Текст книги "Алба, отчинка моя…"
Автор книги: Василе Василаке
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
3
– Кажется, я угадал! Вроде похож он немного на вашего Мишу, нет? – вертелся вокруг и балабонил все тот же благожелатель. – А ну, Котялэ, посмотрите-ка хорошенько… И сложением такой… – И вдруг поперхнулся – Ой, что я говорю… Лицо-то как исковеркано! Его и не узнать, братцы!..
Тут отозвался Георгий Лунгу:
– И куда вы всё спешите, ей-богу… Жил человек, жил, потом смотришь – приказал долго жить. А ты стой и гадай, то ли был он, то ли не был или еще продолжает быть… Надо прежде имя узнать…
– И без имени похороним как миленького! – это из Сынджеров кто-то.
– А я думаю, нельзя без имени хоронить, никак нельзя! Нужно дознаться, кто таков! У всякой твари земной имя есть, как же мы мертвому в этом откажем? И как его земля примет?..
Было лето, стояла жара с дождями, и все живое сгорало в этом пекле, покрывалось землистым, серым налетом. Не приведи бог помереть в такую пору – ищи-свищи охотников могилу копать. Вчера вечером ливень прошел, а сегодня опять зверски печет, под сорок…
– Посмотрите, на виске – вон рана какая! Интересно все-таки, осколок или от пули?
– Хватит болтать, в конце концов! Накройте его и уйдите с богом! – резко одернул мужской голос.
Это средний из Сынджеров, а всего их, как вы знаете, семеро. Говорят, ищут здесь шестого брата, того, что в армию забрали. Где за своего постоять, их водой не разольешь, вот и сейчас все в сборе, как виноградины в грозди – одна к одной. А чтоб поменьше было ахов-охов, накрыли погибшего куском мешковины, – почему бы и простому мешку не стать в поле саваном?..
– Вот что, ребята, пора кончать, – сказал старший Сынджер. – Этак до завтра тут проторчим. Лопаты надо достать, и по-быстрому, как полагается…
– Что, аж на кладбище?
– Какое кладбище – солнце уже заходит, Кто за лопатой сбегает?
– Давайте шевелитесь, стемнеет скоро!
– А-а, где же ты, маленький мо-о-ой…
– Уймись ты, бабка. Ну чего разошлась? – поворачивается к ней старший Сынджер. – Радоваться надо, что не твой сын.
Странные суждения у этих Сынджеров – будто нужна чужая подсказка, чтоб человек радовался…
А тетя Наталица – снова взахлеб о своем сыне:
– А мой Ион, как пошел на войну… «Прощай, мама, говорит. И знай, мама, мертвым буду, а от наших не отстану!» А когда услышала: «У нас мертвые, раненые, по полям ищите!» – забыла, где я, что я, кричу, как не в себе: «Иоане, сыночек, на кого ты меня оставляешь, маму свою!..»
Никто уже не слушает тетю Наталицу, кажется, только ковыль покачивается и поддакивает: «Кто же сомневается… так все и было… именно так он и сказал, твой герой… ш-ш-ш-шу…»
А женщины снова обступили солдата – подъехала из села бабка Сынджеров, подслеповатая и немощная старушка, в чем только душа держится. Ноги давно ей уже отказали, приходится на телеге возить.
– Кристя! А ну-ка помоги мне слезть, – велит она самому младшему. – Так… так… – Уселась на землю, довольная собой, передохнула. – А теперь, Кристя, слушай меня хорошенько. Подойди к покойному и посмотри… Да как следует посмотри, на лицо, в углу рта, слева, нет ли у него там пореза от бритвы? Ох-х, устала я…
Она самая старшая в роде – вынянчила и поставила на ноги всех Сынджеров. Сейчас за ней, как за судьей, последнее слово – признает убитого своим или нет?
– Когда мать его, покойная моя сноха, родила и стала давать ему грудь… – тем временем стянули с солдата старую мешковину. – Сидит женщина, ждет, что сын… а сын не может сосать… – говорила старушка. – Схватилась мать и ну плакать! Прихожу я, вижу это и говорю: «Что ж ты, дитя мое, не радуешься! Вот родила, и теперь есть для чего жить – теперь и смерть придет, а твоя жизнь уже не оборвется, повьется ниточка…» А она отвечает: «Рада я, мама, видит бог, как рада, да не жилец он у меня, сыночек, не сосет…» Говорю ей: «А ну, красавица, дай-ка ему в рот сиську, я погляжу!» А она: «Даю, говорит, мама, а он не берет, не удержит никак. Видите – не получается у него сосать!» И что вижу, милые вы мои? Так и есть, не получается: язык у мальчишки книзу прирос, лежит во рту, как привязанный. Бегом домой, схватила бритву мужа моего покойного, вернулась и велю снохе: «Держи ребенка!..» Хотела разрезать эту пленку, а то остался бы на всю жизнь шепелявым, куда это годится?
