Текст книги "Алба, отчинка моя…"
Автор книги: Василе Василаке
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
К тому же он догадывался, он почти уверен был, чей это сын. Другое мучило председателя Петра Ивановича – а что, если старик с самого рождения был бесплодным, если он и не мог иметь детей? Как быть, когда дело дойдет до официального признания отцовства?.. Ох, накрутили, черти, – ведь несколько судеб сразу и ради великой правды – под откос! А самому-то старику Кирпидину каково?
Председатель шел в больницу, чтобы объяснить все этой без вины виноватой Рарице, этому желтому цветку, в котором пять минут покопошилась черная козявка, отчего и появилась на свете оранжевая тыква весом в четыре двести.
Вот как, даже невзрачненькая Рарица, на которую никто не позарился, кроме коротконогого Клеща-Кирпидина… Ну и задачку задала – председатель чувствовал себя новоявленным Соломоном, которому предстояло решить, кто годится, а кто не очень, в отцы двухдневному дитяти: вертопрах, его зачавший, сезонник, приехавший со своей партией бурить скважины и изучать запасы подземных вод, из-за чего неподалеку за селом две горы уже скособочились? Или этот старикан, которому жизнь и природа, словно сговорившись, во всем отказывали, будто злые духи каждый раз вставали на дыбы? Кто виноват в происшедшем? Да и виноват ли кто?..
Но самому старику Скридонашу было не до этого. Ему было и не до телефонных звонков, и не до человеческой мудрости… Сидел он, ничего не ожидая, покачиваясь – веки слипались, совсем ослабел после приступа рвоты.
– Домой… Надо дома отлежаться немного… – сказал он, вставая. – Откуда такое, хм? Смотри, как коленки дрожат… Ну, разволновался маленько, ну, что же… пол вот испачкал. Ну? Ну?.. – И он зашагал к двери. – Знаете, Владимир Георгиевич, может, в другой раз? Я потом…
У секретаря вырвалось радостно:
– Вот и прекрасно! Вы отдыхайте, я сам занесу. Не волнуйтесь, бадя, все будет о’кей!
Стариковскими, шаркающими шажками брел теперь Кирпидин домой и жмурился от слепящего на солнце снега. Снег выпал ночью, под утро, и лежал белый и накрахмаленный, как халат дежурного шепелявого врача…
«А это что? Откуда?»
На повороте был маленький пустырь, с осени здесь расчистили участок для строительства нового дома, Скридон остановился, – какой-то очень ладный, ленивый и чистый лежал здесь снег, – так и ластилась, так и льнула к глазам белизна этого квадрата. Старик смотрел на покрытый снегом кусок земли, щурился и бездумно повторял: «Что ж это такое, а? Откуда взялось?»
Посредине пушистого нетронутого покрова, где так спокойно и вольно лежалось белизне, он заметил какие-то следы.
«Да нет, это от солнца, показалось… Нет-нет, ничего там нет. Или опять голова кружится? Ох, не упасть бы… Хм, примерещится же ерунда… Да вон же оно, вон след. Какой странный…»
И правда, почти в центре строительной площадки виден был какой-то знак. «Да, конечно, это чей-то след… Только вот чей – птица или зверь? И как он туда попал?»
Старик стал искать глазами, слезящимися от белизны и беспомощности, кто же мог оставить такой след. Сколько раз в своей жизни он его видел! И мальчишкой-батраком, и потом, когда вырос, за лагерными заграждениями, и через форточку румынской военной казармы, – как будто пушистая стрела вонзилась в мягкий рыхлый снег, взвилась и через три-четыре шага снова опустилась, как пика, нырнула и зарылась в сугроб. По-кротовьи прошмыгнула по скрытым ходам-переходам и выкарабкалась чуть подальше, оставила три точечки и опять исчезла… Смотришь – вроде кто-то пытался взлететь. Или только кажется? А еще подальше словно не стрела уже и не пика, а кто-то слегка, еле заметно, начертил овальный знак…
«Зверь или птица на одной ноге… Птица-зверь на костыле… искалеченная побежала…»
– Ой ты… ой, я… – произнес он чуть слышно, скорее даже вздохом выкрикнул, поднял руку, словно хотел что-то схватить перед собой, да так и побрел к дому.
