Текст книги "Годы огневые"
Автор книги: Вадим Кожевников
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 43 страниц)
Ветер, пропыленный сухим колючим снегом, раздираемый на клочья железными лезвиями конструкций подъемного сооружения разливочной машины, со скрежетом и воем метался по строительной площадке. Работа по монтажу идет полным ходом. Разгоряченные работой ребята не чувствуют, как куски холодного продрогшего ветра падают в рукава, за воротник, как сваренные едким шипящим голубым пламенем автогена, пропитанные жгучим морозом железные детали конструкций льнут холодком к телу. Ведь весь завод с напряженным вниманием следит за их работой, о разливочной говорят, волнуются. Митька Холопин висит на животе на самом верху подъемного сооружения, вниз свисают две болтающиеся ноги в огромных распухших валенках. Холопин крепит блок, работа трудная и ответственная. Внизу стоит обрубщик Терехов, он задрал кверху голову, из желтой сморщенной шеи торчит хрящеватый кадык.
– Митька! – кричит Терехов.
Тут слышится в небе потревоженный бас Митьки:
– Что надо?
Терехов прикладывает руки ко рту и наставительно орет:
– Ты, значит, как надо, делай, чтоб, значит, все как надо было.
– Знаю. Катись! – невозмутимо гремит в ответ Митька сдавленным басом. К Терехову подходит Макар Калиныч, от его фигуры с тучным выпуклым брюшком веет добродушием и довольством.
– Ну как, товарищ Терехов, – говорит Макар Калиныч теплым воркующим голоском, – растет машина?
Терехов щурит глаза, стараясь придать своему хрипловатому басу нежный ехидный оттенок:
– Мы, Макар Калиныч, тоже к этому делу руки прикладывали, значит, тоже чувствуем.
Терехов суетливо хлопает себя по карманам, вытаскивает пачку папирос, с широким жестом открывает, протягивая Макару Калинычу:
– Закуривайте, «золотые» – высшая марка, только для хороших людей берегу. – Терехов рассыпает по лицу веселые мелкие морщинки и, заливаясь, хохочет.
Монтажные работы по разливочной машине почти закончены; комсомольские бригады монтажников: Кравцова, бригада «блок» Матвеева, Писаренко, Пащенко, оправдали почетное имя первой комсомольской разливочной машины. Бригаде В. И. Еременко – лучшей хозрасчетной бригаде, перевыполнявшей производственное задание на 190 проц., при переходе на хозрасчет сумевшей поднять зарплату на 47 проц., было поручено самое ответственное дело – сборка редукторов, главного механизма разливочной машины. Бригада досрочно выполнила задание. Машина в основном была уже готова к пуску, но не было ковшей.
Мульды, чугунные, толстые, неуклюжие корытца, еще покрытые свежей ржавчиной, покорно лежат пятипудовой, праздной, пустующей тяжестью на суставчатой цепи конвейера, сдобренной упругой твердостью четырнадцатипроцентной марганцевой породистой стали. Ребята, хмурые и подавленные, ходят вокруг разливочной и, рассеянные, трогают ее холодные недвижимые части. Макар Калиныч жует горькие прокуренные кончики желто–седых усов и, подавляя обиду, говорит:
– Ничего, ребята, подождите, пустим разливочную, дайте срок.
– Подождать? Ну нет!
На столе у директора холодеет прозрачной голубизной вода в графине. Директор остужает разгоряченные внутренности. Директор скоблит всей пятерней голову:
– Ну так, ребята, что я могу сделать? Нет ковшей, нет как нет, а на что рассчитывали, когда строили? – Воротник у директора расстегнут; большая, мясистая живая шея бухнет; поглаживая ее рукой, директор говорит, стараясь не сорваться самому в горячке: – Да нам Рыковский завод обещал их сделать. Ну? Ну – и не сделал.
Скулы Васьки обожгли горячие красные пятна, губы бледнеют, сквозь ссохшиеся губы выдавливает:
– Итак, значит, разливочной крышка. Эх вы и хозяйчики, угробили дело! – Васька хочет сказать еще что–то, очень обидное, злое, звонкое, как бьющееся стекло. Директор твердеет глазами и говорит раздельно, внятно, резко:
– Да, сроки пуска разливочной не оправдали, будет шестого числа, вместо…
– То есть как это – шестого? Этого месяца? Через пять дней? Да? – Глаза у ребят наполняются жидким и взволнованным блеском. Но Васька не верит: довольно голову морочить – и он с хрипом выдавливает:
– А ковши где взяли, опять с бумаги?