Так говорю и сама бритвой орудую, а сноха по глупости бабьей держит ребятенка за голову, увидела бритву и давай дрожать… А он, дурачок, дернулся – и на тебе, получил: задела бритвой… И рот пошире стал – чтоб хватал побольше! Так шрам и остался…
Я стоял, раскрыв рот от удивления… Была у меня дурная привычка в детстве, как у Прикопа, – будто все умное, что я слышал, через рот влетало… Оказывается, человек, когда родится, не только имя получает, но и какую-то свою отметину? Зачем – чтоб с другими не спутали?.. Сейчас, через много лет, еще на ум приходит: а ведь тогда старая Сынджериха вроде как «лекцию» закатила о долге и назначении матери: мол, рожайте, милые, войны как придут, так и уйдут, а человек вечен…
Не нашли у солдата никаких бритвенных порезов на губах… Зато обнаружилось другое – шрам на груди, у самого сердца, след глубокий и давний. И снова ахают и в затылках чешут… Давайте-ка припомним, кого мы знаем из тех… словом, чтоб пырнули человека ножом в грудь чуть не до смерти?
Вдруг воздух словно раскололся на десятки визгов и воплей:
– А-а-а! Скорей сюда!.. Нас убивают!..
– На помощь!.. Убьет!
– Мама!.. Папа!.. А-а-а!
И знаете, чьи крики? Детские! Казалось, покой и тишь полей пронизаны струнами и по ним прошлись пьяные каблуки – задребезжало в воздухе…
«Боже, что там еще? Почему дети кричат? Что еще за изверг объявился?»
Первой увидела тетя Наталица, она у края поля стояла:
– Ой, смотрите! Туда смотрите, в ту сторону! По жнивью Бутнэреску… Немец, немец бежит!
– А-а-а! Мой маленьки-и-ий…
«Что за немец… Какой еще „маленький“?! Успокойся, женщина, твой парень уже на фронте, а вот у нас и впрямь малыши… Да, бежит! Вон – за ребятней гонится… Ну, если этот немец уже с детьми воевать стал, с малыми да глупыми… сейчас мы с ним, иродом, живо разберемся! Мигом уложим…» И кое-кто, горячие головы, бросились в ту сторону.
А ведь что выяснилось? Дети… Было ли когда такое, чтоб дети разумных советов слушали? А свистнет какой-нибудь чокнутый, позабудут все на свете, побегут за ним. Вот и сейчас: сиганул с холма полоумный Прикоп, отправился шастать по оврагам да траншеям, и потянулись за ним дети, как овцы за козлом. Фронт отступил – а ну-ка, чем там можно поживиться?
У края вчера только вырытого окопа набрели на каску, а чуть подальше кто-то споткнулся о солдатский ремень с широченными буквами на пряжке. И какие буквы! Целые буквины – «ГОТ МИТ УНС»! Значит, бог, дескать, везде с нами. А что это за бог такой, если Прикоп повесил его над своим пупом?.. К тому же дурень еще и нахальным стал – бросился на мальчишку с каской – моя! Отдай! Или дашь, или задавлю тебя, затопчу!..
Смотришь, а этих находок чем дальше, тем больше: вон противогаз, там – обрывок маскировочной плащ-палатки, весь в травяных пятнах-разводах. Кому же должно достаться это добро? Само собой, тому, у кого над пупом болтается «Гот мит унс»!
Тут кто-то заверещал от восторга – на дне глубокого рва валялись три винтовки, уйма рассыпанных патронов и связка гранат. Винтовки, как водится, расхватали те, кто постарше и порешительней. А Прикоп что, хуже их? Решил, видно, отобрать одну – вдруг схватил гранаты и давай с гиканьем крутить над головой, как пастух кнутом… Может, это уловка всех беспомощных и слабых? Не одолеешь силой, так хоть запугаешь до полусмерти…
Дети кинулись врассыпную, и Прикоп за ними – напялил на голову балахон из немецкого брезента, ни дать ни взять – пугало огородное. Тут пацаны вконец струхнули и завизжали что было мочи: «Помогите! Нас убивают!»