«Да, и впереди она… смотрю, и сзади», – оглянулся Кирпидин.
Казалось, всю жизнь плелась за ним эта одноногая птица-зверь со своим костылем.
Перевод М. Ломако
Алба, отчинка моя…
(Повесть в четырех рассказах)
1
Я посетил родимые места,
Ту сельщину,
Где жил мальчишкой…
«Возвращение на родину», С. Есенин.
То ли волновался, боясь опоздать к поезду, то ли задумался о чем-то своем – мало ли о чем думаешь на вокзале, но, уже протиснувшись в окошечко кассы, вдруг растерялся:
– Билет бы мне, а?
– Куда, гражданин? – спросила кассирша, а очередь зашумела:
– Ну, давай-давай, не задерживай!
– Мне в Албу. Это, значит, дайте до станции…
– Получите до Албы.
Он держал билет в потной руке и не верил своим глазам: «Это ж мое родное село, братцы! А у меня в селе нет вокзала. От нас до станции – ого сколько шагать!»
И верно, от станции по дороге к селу пересекаешь речушку, идешь низиной, потом поднимаешься в гору, через мост и лесом до самой вершины. Здесь и раскинулось на семи ветрах его родное село. «Мое село – и вдруг вокзал? Не может этого быть! Дорога выбирает равнинное место, в крайнем случае подошву горы или склон, а что ей искать наверху?.. Впрочем, чего только не делается на белом свете! Дорогу можно и в гору поднять. Или село спустить в низину».
В поезде он ни о чем другом думать не мог, наконец не выдержал, протянул соседу билет:
– Не разберу без очков, прочтите, пожалуйста, какая станция тут обозначена?
Да, все так, как сказала кассирша, станция Алба.
– А не знаете, сколько там поезд стоит?
Сосед пожал плечами: дескать, впервые еду этой дорогой. Тогда он к окошку пристроился, стал внимательно разглядывать станции, полустанки, мелькавшие мимо, задумался: «Отчего это наши вокзалы всегда так полны? Отчего людям не сидится на месте?..»
На остановке два старика заспорили, кому из них первым садиться в вагон. А как вошли и устроились, отвернулись в разные стороны и засопели, видимо, стало им неловко друг перед другом. На перроне следующей станции пританцовывал радостно хмельной парень:
– Ходит по миру девчонка, развевается юбчонка, эх! – И, глотнув воздуха, дотянул: – Ох, и хитро устроен мир, да!
На всех привокзальных перронах цветут акации и тополя, у входа в станционное здание висит колокол, а по обе стороны пути бесконечно тянутся селения и поля; дети машут вслед поезду, приплясывают телеграфные столбы, и деревья с разбегу бодают стекла вагонов; в придорожном овраге клубится паровозный дымок; повозка, запряженная парой волов, кажется приклеенной к блестящей ленте шоссе; а паровоз, набирая скорость, стучит по рельсам: увезу-увезу-увезу, – и вот тебе уже кажется, что, однажды начав стремительное это движение, он никогда его не закончит. Вот и сосед-крестьянин, тот, что впервые едет здешней дорогой, загрустил не на шутку, подпер кулаком подбородок и запел протяжно, вполголоса: «Поезд, большая машина, куда увозишь ты Ионику?»
…«На семи ветрах лежит моя Алба, а теперь и на железной дороге. Мимо нее проносятся поезда, а может, и останавливаются на минутку-другую? Меняется жизнь – на восток и на север, куда угодно, домчит тебя поезд!» И припомнился ему случай с дедом. Однажды, старику уже было за семьдесят, работал он в поле с односельчанами на кукурузной прополке. А мимо как раз тянули первую железнодорожную ветку. Работают они, значит, не разгибая спин, и вдруг, откуда ни возьмись, стальное, пышущее жаром чудовище мчит прямо на них. Те, что побоязливее, стали креститься, на колени попадали. А дед, безбожник и грамотей, крикнул: «Ложись, люди добрые! Притянет и с собой унесет!» Вспомнил, усмехнулся, а потом загрустил: «Бедный дед, так ни разу и не ездил в поезде».
