Текст книги "Кронпринцы в роли оруженосцев"
Автор книги: Валентин Александров
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
АППАРАТЧИК В ПОЛИТИКЕ ИЛИ ПОЛИТИК В АППАРАТЕ
Не знаю, как воспринял Анатолий Иванович Блатов мое назначение к нему в качестве младшего напарника, когда обозначилось начало чехословацкого кризиса 1968 года, но я считал, что мне повезло. Если уж суждено было окунуться в эту дерьмовую жижу, так лучше барахтаться и выбираться вместе с порядочным и дальновидным политиком, чем с близорукими приспособленцами.
Ни он, ни я ни разу не были в Праге, когда нам каждому в отдельности заведующий отделом социалистических стран ЦК КПСС К.В. Русаков и секретарь ЦК К.Ф. Катушев сказали, что теперь работа по Чехословакии становится главным направлением. Блатов был тогда заместителем заведующего отделом, а я – консультантом. Еще было подразделение в отделе, которое называлось сектор по отношениям с Компартией Чехословакии. В секторе состояло пять человек во главе с заведующим С.И. Колесниковым. Все они были опытными специалистами по Чехословакии с навыками организаторов.
Предстояла же огромная работа не в организаторском плане, а по написанию документов – писем, обращений, постановлений, речей, докладов и прочего. Этот участок должен был обеспечиваться нашей парой с привлечением при необходимости других сотрудников отдела.
По-настоящему эта работа, ставшая главной для нашей группы консультантов, должна была достаться не мне, а руководителю группы в то время А.Е. Бовину. Он принимал участие в Дрезденской встрече руководителей европейских социалистических стран, когда было предпринято первое массированное коллективное давление на Александра Дубчека и его сподвижников по «Пражской весне».
Но в июне 1968 года, когда отношения приобрели черты кризиса, Бовин оказался в отпуске. И в это пекло кинули меня. С места в карьер, после совещания у М.А. Суслова, возглавившего комиссию политбюро по чехословацким делам, нам велели подготовить материалы к встрече руководителей стран Варшавского договора (без Румынии) в Варшаве, назначенной на следующую неделю, 17 июня. Надо было написать проект речи Брежнева страниц на пятнадцать, памятки к беседам и главное – проект обращения, которое могли бы направить руководители СССР и других «братских стран» чехословацкому руководству.
К этому и последующим этапам политической борьбы были привлечены все пишущие силы нашего отдела и того, который назывался Международным и занимался отношениями с компартиями капиталистических и развивающихся стран. Даже такие далекие от чехословацких проблем люди, как китаист Титаренко, принимали в ней активное участие.
Координатором всей работы стал Блатов, его просторный кабинет превратился в подобие штаба. Каждое утро мы начинали вдвоем, разместившись лицом к лицу, он – за письменным столом, я – у торцевой части приставного столика.
Передо мной лежал листок бумаги, на котором слева записывались столбиком задачи текущего дня, справа – фамилии тех, кто их будет решать. Затем следовало быстрое ознакомление «исполнителей» с их «ролями». И далее на весь день – парное погружение в тот текст, который на сегодня становится главным.
Очень скоро мы с Блатовым, не говоря открытым текстом, а скорее по полунамекам поняли, что придерживаемся сходных позиций. И он, и я считали, что конфликт надо решать, не доводя дело до применения силы. Вместе с тем поступавшая к нам в полном объеме информация, которая шла по каналам МИДа, КГБ, ГРУ, показывала, что накал страстей переходит все границы и может разразиться военная гроза.
Анализ информации показывал, что чехословацкое руководство недооценивало угрозу со стороны Москвы, Дубчек не верил, что Советский Союз может двинуть войска. Практически все упреки Москвы сводились к двум обстоятельствам. Во-первых, Дубчек разрешал деятельность политических организаций оппозиционной направленности. Во-вторых, он снисходительно относился к критическим выступлениям средств информации, в том числе и в адрес Советского Союза.