А тетя Наталица – одно слово, бабий ум, – что ни померещится, тут же выложит:
– Ой, детки наши! На помощь, скорее! Кажется, немец всех их порешит…
А над полем, в белом от зноя воздухе, струился белый шорох ковыля… Предвещал что-то? Ш-ш-ш-ш-шу… ш-ш-ш-у…
Поначалу никто и не обратил внимания, как снова вскрикнула Наталица:
– Воды! Дайте воды!.. Женщине плохо…
Ну откуда здесь, на взгорье, вода? И сама тетя Наталица на себя не похожа – всегда рассудительная и здравая, что с ней? Смотрите, грозит кулаками небесам и клянет солнце:
– Ах ты сатана немилая! Чтоб тебе лопнуть, как стручку поганому! Палит и палит, дьявол, живьем жарит!.. Все как с ума посходили, а чокнутый стал командовать! – И опять просит жалобно – Капельку водички, люди добрые, если можно…
Тогда увидели – катается по земле у ее ног, как в припадке, женщина. Затихла даже старушка Мэфтуляса, не слышно: «А-а-а, мой маленьки-и-ий…» Зато эта бедная женщина… Отчего она рухнула как подкошенная – от солнца, или падучей болезни, или, может, от проклятий тети Наталицы? Бьется в судорогах, как подбитая птица, цепляется за траву, зубами ее раздирает…
– Чтоб тебя разнесло, черным пеплом развеяло!..
А ковылю до нее и дела нет, знай себе посвистывает, как косарь. И песенка чудная какая-то – ни о чем, словно наплевать ему на весь белый свет! От кого же он набрался такого? От солнца?.. Но тогда что им нужно, и солнцу, и ковылю, – хотят вразумить нас, людей? Дескать, судили вы тут, рядили, а к чему пришли?
Да-а… Может, так оно и есть? Вон Прикоп, наш умник, обмотался куском брезента и трусит по жнивью к виноградникам Бутнэреску, а дети… Хо-хо, теперь и дети, и взрослые, словно гончие по следу, несутся за Прикопом, орут и улюлюкают. Но дурачок уж и сам не рад, перепугался и дико завыл от страха… А противогаз и гранаты бренчат на шее, как пустые жестянки…
Кое-кто остался на холме рядом с покойным, но и тех словно оторопь взяла – не сходятся концы с концами, и все тут! Полдня толчемся здесь… И почему плачет эта женщина? Испугалась мертвого тела? Или того сумасшедшего, что бегает по жнивью?
Гляньте-ка, Прикоп опять размахивает своими гранатами, настоящий ганс в травянистой плащ-палатке, в зеленой каске – ну прямо болотное привидение средь бела дня… Не приведи бог, громыхнет – тогда все разом, и дети, и взрослые, и умные с глупыми вперемешку, взлетят к нему окровавленным месивом!
– Арги-и-ир!.. На кого ты меня покидаешь!..
Постойте… А это еще что такое: «Арги-и-ир! На кого ты меня покинул?»
Ах, вот оно что… Вот почему змеится по склону ковыль, хохочет на гребне горы. Будто саван над ее плачем – белый ковыльный смех! А вам не слышна в нем издевка?.. На лице женщины тоже что-то белеет…
– Это кто ж такая, фа?
– Которая плачет? А кто ее знает… Не видишь, что ли, – платком закрылась!
– Может, больная какая, припадок?
– Да помогите же ей подняться!
– Арги-и-и-и-ир!.. Возьми меня с собой! Нету мне без тебя жизни!..
– Ишь ты, как ее скрутило…
Тут и пополз шепоток:
– Ай-яй-яй! Значит, это Аргир, сын Касьяна?
– Да разве ты не поняла – она его любовница!
– Ну и ну, краля!
– Бросьте вы городить, солнцем ее припекло.
– Какое там солнце, кума дорогая! Вот муж ей задаст, припечет палкой! Это же Анна-Мария, жена Митрикэ!
– А корчила из себя, фу-ты ну-ты!
– Как же, недотрога! Знаем мы таких – шуры-муры втихаря…
– Вот тебе и дотрогалась…
– Так это жена Гебана, Анна-Мария?