В Албу прибыли с опозданием, за полночь, а наш путешественник, сморенный волнениями дня, задремал.
– Эй, кто здесь спрашивал Албу?
Люди торопливо сходили, кто-то насмешливо потрепал его по плечу: спи спокойно, папаша, проехали… Он даже обидеться не успел, схватил вещи в охапку, бросился к выходу. Вокзал, видимо, находился с другой стороны вагона, за товарным составом, а здесь была темень и вспаханная земля. Горстка людей уходила напрямик через поле, а он, толком еще не разобравшись в обстановке, крикнул вдогонку:
– Люди добрые, обождите!
И услышал в ответ:
– Догоняй!
А когда догнал, услышал тот же насмешливый голос:
– Теперь, папаша, не успеешь выкурить сигарету – и дома. Ты вроде не здешний?
Все еще сжимая в кулаке билет, он закурил и, затянувшись дымом, стал осматриваться: идем напрямик, и вот, стало быть, мост через овраг, а куда же исчез перелесок?.. Попутчики его отлично знали дорогу, шли уверенно и, чтобы не заскучать, болтали о разном. О том, что, вернувшись домой, недурно бы опрокинуть кружечку горячего винца с перцем. А один все хвастал плачинтами, какие ему жена испекла в дорогу; насмешник заметил, что жена, конечно, не то что любовница, но и любовница – не то что жена. Посмеялись и перешли на политику. А он, думая все о своем, спросил:
– Скажите, братцы, как же так получилось, село – на горе, а у него свой вокзал?
Кто-то плечами пожал, кто-то посмотрел на него отчужденно, как на чудака, насмешник весело ему подмигнул, а товарищ руководящего вида предложил свое решение вопроса:
– А кто держит первенство по табаку в нашей республике? Алба! Вот и назвали станцию в честь победителя.
Ему возразили:
– Просто Алба – самое крупное село вблизи станции.
И опять разговор перешел на житейские темы, а путешественник наш вдруг живо представил себе будку путевого обходчика; когда он совсем еще несмышленым парнишкой сбежал из дому поглядеть на белый свет, да заблудился в пургу, старый обходчик нашел его, обогрел и долго после ругался: «О господи, что за порядки! Железная дорога под носом, хоть бы полустанок устроили в этой пустыне!» И как в воду глядел. Вскоре здесь уже была станция, а будка его стала первым железнодорожным вокзалом.
– Вот и Алба. Смотри-ка ты, и солнышко всходит!
В селе его еще помнили. И потекли бесконечные разговоры: «Как она, жизнь? Когда приехал? А помнишь ли деда Костаке?..» Он в свою очередь спрашивал о жизни, о здоровье, о старых знакомых, но при первой возможности переводил разговор на волнующую его тему:
– Как же так получилось, что у нас своя станция?
Ответы были самые разные:
– Видишь ли, дорогу тянули наверх, да помешали овраги.
Или:
– У нас, почитай, все село работало на строительстве. Может, поэтому?
А вывод почти всегда совпадал:
– Оно, конечно, не на самой линии, наше село… Но, с другой стороны, не у всех сел, что на линии, своя станция. А стало быть, получается выигрыш с разных сторон: и не на линии стоим, а с вокзалом!
Когда на простой вопрос слишком много ответов, то очень трудно, не суетясь, остановиться на чем-то одном. Так и он, уже прощаясь со стариками соседями, возьми да и спроси еще раз, напоследок. Тогда сосед, почесав бороду, присказку ему рассказал:
– В некотором царстве, в некотором государстве жили люди в селе по нехитрому способу «разжуй – да и соседу в рот положи». И так кормились они, покуда все не высохли от тоски, потому как пища та впрок не шла никому. И гремели они, как сухие орехи в мешке… так-то вот!
Выслушав поучение старика, гость посмеялся вместе с ним, поцеловал ему руку, раскланялся с остальными, да и отправился восвояси, ибо пора уже было спешить к поезду. Дорога его пролегала под гору, он шел в полном одиночестве и, предвкушая свою встречу с вокзалом, вовсю размечтался: стало быть, на горе село, а в низине станция Алба… С вечера и до рассвета перемигиваются и сияют их огоньки. А если кто мимо проследует в поезде, обязательно глянет в окошко и спросит соседа: «Что это за большая и красивая станция?» А сосед с невольным уважением ответит: «Это станция Алба».