– Не с бумаги, а пз литейного цеха, сами делаем, послезавтра будут готовы.
– Товарищ директор, почему же сразу так не сделали?
– Нельзя, ребята, срочные заказы были, не мы одни строим, вся страна строится.
Ребята гурьбой вывалились из кабинета директора, тщательно прикрыв за собой дверь. Васька торжествует, он хватает ребят восторженно за плечи и, поворачивая к себе, захлебываясь, орет в лицо:
– Ну и директор, а? Старый большевик, чего хочешь. Ну, я так и думал.
– Думал, а бюрократом обругал.
– Так я не его.
– Не его? А кого же? Графин с водой, что ли?
Но Васька не слушает, он спешит сообщить радостную весть Макару Калннычу. Макар Калиныч сидит за стареньким столом в холодном сыром помещении ремонтной мастерской разливочной машины. В глазах у него тоска и волнение. Сидит оцепеневший, равнодушный, недвижимый. Только живот ритмически колеблется в тяжелом спертом дыхании. Одну руку он положил на стол, другой уперся в колено, седые усы уныло свисли с его лица, облепленного сырой уставшей кожей. А Васька носится по заводу, разбрасывая двери в поисках Макара Калиныча. Вот он влетает в ремонтную мастерскую, окутанный возбуждением и паром. Макар Калиныч поднимает на него уставшие мутные глаза. Васька, проглатывая от возбуждения слова, захлебываясь, залпом передает результаты разговора с директором завода. Пыльные, сморщенные глаза Макара Калиныча разлипаются, лицо заливается ярким румянцем.
– Ты, Вася, может, чего путаешь? – и мягкая, теплая, веснушчатая рука Макара Калиныча тревожно ложится на плечо Ваське.
– Да нет, Макар Калиныч, ей–богу, шестого пуск.
Макар Калиныч снимает руку с плеча и шатающейся походкой идет узнать от самого директора о сроке и возможности пуска.
Солнечный, золотистый, знойный слиток расплавил небо до густой прозрачной синевы. Волнистый голубой ветер, пропитанный трепетными запахами талого снега, волновал лужицы, полные дрожи и весенней испарины. Сегодня 6 марта, день, назначенный для пуска разливочной машины. На площади вокруг разливочной собралось несколько тысяч человек рабочих. Сейчас будет пуск. Макар Калиныч стоит на галерее разливочной машины, на лице у него выражение мудрого, непоколебимого спокойствия. Собрав в кулак колючую, нарядно подстриженную клинышком белую бородку, он застыл в безмятежной позе, поблескивая глянцем свежевыбритых щек. Но вы посмотрите на Ваську. Он еле стискивает распирающую его радость нахмуренными белобрысыми бровями. В его лице чувствуется бурное, еле сдерживаемое напряжение, готовое ежесекундно взорваться в восторге бессвязных радостных слов. Рядом с ним Павел Зухин в безукоризненном костюме в полоску, но внимание Зухина разбавлено, он вертит головой во все стороны, точно ему воротничок режет шею. Зухин ищет кого–то. Вот она, Зина, она только что прибежала от домны и кричит звонким прерывающимся голосом:
– Идет, идет.
Площадка закипает взволнованным гулом голосов. Паровоз, заливисто раздирая медную глотку, попыхивая паром, расталкивая метры, отделяющие разливную от домны, подкатил платформу с ковшом, наполненным жидким чугуном. Миша Нехотящий вскочил на галерею разливочной и, махнув рукой, крикнул:
– Да здравствует комсомольская разливная! Ура!
– Ура! – загрохотали на площадке.
– Качай Макар Калинина, качай.
Руки и ноги Макара Калиныча беспомощно взметнулись в небо. Головастый губастик–ковш, нежно подхваченный под мышки цепкими крюками крана, плавно, без рывка отделяется от платформы и медленно наклоняется: из оттянутого, как у молочника, носка брызжет первая жидкая струйка. Она скатывается по Т-образному металлическому желобу, выложенному огнеупорным кирпичом, в движущиеся мульды и моментально застывает круглыми комочками. Эти крохотные лепешки первые проваливаются сквозь скрежет конвейера, с грохотным слабым, задавленным звуком падают на дно платформы. А мульды, уже наполненные чугунным киселем, бережно несут багровую жижу, быстро стынущую траурной каймой. На середине пути чугун встречает холодный душ из навеса водопроводных труб, просверленных частыми дырочками. Клубы горячего пара барахтаются под волнистой, рифленого железа, крышей разливочной галереи и прелым туманом растворяются в воздухе.