Дубчек же и его команда считали, что компартия сохраняет контроль над властью, а свобода печати и крикливые, но не массовые оппозиционные организации только позволяют выпустить пар общественного недовольства, накопившегося за годы просталинского режима Новотного, и не создают угрозу социальному строю.
Мы с Блатовым, находясь в самой сердцевине советской политической системы, видели, с одной стороны, что действительно реальной угрозы социализму в Чехословакии нет. С другой стороны, нам было очевидно также, что заверения Дубчека не в состоянии охладить пыл Брежнева и подогревавших его «ястребов» из советского руководства.
Поэтому мы свою задачу видели в подготовке таких документов, в том числе писем от Брежнева к Дубчеку, от ЦК КПСС к ЦК КПЧ, чтобы они побудили чехословацких руководителей продемонстрировать максимальную лояльность Москве.
Советские руководители и сами побаивались применения силы, это для них не было желанным ходом событий. Они ловили не только каждое свидетельство недоброжелательства Праги, но и все, что подтверждало бы лояльность пражского руководства в отношении Москвы.
Иногда нам казалось, что лучше всего было бы сказать кому-нибудь из окружения Дубчека, например нашему коллеге из аппарата ЦК КПЧ Ивану Сынеку, о том, что нужны какие-то демонстративные акции прочности дружбы с Москвой, иначе наступит час силы. Однако мы явственно видели, как все руководство Чехословакии было пронизано агентурой Москвы, как любое доброжелательное слово, сказанное доверительно чехословацкому активисту, возвращается доносом в КГБ или на Старую площадь.
Более того, очень скоро и в Москве агентурная сеть стала высвечивать всех, кого можно было уличить в нелояльном отношении к курсу ЦК КПСС в отношении Чехословакии. Говорить откровенно на чехословацкую тему стало небезопасно. Создавался общественный психоз, подогреваемый пропагандистской машиной, которая раскручивала версию о том, что чехословацкое руководство предало своих союзников по Варшавскому договору.
Круг людей, кто знал реальное положение вещей, был ничтожно мал. Но и в нем были люди того же настроя, которого придерживались мы с Блатовым. Подключившийся с июля к чехословацким делам Бовин написал записку, в которой без обиняков показывал отрицательные последствия того, что называлось «применением крайних мер».
Через Андропова и Катушева записка была передана Брежневу. Молчание было ответом. Лишь год спустя Брежнев обмолвился об этом предостережении как о наличии маловеров даже в его близком окружении.
В рамках выполнения поручения, даже с самого высокого этажа власти, всегда есть амплитуда действий. Можно ускорить или замедлить, ужесточить или смягчить действие. Более того, можно самый бурный поток пустить в песок. И не будет никакого наводнения.
Блатов прекрасно знал возможности вертикали власти, в том числе силу ее аппарата, но и пределы возможностей. Он приводил в качестве примера действия в 1953 году тогда еще генерала армии А.А. Гречко, командовавшего советскими войсками в Германии, когда в Берлине начались антисоветские демонстрации населения. Блатов тогда работал советником советского посольства в ГДР, и события разворачивались на его глазах.
После первых же митингов, когда угрюмая толпа отказывалась разойтись, когда число демонстрантов стало превосходить численность полиции и факт ввода в город войск не оказывал влияния на обстановку, Гречко получил из Москвы приказ применить оружие.
Как дисциплинированный военачальник, он должен был выполнить приказ, тем более что «берлинские волынки», как окрестила события московская печать, продолжались. Но как политик Гречко понимал, что применение оружия в его прямом огневом предназначении приведет к кровопролитию со всеми сопутствующими политическими и человеческими трагедиями.
Блатов говорил, что он по прошествии пятнадцати лет так и не мог понять, каким образом Гречко в такой степени трансформировал выполнение приказа, что в конечном счете он вылился не в команду «огонь!», а в грубые, но не столь губительные слова: «Прикладом, едри иху мать, прикладом!»