«Есть на свете такая станция – Алба, – думал он. – И на платформе ее всегда люди толпятся, и колокол звонит, и влюбленные, обнявшись, стоят под цветущей акацией, не замечая ничего вокруг. Вблизи станции обязательно растут тополя, что-что, а тополя здесь должны быть непременно, ведь вокзал в низине, и, стало быть, место сырое. Хорошо, когда высокие тополя возносятся в небо и вздыхают на ветру, как живые; им ведь, как и людям, доступны желания… Село мое засыпает по гудку паровоза и по гудку просыпается, потому как, если поезд идет, глаза невольно следят за последним вагоном».
Чем ближе он подходил к вокзалу, тем сильнее становилось его волнение, казалось, ноги сами несли. Вот и последний поворот, сейчас вся картина откроется. Но что это? В глазах вдруг все зарябило и замелькало, это был на всех парах мчащийся поезд. «Экспресс или скорый», – едва успел подумать он. Ох и до чего красив был этот сияющий состав! Зеленый, с белоснежными колыхающимися занавесками, он, как живая ящерица, извивался на рельсах от быстрого бега. Нет, он не сбавил хода, поравнявшись со станцией, лишь воздух звенел от свиста и колесного грохота: тарарах-тарарах-тарарах!..
Во все глаза смотрел человек на проносящийся поезд и уже было руку поднял помахать ему вслед, как вдруг – вокзал!.. Он словно выскочил из-за последнего вагона, рядом с синим аккуратным блюдечком озера. Но, бог ты мой, что это был за вокзал!.. Даже не рядовой полустанок, а все та же облезлая будка путевого обходчика, еще больше осевшая в землю, продубленная дождями и дымом, а на ней свежая надпись – «Алба».
А скорый уже заворачивал за пригорок, глаз только успел схватить подрагивание последнего вагона, и мерцание белых окошек, и искрами распавшийся окурок, выстреленный кем-то из тамбура и подхваченный ветром… И стоял человек, обо всем на свете забыв, глядя вдаль и словно еще чего-то ожидая. Неподалеку от него, на пустынном перроне, да и не на перроне вовсе, а на нелепом деревянном помосте, три девочки в белых панамках дремали на чемоданах. Чуть поодаль мальчик постарше, независимо заложив руки в карманы брюк, сидел на штабеле голубых, совсем новеньких, шпал. Тут же, у билетной кассы, стояла молодая мать с голопузым мальцом на руках: малец махал вслед уходящему поезду, пыхтел и свистел, изображая шум паровоза.
«Старый ты дурень, – подумал про себя наш путешественник. – И на кой, скажи, ляд далась тебе эта станция?!» Так он думал, виновато улыбаясь, а глаза его все время следили за парнишкой, неподвижно сидящим спиной к железной дороге. О чем он думал, и уж не Албу ли, его родное село, сумел разглядеть за горой?
И тогда он увидел мир глазами этого мальчика. Солнце уже закатилось, но полнеба все еще озарялось зарницами. Вдруг в этих блистающих отсветах и будка обходчика, и озеро, и поникшая нива ослепительно вспыхнули. Всего лишь миг длилась эта вспышка. Тут же яркие краски растаяли в быстро наступающих сумерках. Но чем больше смеркалось, тем ровней и величественней разгорались на небе Стожары. От потемневшего озера потянуло холодом, как из погреба. Наш путешественник поежился и вздохнул глубоко, не то с грустью, не то с облегчением. «Должно быть, в Албе, – подумал он, – хозяйки уже созывают к ужину своих домочадцев…»
2
…В текущем году мы запланировали ликвидировать все последствия посетившего нас стихийного бедствия – землетрясения. Вот закончим уборку кукурузы и всем миром возьмемся за строительство агрогородка. Село наше станет краше прежнего, это нам рассчитали и твердо обещали столичные архитекторы.
Строить начнем от двора Митруцы Хариги, вдоль большака и до самого озера. Дома будут двухэтажные, каменные. Прежде всего поселим здесь молодоженов.