С глухим грохотом падают свежеиспеченные чугунные батоны в платформу. Мульды, перевернувшись, скользят под пол. Там пыльная известь растворяется в слякотном тумане пара, разбрызгивается форсунками по обожженной внутренности мульды и моментально засыхает тонкой пленкой. Мульды бегут дальше, выбеленные, обливаясь приятным прохладным ливнем, готовые снова принять в прикрытые спасительной коростой извести внутренности едкую расплавленную чугунную массу. Разливная работает блестяще. Чушки идут равновесомые, по 50 кило каждая, брак – ноль.
Козлам на литейном дворе оторвали голову.
Комсомол Краматорщины дерется за 10 миллионов тонн чугуна.
1932 г.
ЗА КЛУБНЫМ РУНОМСловом, мы сейчас очень заняты, очень спешим и торопимся. У каждого из нас имеется свой календарный план, но он таит большие провалы между работой и собраниями, и эти провалы мы стремимся заполнить хорошо организованным отдыхом. Желание это вполне справедливое и естественное. И вот в выходной день, начитавшись до ломоты в глазах, часам этак к 7 вечера откладываешь в сторону книгу и, еще раз умывшись, облачаешься в белую сорочку. С трагическим лицом удавленника с трудом затягиваешь перед зеркалом узел галстука, потом садишься, неловко растопырив ноги, чтобы не помять острые складки брюк, на стул и, страдая, предаешься раздумью.
Перебрав ряд увеселительных возможностей, ты их отвергаешь либо в силу их финансовой сложности, либо же просто потому, что они не отвечают сегодняшнему настроению. Постепенно ты набредаешь на простую, мало оригинальную, но уютную мысль: пойти в клуб.
Шагая с вкусным хрустом по белому снегу в новых парадных галошах, ты предвкушаешь удовольствие встречи с приятелями, продумываешь заранее остроты и шутки и торжествующе улыбаешься подмороженной сини неба, украшенного опрятными звездами.
Клуб сияет гранью стекол во тьме ночи, как шикарный океанский пароход или как огромная люстра, прикрепленная голубой колонной прожектора к заклепке луны. Твои уши волнует музыкальное, правда, несколько затхлое, но все–таки благоухание кекуока. Ты уже видишь просвечивающий сквозь толщи стен профиль Лиды или Лизы с бодро вздернутым носом, посыпанным лиловой пудрой. Сквозь музыкальную икоту начинаешь различать ее рассыпчатый «такой милый, такой славный» голос. Ты стремительно взлетаешь по ступенькам клуба. На равнодушное требование контролера ты шикарным движением вырываешь из бокового кармана бумажник, вытаскиваешь книжку члена клуба и уже пытаешься поймать свой отраженный облик в холодном стекле зеркала, как рука контролера преграждает твой путь и тот же неумолимый голос отдает тебя в плен отчаянию: «Сегодня по специальным билетам; отойдите, гражданин, с прохода и не мешайте проходящей публике».
Ты судорожно раскрываешь членский билет, показываешь листки, пестро залепленные марками. Ты лепечешь дрожащим голосом, что тобою, дескать, все членские взносы уплачены, о том, что ты ударник. Ты начинаешь робко умолять, чтобы тебя пустили внутрь повидать товарищей, может, они достанут билет, ты предлагаешь в залог того, что непременно вернешься, все документы, ты нежно уверяешь, что вовсе не собираешься попасть в зрительный зал, а хочешь только сыграть одну–две партии в шахматы с приятелем, пойти в комнату отдыха и посмотреть там новые журналы. Но контролер непоколебим, он равнодушен к твоему смятению и отчаянию.
Наконец ты требуешь зав. клубом, тебе его обещают прислать. Ты стоишь в холодном оцепенении у холодной стены, твои уши стонут от трагической боли последнего звонка. Ты погиб!
Но вот увидел знакомый, родной облик Захара Икуткина, культмасса твоего завода. Он стоит в счастливой позе перед зеркалом. «Захар Петрович, – говоришь ты, извиваясь от умиления и надежды, – у вас лишнего билетика нету?» Захар Икуткнн вытягивает из мрачной бездны своего кармана пачку билетов, с бездушной медлительностью протягивает тебе десяток и мило спрашивает: «Хватит? А то их у меня – прямо карманы портят». Ты восторженно хватаешь билет, даешь контролеру оборвать корешок и несешься в раздевалку.