Как бы потом ни пытались возвести в более высокую степень драматизм берлинских событий, но кровопролития там не было. Хотя из Москвы был прямой и жесткий приказ на применение силы.
В этой связи мне вспоминается аналогичная история с противоположной концовкой. Когда в октябре 1956 года тоже генерал армии, но на этот раз уже мой знакомый, а не Блатова, М.И. Козаков, командовавший советскими войсками в Венгрии, получил из Москвы приказ применить оружие, он его никак не трансформировал. Итог – кровавая бойня, тысячи убитых, позор и покаяние через тридцать пять лет.
Берлинская коллизия 1953 года, мне кажется, для Блатова была предметным уроком гибкости политика от аппарата власти в выполнении топорного распоряжения сверху. Думаю, что и в нашей ситуации, в чехословацкой драме он искал такой же выход.
Но здесь вертикаль власти держалась под контролем человека, который сам очень хорошо знал, как могут на стыках властных структур преобразиться идущие сверху указания. Брежнев, принявший на себя полноту триумфа, как он считал, обеспеченного победой над чехословацкой контрреволюцией, а вместе с тем, как оказалось, и ответственности за преступление, дикому не передоверил управление вводом войск в Чехословакию.
Он встретил утро 20 августа на командном пункте, лично, но в присутствии Косыгина и Подгорного, принимал рапорты командовавшего вводом войск, а также представителей разведок и других служб.
Точно так же прекрасно освоивший секреты власти Президент России Б.Н. Ельцин взял на себя командование обстрелом Белого дома из танковых орудий, не передоверив этот жизненный для себя акт никому.
И уж если проводить параллели и перпендикуляры, то стоит упомянуть и злосчастных организаторов ГКЧП, которые, в противоположность и Ельцину, и Брежневу, переложили решение провозглашенных задач на кого-то другого. В результате пренебрежения законами пользования властью получили то, что они получили. Точно так же оказался не владеющим вертикалью власти и ее аппаратом М.С. Горбачев со своими печальными итогами.
Когда случилось непоправимое и советские войска 20 августа 1968 года вошли в Чехословакию, главное наше с Блатовым внимание было сосредоточено на том, чтобы минимизировать ущерб советской политике, как можно быстрее свернуть операцию, ввести отношения в нормальное русло, содействовать тому, чтобы жизнь Чехословакии проходила без вмешательства Москвы. Конечно, это была идеалистическая задача-максимум. Но удавалось что-то сделать и за счет наших аппаратных средств. Два эпизода на этот счет есть смысл привести.
Советское вмешательство в дела Чехословакии было терзающим. Но терзалось не только политическое тело этой страны, на которую сыпались бесконечные упреки и требования Москвы. Терзалась и сама властная структура СССР, ревниво следившая за всеми делами в ЧССР. Ее терзания определялись желанием все сделать по-своему и невозможностью проникнуть в каждую пору чехословацкого общества.
Отстранение от власти Дубчека под жестким советским напором и приход к руководству Гусака в марте 1969 года меняли расстановку сил в Чехословакии. Создавалась новая психологическая ситуация, которую требовалось срочно закрепить, чтобы постепенно ответственность за дела в стране легла на самих чехов и словаков.
Нужно было поставить точку советскому вмешательству. Но как это сделать, когда сложились не только инерция политики, но и механизм влияния с сотнями ориентированных на надзирательские функции высокопоставленных людей?
Финишную черту, по нашему с Блатовым разумению, должен был подвести крупный политический документ, который был сразу наречен нами декларацией. У меня сохранилось тринадцать вариантов этого документа, который от нескольких страниц, представленных первоначально МИДу, разросся до торжественного гимна объемом более сорока страниц.
Для согласования проекта я почему-то ездил в Киев, где встречался на конспиративной квартире с заведующим международным отделом ЦК КПЧ Павелом Ауэрспергом. Все было согласовано.
