйти от него, смурного, другую квартиру искать? Как теперь жить под одной крышей с мужиком-одиночкой без развода, а ты в свой черед незамужняя… Почему мир так устроен? И кто в нем несчастнее: брошенный или вовсе не найденный?.. И всего-то я немного Фила постарше…» Тут глаза у Женики наливаются слезами, потому что слов этих она произнести не решалась.
А Фил зубами скрипит и как-то странно, как будто незряче, глядя куда-то в пространство, спрашивает:
– А у твоих, у животных, тоже душа болит?..
– Они, Фил, бессловесные твари. Поди узнай, что у них там болит… – И в свою очередь у него спрашивает – Куда мне податься? Искать другое пристанище?
– Кто тебя гонит?.. Дом большой, – и снова Фил зубами скрипит—…большой и пустой…
И тогда Женика принимает решение:
– Фил, а Фил, брось страдать по-напрасному. Надо, Фил, подавать на развод.
– Ох, – отвечает он, – только не это. Она, может, еще одумается – вернется ко мне… – И шепчет в безнадежной тоске: —Авиата, моя Авиата!.. Любил я тебя, так любил…
Такая боль была на лице Фила, что Женика забыла о собственной беде и подумала уже как медик, а не как женщина: «Нет, не любовь это, типичная аномалия. Господи боже мой, только бы не дурная наследственность!..»
…А каким красавцем солдатиком явился Фил в родные края прошлой весной! В белых перчатках, с красным, как лисий хвост на снегу, чемоданчиком, в новом, с иголочки, обмундировании – вся грудь в значках, словно он прямиком шагает с парада. Но где это видано: на берегах Прута разгуливать в белых перчатках? Когда здесь пыли по щиколотку и первый же дождик превращает ее в густую жижу, черную как сажа.
– Вот и наш немец объявился, – изощрялись сельские шутники, потому как Фил в Германии проходил свою службу. – Привет, Фил, это по какому случаю у тебя забинтованы руки? Боевая рана или, грешным делом, чесотка?
Фил обезоруживал их открытой улыбкой. Но шутники не отставали:
– А теперь куда, на ночь глядя?
– Да вот душа просит бани.
В селе тогда еще не было собственной бани, и вот вам новая причина для смеха:
– Не в наш ли лягушачий ставок, поплавать в белых перчатках?
– В Унгены, в райбаню.
А до Унген-то двенадцать километров пешего ходу! Фил козырял шутнику – и айда до Унген. Ну как было стерпеть двум зубоскалам на сельской дороге:
– Ты видел его?..
– Представь себе, да. Чего ему сейчас не хватает?
– Бубенчиков-колокольчиков на штанах и на шляпе, как у отца его Думитру-гундосого, чтобы ставить его бараном впереди овечьей отары!
Шутка эта была не беспочвенной. Отец Фила ходил с чабанами, и в селе это помнили. Всего дважды в год он спускался в село… скажем, с горы, хотя, скорее, это были пригорки, где, однако, зиму зимовали, лето летовали овечьи отары. Спускался он только затем, чтобы исповедаться-причаститься на пасху, а другой раз на рождество. Нельзя сказать, чтобы он был как-то по-особому многогрешен, или дикарь от рождения, или не любил бы дом, сына, соседей. Ничего подобного, все это было ему по сердцу, особенно же он привечал две синие бусинки Олимпиады своей.
Но такой уж ему выдался круг – быть все время далече от дома, ибо его преследовала болезнь, странная, неизлечимая и предосудительная в глазах окружающих. Хотя, по правде сказать, кто из нас не страдает этой болезнью в извинительной степени? Благословен сон человеческий! И отец Фила был до этого дела великий охотник. Днем-то что: с грохотом проносятся поезда, мельница тарахтит, урчат трактора и машины, самолеты с воем в небе проносятся, а люди, известное дело, пашут, молотят, злословят, потеют и шутками-прибаутками пробавляются, да еще им радио играет бесплатно – кому какое дело до молодецкого храпа?.. А вот ночью!..
Впервые сельчане проведали о том в мае 1933-го, когда все майские жуки в округе обезумели и как пули бросились стучаться-звенеть в окна села… Девушки повыпрыгивали из постелей, думали – парни стучатся; родители с палками повыбегали во двор, а там уже по всему селу голосят:
– Повесился, запутавшись в привязи, теленок у Афтении Чебану, соседки Пасати!
С вечера хозяйка его напоила, привязала подле мамы-коровы, а ему, видимо, захотелось пососать среди ночи, но: «Зачем идти кружным путем, зачем перелезать через ясли, зачем в двух столбах путаться, а уж если запутался, почему не лечь спать и не дождаться утра?» – спросите вы. А Афтения Чебану вам ответит: «Глупая, упрямая скотина! – И тут же еще спросит у вас: – А зачем в эту ночь Гитлер возглавил Германию, зачем в Америке кризис, зачем нам, бедным, навязался на голову этот король Карл II…» И это еще не все, потому что в ту же ночь Георге Негата сломал себе ногу. И вот как об этом рассказывает его супруга Настасья:
– Милая, как это гул начался, зашелестела наша камышовая крыша, а мой хозяин проснулся и думает: «Ага, сейчас поймаю вора, опять он у меня в вершах пасется, в пруду перед домом». Выскакивает на двор. Ни души. Засмотрелся на рассветную рябь, вспомнил про утренние делишки… А тут завалинка затряслась, хотел за столб ухватиться – падают вместе… Ну и сломал, бедный, ногу!
А Катинка Гросу еще и добавляет на это:
– Земля тряслась, это точно! Слышу, венцы на крыше расходятся-сходятся: пак-пак, шпок-шпок… И постель моя ходуном заходила, точно я на сеновале плыву по бурным волнам…
А вот и еще одна ночь. Скажем, человек день-деньской проводит на вольном воздухе. Вот он вечером приходит домой, ужинает в потемках… Ужинает вместе с соседями и Думитру Пасати, и вот уже готов он, бедолага без вины виноватый, отправиться в объятия Морфея, или, как у нас говорят, Симеона… Спит-засыпает село. Казалось бы, все должно вступать в величавую гармонию с миром, вот они, те мгновения, когда лопается оболочка зерна и первый робкий росток, вспотевший и желтый, шевельнулся в материнском лоне земли… А вот уже и плод тяготится своей пуповиной, соединяющей его с матерью-деревом, великие, сияющие надежды связаны у него с завтрашним утром. Но что это?.. Муж Афтении Чебану, ближайший сосед Пасати, выбегает из дому простоволосый, босой и с нечеловеческим криком:
– Люди добрые, спасайся кто может!
И следом за ним из домов своих выбегают соседи, каждый со своим криком:
– Лед взрывают в Карпатах!
– Мосты сорвало на Пруте!
– Братцы, вернулась первая мировая!.. – кричит муж Афтении Чебану и, распластавшись, падает наземь. – Ложись! Думитру Пасати ударил беглой шрапнелью!..