А я, пацаненок, стоял разинув рот и глотал их бабьи пересуды: «Анна-Мария, Анна-Мария…»
Ага, значит, это Анна-Мария, жена Митруцэ Гебана, их дом третий от дома тети Софронии Ерете. В селе все ее знают, два года живет соломенной вдовой: муж не вернулся в июне сорокового, когда Прут стал границей. Почему не вернулся? Да кто его разберет… Одно известно – был на действительной службе в армии у Карла II, «короля всех румынов», и тот предложил бессарабцам остаться у него служить. Все почти вернулись по домам, а Митрикэ Гебан не пришел. Верность супруги решил испытать или сманил его король капральскими лычками?..
А жена, нате вам: «Арги-и-ир, любимый… не покидай меня!» И вроде уважаемая женщина, достойная, выстрадала свою вдовью участь, ждала на глазах у всех – и вот полюбуйтесь, тает в ковыле от любви к другому, да еще к цыгану! Зовет его просто по имени и молит: «Любимый, возьми с собой, жизни без тебя нет… конец мне…»
Тетя Наталица взялась командовать… Видно, так уж заведено: женщине распоряжаться, а мужчине – выполнять. И никто толком этого не понимает, разве лишь на похоронах да на свадьбах – тут женщинам не перечь. Вот и сейчас.
– Да шевелитесь вы поскорее! – кричит Наталица. – Туда бегите, в кукурузное поле Бутнэреску! Дался им этот сумасшедший, пусть оставят его в покое! Чего на меня-то уставились? Туда смотрите! Иначе и там беды не миновать… Ох, все мы сегодня умом тронулись!..
Как это – «умом тронулись»? Значит, вся нынешняя беготня и говорильня гроша ломаного не стоит?.. Хотя посудите сами: собраться у изголовья мертвого и чесать языком о его любви – разве ж это по-божески?
А в поле люди уже окружили Прикопа… Да какой там Прикоп! Вместо его дурашливой физиономии таращится резиновое рыло противогаза, а пуп сверкает медной бляхой с «гот мит унс». Но никого этим уже не проведешь: обступили, заломили руки – поди знай, что этому полоумному взбредет в башку… надо бы выдрать у него от греха подальше железные погремушки…
Потом я часто думал: что заставило тетю Наталицу отсылать в кукурузное поле всех мужчин? Почему взялась проклинать солнце, а шушуканье отвлекала в сторону жнивья, где гонялись за Прикопом? То ли женское чутье подсказало – плачет женщина по любимому, и оставьте ее, не мешайте… То ли смутила змеиная усмешка ковыля: «Вот, милейшие, как вы живете! Ах, великие праведники!.. А ну, кто мне скажет – кем приходится Анна-Мария этому цыгану? Скосил он ей пшеницу прошлым летом, было дело… И поэтому женщина плачет, да? Ай-яй-яй, лучшего косаря не сыскать!.. А весной подрезал виноградник? Как же, как же… Или все-таки другое вспомнила – как щемило сердце, когда ласкал в постели?.. Скажете, по глупости, жалости бабьей плачет. А как быть с этим: „Любимый, возьми меня с собой“? Ведь не сегодня завтра явится из-за Прута законный ее супруг, Митруцэ Гебан, задаст как следует, и поделом: „Стерва! Ты что же, выбрала меня, чтобы променять на цыгана плюгавого? Хорошо же ты мужа своего ценишь! Вздернуть тебя, суку, мало!..“»
А Митрикэ Гебан вернется, как пить дать вернется!.. Уж не потому ли три дня и три ночи грохочут орудия? Словно чует капрал Гебан: жена-то моя, выходит, тварь распоследняя! Он же распнет ее на воротах, как смушку овечью, и выставит на позор всему селу, чтоб впредь неповадно было, да и другим в науку.
А может, Митруцэ уже пришел? И пока односельчане топчутся в поле, сидит-посиживает во дворе на завалинке и Анну-Марию поджидает: «Где же моя суженая? Я к ней с поздравлением… Ну, милая, как поживаешь?»
А что же сама Анна-Мария? Какие слова найдет женщина в ответ на ползущий шепоток – «любовница цыгана»?
Только и останется: «Арги-и-и-ир, возьми с собой… свет без тебя не мил!..»