Но за несколько дней до подписания на заседании политбюро ЦК КПСС этот проект отклонили. Сказали, что еще рано демонстрировать согласие. Из проекта декларации нами было сделано укороченное заявление, которое было принято при первом визите Гусака в СССР. Оставшаяся часть была использована чехословацкими коллегами для своего документа «Уроки событий 1968 года».
Однако в сохраненную нами часть заявления удалось ввести первые подходы к тому, чтобы провозгласить новый характер отношений.
Каким должен быть этот характер? Затрудняюсь теперь уже сказать, кто первым сказал «а», но такая категория была найдена на кончике пера в кабинете Блатова. Это было простое и понятное слово – доверие. Доверие к Гусаку, к компартии, к стране. Доверие Брежнева, ЦК КПСС, Советского Союза.
Из документа в документ, как для печати, так и для закрытой информации советского руководства, пошло циркулировать это понятие. Оно обрастало эпитетами, перебрасывалось в зарубежную прессу и оттуда возвращалось по системе обратной связи уже с авторитетом международного признания. Напоследок оно ложится в текст выступления Брежнева, в положения советско-чехословацкого коммюнике, становится фактором политики, рубежом, после которого надо не вмешиваться, а доверять.
Другой эпизод. Он относится к чуть более раннему времени, чем приведенный выше. В чехословацком руководстве после отстранения Дубчека идет наступление крайних левых сил против центристов, которые в реальности только и могли стабилизировать ситуацию. Подкоп ведется против президента Свободы, на место которого лидер «леваков» Биляк готовит своего сподвижника, и ясно, что в таком случае разгорится новая чистка.
Мы сидим с Блатовым, колдуем над каким-то письмом, думаем, как бы поддержать тех, кто придерживается умеренных позиций в КПЧ. Входит Фоминов, заместитель заведующего сектором Чехословакии. «Позвонил, – говорит, – помощник генсека Александров, спросил, кого можно было бы предложить из Чехословакии кандидатом в лауреаты Ленинской премии мира. У нас есть такая кандидатура – академик Кожешник. У вас нет возражений на этот счет?»
У меня в сознании сразу две ситуации соединились в одну. Говорю Блатову: «Может быть, сейчас лучше не ученого, а политика поддержать, например, сделать лауреатом Ленинской премии генерала Свободу, самая достойная кандидатура!»
Блатов сразу же звонит Александрову-Агентову, в секретариат Брежнева, тот сопротивляется. Блатов добавляет несколько аргументов, и все – кандидатура идет наверх, а через несколько дней президент Свобода провозглашается лауреатом Ленинской премии, поддержка Москвы продекларирована, и никто из левых экстремистов уже не решится устраивать против него подкоп.
* * *
Манера работы над текстом у Блатова была крайне занудной, он словно взвешивал на электронных весах каждое слово, заменял его другим, переставлял местами. Это была полная противоположность арбатовскому письму. Арбатов шел от идеи к слову, сначала формировалась новая мысль, облекалась в первые попавшие слова, а потом, может быть, шла шлифовка текста, а могло и не быть таковой.
Блатов же, если позволить себе говорить дурным стилем, ковырял текст. Шевелил, шевелил его. И из этого переворачивания словесных пластов вдруг вырастало что-то совершенно оригинальное.
Возможно, такая манера проистекала от того, что на исхоженном поле международных отношений вообще очень трудно найти новый поворот, новую ступень в развитии курса, новые слагаемые сотрудничества и т. д.
Полетать работы Блатова над текстом требовалась и подготовительная стадия. Он не любил, да и не мог писать что называется с чистого листа. Нужно было, чтобы на столе лежал хотя бы абсолютно дурной, но кем-то подготовленный вариант. Тогда мысль начинала работать от обратного, отвергая то, что написано, создавать совершенно новое. Но если тот же Арбатов, а еще более, допустим, Бурлацкий или Шахназаров отвергали в принципе предложенный вариант, то Блатов на каждом шагу отвергал конкретную мысль, конкретное слово, трансформируя в конечном итоге весь текст.