Так что, уважаемые наши ребята и девушки, дело за вами! Вчера на концерте слышали? «С любви начинается и жизнь, и труд, и все остальное…» Может, кто-нибудь хочет поспорить со мной?
Из речи председателя колхоза «Бируинца» на общем собрании
Ну и голосок у этой Настики Хариги – иерихонская труба, честное слово!
– Цып-цып-цып, мои милые, цып-цып-цып, родные мои!
Аж воздух звенит!.. Впрочем, звенит он по-осеннему мягко, и дышится легко, и высохший листок вяза на паутинке повис и кружится, кружится так, что не стоит на него долго глядеть, голова ненароком закружится. Солнце еще не выкатилось до конца из-за колхозного сада. И вся птичья орава – поди разбери ее, своя или соседская! – разбрелась по закоулкам усадьбы и на зов не торопится. А то вдруг, передумав, на всех парах несется к Настике, заплетаясь в высокой картофельной ботве.
– Кыш, стервятники, пусть вас хозяйка кормит!.. – отгоняет она соседкиных кур.
Хозяйка – это Хрисуца Пырцану, с которой Настика уже лет двадцать как в ссоре из-за того, что та будто бы распустила слух по селу: дескать, нет уже в доме Настики того убранства, что было прежде…
В гору поднимается повозка, доверху нагруженная сухими стеблями подсолнухов. Повозку ведет Тудосе Митителу, насвистывая разудалую песню в лад стуку колес, и сухому шуршанию стеблей, и петушиному крику, и… отчаянному сердцебиению Настики. Казалось, еще немного – и не выдержит она, встанет посреди двора, подбоченясь, и крикнет через плетень Тудосе, да и всему белому свету:
– Провались она в тартарары, жизнь моя постылая, да вместе с тобой, Тудосе, ухарь мой разудалый!..
Возле самых ворот Тудосе попридержал вспотевшего мерина. Дорога здесь круто забирала наверх, а с тех пор как председатель в целях экономии и почти за полной ненадобностью перевел на подножный корм всю конную тягу, колхозный конюх Тудосе с особой почтительностью обращается со своей лошадью.
– Здравствуй, дорогая Настика, и дай-ка ведро, угощу своего битюга колодезной доброй водицей.
Настика опрометью бросилась во времянку, а Тудосе в ожидании прислонился спиной к калитке. «Навес-то у нее покривился, и крыльцо сгнило… Не лежит, видно, к хозяйству сердце Митруцы!..»
Георгины у крыльца повалены, а кое-где даже сапогами раздавлены, прямо посреди цветов стоит бочка с бродящим виноградным мустом.
– Много ли вина надавили?
– Да так, как и все люди… – чуть слышно и словно бы через силу произносит Настика.
– Кыш, сатана, поймаю сейчас и голову оторву! – что есть мочи завопила она, присела, развела руки – и, казалось, вот-вот сама закудахчет, как эта, шарахнувшаяся от нее, курица.
Поит лошадь Тудосе за воротами у колодца. Очертя голову мечется по дому Настика – то во времянке, то на дворе…
– Совсем забыла, зачем шла… – шепчет она потерянно, срывая с себя линялый передник, и трет лицо рукой, и прячет поределые пряди волос под косынку, и невольно ищет на зеркальной поверхности умывальника свое отражение.
– Вот, Настика, с благодарностью возвращаю.
Тудосе вносит во двор, не расплескивая, ведро, полное до краев, ибо так принято: берешь ведро пустым – возврати его полным. И хотя Настика выбежала навстречу ему, он пронес его до самого дома и поставил на лавку. Здесь, в сенях, где царствовала полутьма, Тудосе чуточку осмелел.
– Вдовствуешь помаленьку?.. – как-то уж очень прямо, по-родственному спросил он, и за руку взял, и в глаза заглянул, и даже чуточку усмехнулся.
Коленки у Настики задрожали, голос пропал, а лицо алыми пятнами пошло.
– На слете… знатных табаководов… послезавтра вернется, – с отчаянием вырвала она у него свою руку, схватила кружку, метнулась во двор и уже оттуда, с воли, ему кричит: – Выпей, Тудосе, кружечку муста… А то жду хозяина, жду и никак не дождусь!