Сегодня семейный вечер. В клубе необычайно много народу. В фойе организовались танцы. Лица у всех оживленные, улыбающиеся. Ты тоже подчиняешься общему веселью и протискиваешься сквозь кольцо зрителей. Пары кружатся в вальсе с серьезными сосредоточенными лицами, в нужных местах они энергично друг другу улыбаются. Специальные дежурные по клубу подозрительно следят за осуществлением правильной методики танца. И если какая–нибудь парочка позволит себе что–либо, намекающее на нечто фокстротное, такую парочку за злостную контрабанду дежурные демонстративно изгоняют.
Ты стоишь и смотришь; постепенно ритм танцевальной музыки начинает отождествляться у тебя в голове с грохотом телеги, несущейся по булыжной мостовой. И ты покидаешь танцующих.
Но предположим, что ты не умеешь танцевать, а ведь тебе хочется, ведь танцы – великолепная штука. Ты присоединяешься тогда к группе физкультурного танца и здесь под руководством утомленного до хрипоты инструктора быстро овладеваешь чересчур уж несложной техникой физкультурного танца. Ты приседаешь, хлопаешь в ладоши, вращаешься на одном месте, взявшись за руки, скачешь в хороводе – в общем, целиком подчи–няешься произвольной импровизации инструктора. Но постепенно усталость овладевает тобой, и ты начинаешь ощущать, что в физкультурном танце уж что–то слишком много «непосредственного». Тебе надоело подражать подчас очень целепым движениям. Ты хочешь, что называется, «показать себя»; может быть, ты умеешь декламировать, может быть, ты даже пишешь стихи и тебе их хочется прочесть вслух, может быть, ты хороший физкультурник. В общем, в каждом человеке имеются несметные скопища различных способностей, и ими хочется поделиться с окружающими.
Блестящие мастера самодеятельности и веселья – -это массовики. Но не все клубы сумели правильно оценить это. Массовиков нужно иметь во всех кружках, иначе работа кружков будет протекать в мистической неизвестности. Взять к примеру фотокружок: ну что бы, казалось, в его работе можно было внедрить в массы, кроме хорошо или плохо исполненной продукции? А технику самого дела вы забыли? Разве нельзя на любом вечере вынести фотоаппаратуру в фойе к людям и здесь производить съемку, тут же проявляя и печатая карточки, объясняя сущность этого дела? Разве это не было бы лучшим выходом из пределов комнатной замкнутости работы кружка? Уличные бульварные фотографы, работающие с магической таинственностью возле своих ящиков, собирают вокруг себя кучи зрителей. Значит, не всем знакома техническая сущность фото.
Товарищи драмкружковцы, сколько огорчений и ссор возникает у вас на почве неподеленных ролей, сколько страданий причиняет вам то, что в пьесе мало ролей, а вас много. Вот вам огромное поле деятельности. Разве вы не могли бы систематически устраивать в клубе громкие читки? Художественное чтение приобретает у нас все большую популярность. Но нет, вожделение к огромным формам настоящих театров заслоняет у нас зачастую этот участок интересной и благодарной работы.
В работе наших клубов существует какая–то незыблемая яростная любовь к монументальным формам работы. Если в клубе идет постановка, то она непременно сопровождается ленивыми никчемными блужданиями по фойе в антрактах, если вы вздумали зайти в какую–нибудь секцию клуба, закрытая дверь ответит на ваш робкий стук суровой немотой. Во время многочисленных докладов с их громоздкой напряженной тишиной клубная работа сочувственно замирает, и нет того, чтобы взять да и организовать в перерыв доклада танцы или игры. Зато уж если вечер танцев, то весь клуб будет сотрясаться в гулком грохоте ног. Но чтобы сочетать одновременно все многообразие клубной работы, чтобы каждый посетитель имел возможность активно включиться в яркую и разнообразную работу клуба – этохю у нас еще нет. И что же в результате? А в результате вот что: клубные кружки в своей работе придерживаются мрачной таинственной замкнутости – это скорей не кружки, не секции, а секты, с наглухо закрытыми дверями, где под табличкой «Драмкружок», «Фото», «Изо» висят суровые предупреждения, что входить, мол, посторонним не рекомендуется. Кружковцы с явно недосягаемым превосходством смотрят на свежих посетителей, лица кружковцев замкнуты и сердиты, они заняты, они вечно готовятся к каким–то сверхторжественным грандиозным выступлениям. Ведь клуб, по их мнению, – это лаборатория, где они готовят себя к высокой деятельности, а посетители клуба – это так, принудительный ассортимент.