Пожалуй, никто не достигал такого совершенства дозированного точного употребления слова, как А.И. Блатов. Ни у кого на столе или рядом не находился такой запас словарей, чтобы найти нужное по калибру и убойной силе существительное или сказуемое.
Не раз возникали ситуации, когда он брал уже готовый текст, всматривался в какое-то слово, шевелил беззвучно губами, будто пробовал это слово на вкус, потом говорил: «Что-то мы здесь не совсем складно сделали, давайте поищем, чем заменить». Брал с полки вращающейся этажерки, которая и существовала-то, наверное, в единственном экземпляре в его кабинете, словарь синонимов, словарь иностранных слов или словарь немецкого языка. Находил другое слово. Потом искал синоним этого другого слова. И вдруг на полотне текста рождалась совсем иная картина, с большей игрой красок, полутонов.
Причем такую работу он мог проводить бесконечно. Ее прерывали чаще всего только внешние обстоятельства. Однажды мы дорабатывали текст традиционного ежегодного приветствия, которое направлялось от имени ЦК КПСС, Совета министров СССР и Президиума Верховного Совета СССР в адрес руководящих органов Чехословакии по поводу их национального праздника.
Перед нами была поставлена задача – представить текст секретарю ЦК К.Ф. Катушеву, допустим, к 12 часам дня. Но в 12 часов Катушева вызвал к себе Брежнев, таким образом, оставалось какое-то время, причем неизвестной продолжительности.
Что было бы естественным в таком положении для каждого человека? Отложить текст, заняться чем-нибудь другим, хотя бы по телефону позвонить домой. Но такой образ действий не отвечал характеру Блатова, творца, не знавшего покоя. «Ну, что? – говорил он. – У нас еще какое-то время появилось, давайте попытаемся еще поточить немного текст, тем более, мне там не все нравилось».
Со вздохом я смирялся со своей участью прикованного к галере весельника. Доставал свой экземпляр текста, и мы шли от слова к слову, выкорчевывая одни и вживляя другие, будто и не сами сочиняли то, что готовы были уже отстаивать перед начальством.
Так мы сделали еще один вариант. Но Катушев от Брежнева все не возвращался. Пока перепечатывали текст, мы наскоро перекусили. И вновь Блатов обрадовался, что еще выкроилось время для наращивания качества советского приветствия чехословацкому народу.
Блатов опровергал расхожее мнение, будто лучшее – враг хорошего. В результате когда к вечеру появился Катушев и сказал по телефону, что ждет проект послания, Блатов направил ему уже четвертый вариант. И он не был последним – мы сидели уже над пятым. «Жаль, – сказал Анатолий Иванович, – опять не успели дописать, а у нас ведь уже стало что-то получаться».
Жесткая требовательность к тексту, а отсюда и наша постоянная война с самими собой чуть не привела однажды к осложнению международных отношений в масштабах Варшавского договора. Это было в самом начале моего взаимодействия с Блатовым.
Мы вдвоем оказались в качестве советских экспертов на совещании руководителей правящих партий по чехословацкому вопросу в Варшаве в июне 1968 года. С подготовленным в ЦК КПСС вариантом коллективного письма в адрес Дубчека руководителей братских партий познакомили прямо на первой встрече в Варшаве.
Тут же, для экономии времени, эти руководители, то есть Гомулка, Ульбрихт, Кадар, Живков, высказали множество замечаний, потому что кого-то не устраивал текст своей жесткостью, а кого-то мягкостью. Эти замечания стали сразу же вводить в текст. От этого он расширился и потребовал хотя бы элементарного приглаживания.
Сразу же заново проходить текст никто не захотел. Поэтому по предложению Гомулки решили, что делегация КПСС приведет текст в порядок, перепечатает, а утром на другой день раздаст делегациям, те прочтут, и если все в порядке, сразу же подпишут его.
Глава делегации КПСС Брежнев передал проекте поправками секретарю ЦК КПСС Катушеву, тот заведующему отделом ЦК по соцстранам Русакову, а последний отдал его нам с Блатовым, поручив, чтобы все было сделано как надо и чтобы точка зрения КПСС не потерялась в чужих поправках.