4
В опустевшем поле, посреди зеленого жнивья одиноко плакал перепуганный Прикоп-дурачок. Бедняга, не дали поиграть в войну… А здесь, на белом взгорье, сиротливо лежал мертвый солдат, словно укоряя: «Похороните же меня…»
Наконец бабка Сынджеров осенила себя широким, размашистым крестом:
– Чего мы здесь торчим? Кого ждем? Поднимите-ка его… положите на телегу и поехали в село!
С легким сердцем, дружно подхватили его с земли, заботливо уложили на телегу, прикрыли мешковиной. Будто не мертвого везти собрались, а просто человек ушибся или легко ранен… Люди словно очнулись и заговорили наперебой:
– Смотри-ка, сразу ведь и не признаешь! Мне бы и в голову не пришло, что Аргир…
– Да-а, шебутной парень был, чего там говорить…
– Ну, теперь успокоил господь… Отхватит себе хоромы на погосте…
– И куда его, на кладбище повезем, да?
– А что делать, куда же еще? Мертвому на кладбище место, – вздыхает бабка Сынджеров. – Внук мой, может, и такого не узнает… – И усмехается: – Меня-то не забудете здесь, бре?.. А то и я уж одной ногой там…
Усадили ее рядом с солдатом – сама-то давно разучилась ходить – и двинулись как ни в чем не бывало. А Анна-Мария… нарочно поотстала, что ли? Ее уж и не видно за чьими-то спинами. Разве скажешь теперь, что тут было, на взгорье, о чем шушукались? Да и было ли что?..
И вот уже наша похоронная процессия… Думаете, попритихла оттого, что везли мертвого? Дескать, «повсюду смерть витала»? А давайте лучше вспомним, зачем все мы сюда прибежали! Каждый собирался искать своих родичей, раненых и убитых. И что вышло? Огляделись – пустое поле, а все гоняются за никому не нужным придурком по имени Прикоп… Тьфу ты, пропасть!.. Вернулись обратно, на взгорье, дознаться, что тут стряслось… А тут опять черт-те что – срамота, слезы, бабий грех. И вот бредут… А хорошо ли подумали, куда их ноги несут? Ведь что получается – уложили на подводу погибшего красноармейца и везут в село. А в селе, поди, не только Гебан поджидает свою Анну-Марию, но и новая власть все глаза проглядела – куда это запропастились граждане, почему хлебом-солью не встречают?.. Там, значит, власть на новом месте устраивается – и военные, и примария с писарем, и жандармы, а мы к ним заявимся с советским солдатом… Видали?
А ведь в эдакие времена охотники свести счеты всегда найдутся. Известное дело, молчание злобу рождает…
Некий подданный, из самых что ни на есть преданных, уже готовит втихомолку донос: «Хочу довести до вашего сведения, господин жандарм, что гражданин такой-то вместе с гражданином таким-то… В третий день войны после того, как выгнали отсюда коммунистов, эти господа вышли на поля… И знаете, с какой целью? Они искали по пастбищам и оврагам погибших большевиков… Да, господин жандарм, да, и хоронили их, и плакали. А потом еще кричали: „Отомстим за них! Покажем гадам кузькину мать!“, извините за выражение… Хотите знать, что было потом? Они приняли сельского дурачка за немецкого офицера и хотели устроить над ним расправу! Так велика их ненависть к новой власти…»
И вот уже плывут перед глазами погоны того жандарма, что вершил здесь суд в прошлом году, при короле Карле II. «Прошу прощения, господин уважаемый, не совсем так было дело… Вот крест святой, сдались нам эти большевики! Они же наших детей позабирали! Нагрянули посреди ночи, и прямо из теплых постелей – на границу их, к Унгенам, под пули и снаряды. Что было делать нам, родителям? Клянемся, чистая правда, не ждали, не гадали – и вдруг эта война… А тут еще дурачок наш полоумный, Прикоп, совсем с панталыку сбил – как заорет во всю глотку: „Бегите… ваши все мертвые!“ Тут и камень бы прослезился, а каково отцу-матери? А потом он же, дурачок, снова перепугал: схватил гранаты и винтовку да как бросится на нас! И заметьте, угрожал при этом, да-да! Мол, попробуйте только оставить здесь этого большевика и не похоронить, – вас хоронить уже некому будет – как заеду гранатой по макушке!.. Не сойти с этого места, точь-в-точь так и было!.. Ну скажите на милость, в чем мы виноваты? Потому и погнались за ним!.. Возмутились – как посмел дурень в немецкую форму рядиться, да еще большевика выгораживать!.. А остались наши бабы одни, взяли вдруг и ударились в слезы. Вот как оно было!..»