Тудосе не заставил себя дважды просить, вышел, взял кружку, отпил, да и думает про себя: «Эх, никогда-то в тебе настоящей смелости не было, а если б смелость была, то все было б не так и была б ты моей…» – и со смаком сдувает с муста кровавую пену.
– От твоего муста запьянеть можно, дорогая Настика, – причмокивает губами Тудосе и, долив кружку доверху, спрашивает: – Стало быть, твой еще одну грамоту привезет?
– Да у меня уже ими полон сундук. – И без всякого перехода: – Ох, сатана, нет на тебя Митруцы! Обожди, вот вернется и, ей-богу, зарежет… – это уже относилось к соседскому борову, который с веселым хрюканьем принялся было подрывать забор. И снова к Тудосе, с просветлевшим лицом и сияющими глазами:
– Знаешь, Митруца такой человек, у которого всегда все в порядке. Везет ему…
Говорит она это легко и безжалостно, словно не о собственном муже, а о каком-нибудь чужом, совсем пропащем человеке.
– Даже говорить скучно. Расскажи лучше ты, как у вас, молодых…
Настика хохочет, и от этого лицо ее делается красивым по-девичьи, да и как же ей не смеяться, когда все село, весь район потешается над Рарицей, бывшей женой Тудосе. Она, умница, в сельсовет прибежала и пожаловалась, что субботними вечерами Тудосе уже не сидит дома с детьми, а пропадает с какой-то халявой, только что закончившей школу.
В райгоркомхозе, где тогда работал Тудосе, его собирались продрать с песочком и помиловать, а он – садовая голова! – бросил жену венчанную, двух дочерей-невест, сына-малютку, службу и со своей молодкой сошелся.
– Неужто сама забыла, как оно бывает в первое время? – скалит зубы Тудосе и готов еще словцо соленое бросить, да уже не решается, потому как Настика нахмурилась и вот-вот готова заплакать:
– Будь я на месте деток твоих, ох, Тудосе, задала б тебе трепку!
– В самом деле? А ну задай, не стесняйся!..
Настика, махнув на него рукой, поднимается на крыльцо, и Тудосе прощается:
– Спасибо, хозяюшка, за муст и за воду… – и выходит через калитку вразвалочку, такая уж у него образовалась походка.
Они ее когда-то всем седьмым классом усваивали, эту вкрадчивую кошачью поступь, по семи сеансов подряд высиживая на «Великолепной семерке»… За воротами Тудосе долго топчется возле повозки, наконец, стегнув конягу кнутом, медленно отъезжает.
Настика долго провожает его взглядом, и все-то ей до последней черточки ясно: оттого ссутулился и втянул голову в плечи бравый Тудосе, что через четыре двора его бывший дом; жена и дети увидят, соседи увидят, как везет он топливо другой, и посмотрят на него так, что не дай бог никому.
– Ох, запрягла тебя молодуха! – вздыхает Настика. И горько-то ей, и жалко его, и обидно, и отчего-то приятно. Откуда такое странное чувство, она и сама толком не знает. – Смотри, дойдешь ты до ручки… Туда тебе и дорога, глупый Тудосе, – говорит она это так, будто Тудосе еще стоит перед ней… Но почему-то ей не легче от этого…
Мимо дома на большой скорости мчит грузовик, полный народа, он немилосердно тарахтит и гудит, и какая-то девушка в нем визжит от восторга. Настика провожает машину глазами и замечает, что сидящие в кузове пожилые крестьяне с насмешкой рассматривают ее дом, голый вяз, срубленный на стропила для погреба, как раз накануне землетрясения, – он так и остался лежать у дороги.
«И почему не дал бог пожара на этот дом, и почему землетрясение его обошло!» – думает она так, словно это не ее достояние, а вражья крепость, и будто бы не она сама в девках о таком доме мечтала, чтобы был он пригожий да крепкий, стоял бы лицом на дорогу, с гребешками и завитушками на открытом крыльце; будто не сама высадила полгектара виноградника и фруктового сада, не сама взрастила у калитки две красавицы липы и грушу дюшес, а у самой дороги – этот вяз необъятный, такой могучий да ладный, что не уставала она любоваться его вечно шумящей листвой.