Мы поднялись к Анатолию Ивановичу в номер гостиницы на Парк-аллее и сразу кинулись в ремонтные работы. Когда ввели все поправки в текст, ясно стало, что требуется теперь каждое слово друг с другом согласовать. Согласовали, перепечатали, благо машинистки приехали с нами из Москвы.
Стали читать вновь. Видим, что проступают теперь недостатки первоначального варианта. Убрали их. Перепечатали. Возникла диспропорция между новым и старым текстом. Сбалансировали текст. Вновь перепечатали. Нам даже он стал нравиться.
Но Блатов сказал, что на этом нельзя успокаиваться и нам до утра еще хватит работы. «Давайте еще подчистим», – говорил он каждый раз, как машинистки приносили очередной исправленный вариант.
Утром, когда делегации собрались в зале заседаний и через секретариат был роздан текст, Гомулка, быстрее всех читавший по-русски, поднял не одну руку, а сразу две: «Товарищ Брежнев, что это такое? Я совсем не то предложил включить в первый пункт, да и во второй тоже. А эта фраза между абзацами откуда взялась? Ее же не было вчера. Вот, старый текст передо мной».
Ульбрихт поручил просмотр проекта своему члену политбюро Аксену, владевшему русским языком. Тот выступил. И это нас спасло. Аксена, как и Ульбрихта, что-то давно раздражало в советской политике, и он выплеснул накопившееся раздражение, взяв за исходную ноту недоуменные слова Гомулки.
Но если что-то можно было проглотить от Гомулки или от Ульбрихта, если бы он взял слово, то уж это никак не относилось к Аксену.
«Ну, вот что, – сказал Брежнев, – здесь, видимо, не все товарищи поняли, что мы хотели сказать. Мы готовы помочь в этом. Мы, генеральные секретари, останемся здесь, нам есть что обсудить. А члены делегаций соберутся в соседнем зале. Пусть все обсудят, договорятся и доложат нам общую позицию. До обеда им времени хватит».
Так обсуждение было опущено с одного политического этажа на другой, где каждый чувствовал себя спокойнее. Текст вновь поломали, напичкав его угрозами и посулами. На нашу долю выпала только роль литературных правщиков, да и то под бдительными взорами секретарей братских партий.
* * *
Анатолий Иванович Блатов уже лет пятнадцать как ушел из жизни. Его последней работой стал пост советского посла в Дании. А до того он лет восемь работал помощником генерального секретаря ЦК КПСС, пользуясь полным доверием Брежнева, который мог быть уверенным, что более добросовестно и требовательно относящегося к делу человека просто не существует.
Часто возвращаясь к памяти своего старшего коллеги, я пытаюсь выделить некоторые принципы, которыми он руководствовался в своей работе, не провозглашая их во всеуслышание.
Первым его правилом, конечно, был завет всех лекарей, кому доверено физическое, душевное или политическое здоровье других, – не навреди.
Другое его правило состояло в том, что если участие в грязном деле неизбежно, постарайся уменьшить ущерб от него. Пусть не сейчас, а когда-нибудь потом. И уж, конечно, не личный, а тот, что можно было бы назвать высокопарно – общественный.
Еще, я думаю, он был уверен, что можно найти пользу в самом безнадежном деле, если не пожалеть сил, чтобы повернуть его нужной стороной. Помнится, что и здесь также мысль была обращена не к личной корысти.
Ну, а что касается работы над текстом, то тут уж подход его был ясен: пределов совершенству нет, но это не должно останавливать в попытках его достижения.
Если я правильно понял рабочие принципы Анатолия Ивановича Блатова, то, может быть, я в какой-то степени им следовал. Льщу себя надеждой. Но это не главное. Более существенно то, что Блатовжил, работал, соприкасаясь с тысячами людей. И это соприкосновение будет оказывать свое воздействие. Непременно.