«…Ну и что, если мы мужчины?.. Имеете в виду жену Дмитрия Гебана? Господь с вами, какая там любовь! Какой нож? Мы и слыхом ничего не слыхали!.. Ну помилуйте, откуда нам знать, что у него шрам на груди? Хм, шрамы!.. Кому он вообще нужен, этот цыган? А она первая плакать, эта Анна-Мария, а мы, мужчины… Святой крест, нас там и близко не было – за дурачком гонялись!.. Поди знай, отчего у бабы глаза на мокром месте. Сами-то вы всегда знаете? Вот и мы тоже… А что до этой любви, как вы говорите, господин жандарм, – смешно, ей-богу… Вы бы, я бы… с ней… ну, это другое дело… Но чтоб она с цыганом путалась… Да просто узнала покойника и перепугалась…»
Вот так, не спеша, пережевывая немые монологи, ползет наш кортеж по рытвинам и колдобинам. Каждый заново перебирает историю Анны-Марии, сам себе и судья, и обвиняемый, и защитник. И посмотрите, как чинно, пристойно и безукоризненно выглядят – комар носа не подточит!.. Только скрипнет телега на буграх или споткнется кто-нибудь о комок высохшей земли, и пробегут по спине мурашки – вспомнят, почему плетутся они по ухабистой дороге: «Ох и попали в переплет… Сами хороши: принесла нелегкая недотепу Прикопа, а мы и уши развесили, давай в поле бежать… Вокруг-то одни завистники да злопыхатели, жди от таких добра!.. А с мертвого какой спрос?.. Что, и похоронить его нельзя? Ну, времена пришли… куда ж нам деваться после смерти, как не в землю?..»
Наталица, моя тетя… Нет, молчать – это не для нее, журчит, как горный ручеек. В конце концов, что для женщины власти – уйдут, придут, а ты крутись, как волчок… Слова ее сеются по ветру, и те, что бредут поблизости, клюют их, как куры шелуху от пшеницы.
– Разве скажешь наперед, куда кривая вывезет? Знал бы где упасть – соломки бы подостлал!.. А как оно было, одна я видела! Что ей, бедной, делать? Живет женщина одинокая, безмужняя – какая подмога в хозяйстве? Вот и наняла косаря в прошлом году… А кто будет у нее косить? В селе пришлая, да еще муж за Прутом, в королевской армии. Ну и подвернулся Аргир… Молодо-зелено, разве ж он когда держал косу в руках? И какой, скажите, косарь из цыгана? Он же и понятия не имеет, с чем ее едят, эту косу! И потом, что у молодого – жнивье на уме? А та, бедная, упрашивает: возьмись, парень, уложи ты эти колосья наземь, в долгу не останусь… Давай, хоть как выйдет, одной мне с серпом не управиться, а полоса длинная, зерно осыпается…
Аргир – малый не промах, была не была – ухмыляется… Мол, попытка не пытка, поглядим, хозяйка… Засучил рукава, взял косу, брусок и давай точить… Спрашивается, чего лезть, коли отец его, Касьян, одно умел – ложки долбить? И вообще, цыгану до крестьянских забот-хлопот – что черту до ладана. «Калачом, говорит, не заманишь – что ни день, ройся в навозе… Ха-ха! – смеется. – Видал я ваше хозяйство, лучше в петлю!»
А коса, миленькие мои, возьми да отомсти! Ведь как вышло – соскочила и прямо в грудь впилась! Вот вам и шрам на груди, справа, – это коса отыгралась… А что вы думаете, он не знал даже, как за нее взяться. И держал-то ее, эту косу, справа, не по-людски!..
Еще одна быль-небылица… Шрам ведь был у Аргира слева, у самого сердца! Да не все ли равно – право-лево… Лишь бы отвлечь, заморочить, отвести от Анны-Марии сплетни и шепоток кумушек. Коса, смерть, шрам, цыган… и, как тот бездельник косарь, подсвистывает ковыль над словами людскими.
Лошадь брела шагом, едва переступая. Подходил к концу этот нескончаемый день. Был знойный закат над горой Хыртоп. Впереди процессии, за возницу, восседала слепая парализованная старуха, вместо похоронного катафалка скрипела замызганная телега, а в оглоблях плелась тощая пегая лошаденка… И над всем этим витали догадки и домыслы о человеке, ступившем на последнюю свою тропку. Может, вы объясните, почему поставить точку на этой истории должна была байка тети Наталицы о косаре?