Но вот что же остается делать обыкновенному рядовому члену клуба, который не посвятил себя тому или иному славному ордену «драм», «фото», «изо» и т. д.? Что делать ему, если у него в доме тесно и крикливо от маленьких детей, что делать ему, когда хочется просто по–человечески потолковать со своими приятелями о производстве, о самом себе? Да вообще мало ли есть о чем поговорить со своими друзьями! Ему хочется уютной спокойной обстановки, хочется немного развлечься. Ведь клуб потенциально может вполне удовлетворить такого человека.
В Пролетарском районе Москвы, возле площади им. Прямикова, есть тощая церковь, носит она, кажется, имя преподобного Сергия; погруженная в сырость дряхлых тополей, церковь взметнула в небо облезлые кулачки куполов. И вот здесь, в ее мрачных сводах, догнивают старинные старушки и старички. А во дворе церкви – клуб. Ситуация очень необычная для нашего времени. Клуб им. Баскакова – очень маленький, вместимость не более 500 человек.
Весь клуб недавно отремонтирован, и потому в нем все так ярко и чисто. Миша Растопчин с графом Растопчиным, московским генерал–губернатором (помните в «Войне и мире»?), в родословной связи не состоит; рабочий, бывший Красноармеец, коммунист. Миша Растопчин завклубом, завхоз, завфин и прочая и прочая – ведь он за недостатком в штате совмещает в себе чуть не десяток должностей. Растопчин водит меня по клубу – и, еле сдерживая ликующую улыбку, с наслаждением вдыхая сладостный для него запах свежей краски, говорит:
– Ты, если что заметил плохое, прямо говори, мне это сейчас важнее всего. Хочу, чтоб мой клуб был самый лучший. Понял?
Ну как не понять. Да, клуб хорош; правда, в нем нет ослепительной театральной мощности, ведь зрительный зал всего на 500 человек, но в нем уютно и удобно, а это главное. А ведь трудно было приспособить берложий приземистый флигель, раздвинуть его незыблемые капитальные стены и в сырые щели окон вправить куски светлого неба. Растопчин говорит о клубе долго и с увлечением. Он жалуется, что клуб территориально отдалей от самого предприятия – завода «Электропровод». Ему бы хотелось, чтобы рабочие после работы заходили в клуб просто так, посидеть, поговорить. Двери всех секций открыты, кто чем хочет, тем и занимается. Дежурные инструкторы организуют хоровое пение, танцы, физкультурные занятия, учат рисовать, фотографировать, чтобы, в общем, люди чувствовали себя в клубе, как дома, а то и лучше. Кто не хочет заниматься ничем, пусть сидит в буфете за чистеньким столиком, пьет чай и балакает. Нужно добиться того, чтобы посещение клуба было не случайным, а стало привычкой!.
– Вот организовал я курсы кройки и шитья, – продолжает Растопчин. – Женщин набралось много, в быту это необходимая штука. Пришли, конечно, с одной целью – научиться шить и больше ничего. Но, когда вгляделись в клубную работу, втянулись, стали принимать участие. Вот курсы давно уже окончили, а в клуб все равно ходят. Среди них было очень много отсталых. Нужно уметь заинтересовать клубом. Такие вот утилитарные курсы дают блестящие результаты. Словом, – заканчивает Миша, – вот церковь рядом работает по всем правилам церковного дела, а чувствую я, что хочешь ты озаглавить свою статью «Кто кого» или еще что–нибудь в этом духе, а глупо будет. Ты не обижайся, – ну разве можно сравнивать трактор и ослепшую, с трясущимися от старости ногами клячу?
Миша подошел к окну и щелкнул шпингалетом – новым, добротным, напоминающий ружейный затвор, – распахнул форточку, и громкоголосые шумы города в пестроцветном сиянии ворвались в шумы клуба и слились с ними.
Выйдя из клуба, я заглянул в раскрытые двери церкви, в сумрачной мгле сквозь желтые мерцающие огни свечей я увидел тощие лики угодников. Несколько темных фигур копошилось в поклонах, священник тянул что–то унылое, панихидное – жуть.
Я двинулся дальше, и наша веселая московская улица огромыхнула меня живительным светом и шумом.
1932 г.