И вообще-то Настика большую часть дня проводила на этом крыльце, «капитанском мостике нашего дома», как выражался ее Митруца, до женитьбы четыре года служивший матросом Черноморского флота. Шестнадцати лет, по своей детской наивности, а ей-то казалось, по великой любви, выскочила она замуж за своего старшину первой статьи, нынешнего знатного табаковода Митруцу Харигу. Все у нее тогда горело в руках. Быстро управившись по хозяйству, любила она отсюда, со своей наблюдательной вышки, часами смотреть на прохожих. Сколько светлого удивления и черной зависти читала Настика на лицах людей! Кто бы мимо ни шел – старый или молодой, веселый или печальный, из чужих мест или ближний сосед, – всякий перед ее домом застывал в изумлении:
– Мэй, мэй, откуда этот домик-пряник, на удивление миру?
А иные из прохожих настолько ей примелькались, что стали почти родными людьми. Частенько хаживал мимо дома Георге, по прозвищу Лягушатник. Да и как иначе его назовешь, если, едва сошел на озере лед, он уже не знает покоя? Настика ложится, Настика встает, а он все идет, вниз или на гору, с двумя парами верш, с кисетом у пояса. А на озере этом, как известно, одни лягушки и водятся. Соседи при виде его разводили руками:
– И когда он только, чертяка, детей успевает клепать?
А уж он их девять душ завел, что, впрочем, не мешало ему оставаться человеком кротким и богобоязненным. Он даже здоровался не так, как все, по-библейски: «Да наставит нас бог, – говорил, – на добрые дела!»
Еще чаще проходил мимо ее дома Серафим Калестру – заядлый безбожник, всегда чуточку навеселе. Больше всего на свете дорожил он своими на редкость худыми волами, так их берег, что никогда сам в повозку не садился, а брел себе рядышком, качаемый всеми ветрами.
– Дедушка, ну отчего же ты не сядешь в повозку? – жалела его Настика, а он отвечал на это присказкой:
– Эге-ге-ге, милая ты моя… У меня две ноги, и то иногда спотыкаюсь. Каково же приходится бедной этой животине с четырьмя?
Но однажды, возвращаясь хмельной с базара, он сел-таки в подводу, а дома уже застывшего вынули его из повозки, обмыли да и на стол положили.
…Легкие «Жигули» секретаря сельсовета, прошелестев своими литыми шинами и прогудев, остановились возле дома Настики. Из него, как горох из лопнувшего стручка, высыпало семейство Иляны, ее бывшей соседки: сама Иляна – в одной руке кувшин, в другой ревущий младенец, следом еще трое девочек в белых панамках, а там и мальчик постарше, тут же отошедший в сторону, независимо заложив руки в карманы.
– Фа, соседушка, родная моя, возвращаю тебе этот кувшин с благодарностью и навеки прощаюсь с тобой, потому как уезжаю на поезде в дальние страны.
С этой самой соседкой слева, с Иляной, в отличие от соседки справа, Хрисуцы Пырцану, Настика, что называется, жила душа в душу, вплоть до самого черного дня трясения земли в марте этого года. В одиннадцатом часу вечера, когда многие уже в селе спали, заколебалась земля и подряд шесть домов ниже двора Настики Хариги рассыпались прахом. Потом специальная комиссия, которая сюда прибыла, нашла старый оползень, давший о себе знать во время несчастья. Еще, слава богу, не было жертв, потому как роковой толчок последовал минут через десять после первого, не особенно страшного. Люди успели проснуться и выбежать из домов. Выбежали и Настика с Митруцей, своими глазами видели они, как дом соседки вздыбился, а потом рассыпался карточной колодой. А когда пыль рассеялась, увидели они Иляну в обнимку с детьми подле плетня. На дворе было холодно, хотя снег уже стаял. Эту страшную ночь они провели в доме Настики. А уже на следующее утро пострадавшим была оказана помощь. Ну, а Иляну, как многодетную мать и, стало быть, самого уважаемого человека в селе, сам секретарь сельсовета отвел в свой личный кабинет с цветным телевизором. И конечно, трехразовое бесплатное питание она по сей день получает на себя и детей в школьной интернатской столовой.