Но вот справа – женский голосок:
– Что-то уж больно красиво она причитала, аж сердце надрывается…
Но тетю Наталицу сейчас не тронь намеками:
– Хе, милая, что они стоят, наши слезы? Большие дела!.. Думаешь, я не плакала? Еще как! И когда под венец шла с мужем моим покойным; тоже плакала… А спроси, отчего – и сама не знаю. Плачу, потому что плачется, и все! Так уж, видать, на роду нам написано.
– Вот и я говорю: так причитает – заслушаешься! – поддакивает другая.
– Ишь, понравилось, смотри на нее, – хмыкнула тетя.
А из села, нам навстречу, шел Михалаки Капрару. Видно, вернулся-таки – еще в субботу отправился в Унгены на ярмарку, ту самую воскресную ярмарку, продать пару волов. Ушел в субботу, обратно вон только сегодня добрался, на третий день. А до Унген рукой подать, три километра всего… Как вы думаете, если человек эти три километра идет три дня, все у него в порядке? Да еще в селе первым делом слышит: «Мертвые… раненые… может, и твой там?»
Теперь брел в сторону взгорья… Разве мог он представить вечером в субботу, какие сальто-мортале выкинет ему воскресное утро? Что волы его пойдут не под молот на бойню, а взмоют к небесам, как ангелы, вперемешку с кладбищенскими крестами, вслед за забором Николая Захарии, к которому привязал их хозяин… А сам хозяин сейчас теребит обрывок привязи на шее и бормочет быстро-быстро, будто не в своем уме:
– Видали, что осталось? – И дергает за веревку. – Вот я, жив, братцы мои, и каким чудом жив! Там палят в белый свет, а я с ног сбился – куда эти чертовы волы подевались? Веревка вот от них… Ходил-ходил – и все не пойму никак, что к чему. Три дня подряд рыскал, под бомбами, как под дождиком… Ну, думаю, не найду скотину – сгодится эта веревка мне на петлю. А идти страшно, не приведи господи: ступнешь – и земля стонет, почитай, половина Унген, того, под развалинами. Живьем засыпало… Видали такую ярмарку? Ходил-ходил, пить хочется – невмоготу, и уже сумерки, а где колодец, не найду… Вспомнил, во дворе у лавочницы Рухлы колонка. Знаете ее дом? Прямо перед церковью, в восемь окон… Прихожу туда, а дом как ветром сдуло! Смотрю, что такое? Голый пустырь, хоть шаром покати. А на углу старая акация, так на самой верхушке, вижу, кресло мадам Рухлы – качается, как плетеная люлька… А мне впотьмах черт-те что померещилось, ну и зову: «Сударыня! Рухла! Добрый вечер, вы меня слышите?!» Кричу и не слышу. Себя самого не слышу! Верите ли, совсем голоса не слышу… Ну скажите, не пора петлю вязать? Уже кресло забралось на дерево перед святой церковью! Теперь… Да, что я говорю… слышите, кто-то поет? Что это за песня? Самое время запеть, правда?..
Заходит солнце. Наверно, где-то в теплых краях какой-нибудь араб-бедуин слез со своего верблюда и пристроился на бархане, бьет челом своему аллаху: о алла-иль-алла… великий и всемогущий, дай нам, аллах, мира… только мира прошу, все прочее приложится… А Михалаки Капрару здесь, на взгорье, совсем о другом запел: о волы… если б вы знали, какие были у него волы… как теперь жить ему без этих волов?
Неужто же таким отпеванием мы спровадим Аргира на вечный покой?
Правда, нельзя не воздать хвалу обители этого нашего вечного покоя – лучше не сыщешь, будьте уверены… Да, кладбище – наша гордость! Самый тенистый закуток в округе, и трава здесь густая, сочная, бархатистая. Питают ее соки земли, корни жадно сосут влагу из усопших вдов, младенцев, жилистых спин бедняков, мозгов старосты и отставного пристава… О-го-го, такой травы поискать – хоть священной ее провозгласи и пропиши незрячим как лекарство. Спросите, будет ли в самом деле от нее прок? Так ведь уже есть… Сторож кладбища пасет на ней своих коз. Нашему сторожу Василию Бану под восемьдесят, похоронил уже трех законных супруг и женился на четвертой, а все потому, что каждое утро пьет жирное молоко своих коз, откормленных на кладбищенской траве.
Вот он маячит у своих ворот: дорога на кладбище проходит через его двор. Нет, не подумайте, Бану не против похоронить еще одного! Идите ищите место, если есть нужда, но для порядка не мешало бы объяснить, что к чему, согласны? Он и приподнял мешковину на телеге.
– Так-так… Вижу, не порожняком. И кто же это такой? Кого вы мне привезли? Я тут сижу, мне ничего не сообщают… И кто его хоронить будет, где родственники?..
Вот вам пожалуйста, ожил древний мифический Харон: так-так, что тут у вас? Еще один богу душу отдал? Куда ж его втиснуть? Ну-ка, ну-ка, поглядим, что за поклажа…
А мои односельчане… лица у них запылились, цветом сравнялись с ковылем, степной полынью, и за день каждый успел перебрать свое житье-бытье… Думать-то они усердно думали, пыхтели с непривычки, но сумбура в голове от тех усилий немного поубавилось. Как ты сладишь с ней, с этой жизнью, если она такие фортели выбрасывает… А тут еще стоит над душой этот сторож, и надо растолковывать: вот, Василий, видишь, нашли в поле убитого. К тебе привезли, похоронить. А кто таков… погляди сам – солдат как солдат, лежит, и все тут…
– Хм, все, да не все! – бубнит Бану. – Не видите, что ли, как одет? Или это уже не гимнастерка?! А пятиконечная звездочка – скажете, не знак антихристов? – восклицает он. – Кто позволит на кладбище нашей веры…
– Послушай, Василий, сам ты антихрист! – заворчала Сынджериха. – Что ж его, на свалку, в овраг?
– Хорошо, человек… Все мы люди. А что, обычаи наши забыты? Почему молчит звонарь? Почему я колоколов не слышу? Ведь ушел из жизни человек! Этак всякий подумает бог знает что: ни священника, ни колоколов, ни причитаний… Выходит, вы его убили, вот и все!
Вот что делает с человеком козье молоко из травы погоста! И он не пускает нас во двор. Ты посмотри на него – ни дать ни взять, благочестивей… Ах, Василий, а не плеснуть ли тебе в лицо молоко? То безбожное молоко, которое цедишь по утрам от своих сытых коз? Уж кто-кто, а этот старикан знает дело, своего не упустит…
Тут старая Сынджериха залопотала наперебой с тетей Наталицей:
– Какие еще колокола, старый ты козел! Не слышишь, как стреляют? Какие тебе кладбища! Вон, земля ходуном ходит!.. Оглох, что ли, тут у себя, на своем кладбище? Попа ему подавай!.. Где мы возьмем тебе попов?!
Но они только подлили масла в огонь.
– Да, уважаемые, согласен, – оживился Бану, наш Харон. – А скажите, сами-то не забыли, что крещеные от рожденья? Что-то никто даже не перекрестился… Значит, и вы… Или вы первый раз на кладбище?.. Или вы тоже – большевики?! Привезли, мол, получи, Василий. А что, где его могила? Нет?.. Я ее копать буду, да? А гроб? Что за умник додумался – везти покойника без гроба. И потом, с каких это пор стали хоронить по ночам?! Вы сами варвары, вот вы кто! А еще туда же, за мораль принялись…
Вот тебе и на! Выходит, все мы маху дали… И пожалуй, он прав: как можно хоронить убитого ночью, украдкой! Разве это наших рук дело? Тогда нечего скрывать и прятаться… Ведь если этот красноармеец и впрямь Аргир, почему не похоронить его как заведено, с отпеванием и при свете дня?
Другое дело – отец его, Касьян. Ложкарь был пришлым, к тому же цыган, нехристь, да еще и руки на себя наложил – куда такого на кладбище? Конечно, поп велел похоронить его в поле, на меже. Эта межа отделяла наши земли от соседнего села Унцешты. Одно время повадились было к нам соседи таскать кукурузу по ночам. А ведь всем известно – на межах да на распутьях нечистая сила. Теперь пусть только сунутся – мертвый Касьян выскочит из могилы, обернется вурдалаком и задаст им такую взбучку – живо всякую охоту отобьет!.. Так, поразмыслив, крестьяне согласились с решением попа.