– Проститься с тобой заехала. Уезжаю, родная Настика, к мужу на лесосплав под Архангельск!
– Тебе же новый дом осенью обещают?
– Не стану я ждать. Муж зовет в каждом письме.
– И детишки с тобой?
– Хочу тебя попросить, знаешь, как с малыми детьми в дальней дороге, а горшка ночного ни за какие деньги не купишь в нашем сельмаге…
Пока они рылись среди старого хлама в сарае и наконец подыскали почти новый эмалированный чайник с герметичной крышкой, произошел скандал в многодетном семействе Иляны. Старший мальчик взобрался на грушу дюшес и ну трясти перезрелые плоды на землю.
– Пусть у тебя лучше руки отсохнут, чем ты научишься брать без спросу чужое добро! А ну марш в машину, там с тобой поговорим по-другому…
Старшенький, красный как рак, спускается с дерева. Младший впился всеми имеющимися в наличии зубами в душистую грушу и сосет ее, как материнскую грудь. Ну а девочки, как существа более разумные и рассудительные, принялись собирать в аккуратные кучки разбросанные как попало плоды.
– Прости, родная Настика, моих несмышленышей… Уж и задам я им, стервятникам, надолго запомнят свою бандитскую выходку, – говорит Иляна, ласково подталкивая детей к гудящей у ворот машине.
И еще долго вслед им махала рукой Настика со своего капитанского мостика – крыльца, давненько не крашенного, дождями и ветрами обшарпанного. И, вытряхнув из фартука подобранные второпях груши, которые она не успела донести до машины, Настика устало опустилась на ступени дома и, положив голову на полные загорелые руки, стала неспешно разматывать запутанный клубок своих житейских невзгод.
Отсюда, с крыльца этого высокого – со своей наблюдательной вышки, впервые увидела она Тудосе. Через два года после замужества случилось это несчастье. Был он годом ее моложе, чернявый, верткий как черт и ужасно нахальный. Сразу же все ее самодовольство прахом развеял. Будь он трижды неладен! И дня у нее спокойного не выдалось с той поры, кусок, бывало, в горло не шел.
Не для него ли она самые яркие рушники развешивала перед домом? А когда в разгар бабьего лета зацветали желтые и красные георгины, густо посаженные ею возле крыльца, не она ли подпирала их головки, чтобы видны они были с дороги, отчего у Митруцы Хариги терпение лопнуло:
– Будь я проклят, если мотыгой не повычищу все это к чертовой матери! Не видишь, что ли, от сырости крыльцо загнивает!..
А еще через год, считай что случайно, повстречались они с Тудосе на винограднике ночью… от судьбы, как говорится, и на коне не ускачешь! А еще через месяц подкараулил ее бледный, как из гроба, Тудосе в сельмаге и при всех упал перед ней на колени:
– Решайся, Настика, бежим из села! А я тебе в Архангельской области на лесоповале такой дом отгрохаю – и во сне не приснится!
Нет, не сбежала она с Тудосе на лесоповал под Архангельск, а в тот же вечер посетила бабку-повитуху на выселках. А Митруце в тот же день доложили добрые люди о встрече в сельмаге… Нет, не бросил он ее, зато по каждому поводу и без повода колол глаза этим Тудосе. Ох, сколько она тогда натерпелась, одному богу известно, и сколько раз отец с матерью наставляли ее: муж побьет, он же и пожалеет потом, а ты все стерпи и не смей семью разрушать!
От утешений этих сердце щемило, и было ей жаль заедать свою молодость, но, с другой стороны, достаток, как красивый цветок, тоже не бросишь, и она очень скоро вернулась к Митруце, оказалось, что мир для нее кончался за воротами этого дома. И вновь мимо ее ворот проходили люди, утром и вечером, вверх и вниз, любовались белыми занавесками на окнах, сияющими под солнцем горшками на добротном хозяйском плетне и говорили друг другу:
– Смотри-ка ты, какая удачная пара!..
И конечно, с хозяйкой здоровались: