355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Кожевников » Годы огневые » Текст книги (страница 31)
Годы огневые
  • Текст добавлен: 4 сентября 2017, 22:30

Текст книги "Годы огневые"


Автор книги: Вадим Кожевников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)

РУССКАЯ ДУША

«Чужая душа потемки» – так гласит старая русская поговорка. Эта поговорка приходит мне на память всякий раз, когда мне приходится читать в иностранной литературе или слышать, бывая за рубежом, рассуждения о таинственных особенностях души русского человека.

Ведь для того чтобы попять душу другого человека, нужно самому быть близким ему по душе, по чувствам, по взглядам на жизнь.

В конце 1941 года мне пришлось сопровождать по полям Подмосковья группу иностранных корреспондентов. Они были потрясены гигантскими следами титанического сражения. Их внимание особенно привлекали сгоревшие немецкие танки, стоящие в ледяных лужах по обочинам дорог. Журналисты попросили показать им то «новое секретное оружие», какое применили наши войска в борьбе с немецкими танками. Я отвел их в подразделение истребителей танков. Это были бойцы ополченческой дивизии. Они уничтожали немецкие танки, бросая в них бутылки с горючей жидкостью. А для того чтобы наверняка зажечь вражеский танк, они подпускали его к себе на расстояние девяти–десяти метров.

Трудно передать замешательство, которое охватило иностранных журналистов, когда показали им это «секретное оружие».

Они стали расспрашивать наших бойцов:

– Но ведь не всегда танк может идти прямо на вас?

– Тогда мы ползем навстречу танку.

– Значит, вы сознательно идете на смерть?

– Нет, что вы, чем ближе к танку, тем безопаснее, тогда пулеметный огонь его недействителен.

– Почему же немцы не применяют такого способа в борьбе с вашими танками?

– Опасный способ, охотников, видно, нет.

– А вы, вы добровольно идете па это?

– Видите ли, мы все очень хотим жить, а для того, чтобы остаться живым, нужно драться за жизнь. Спрашивать у человека, хочет ли оп жить, извините, странно.

– Хорошо, но у вас, вероятно, есть и такие люди, которые предпочитают более безопасный способ ведения боя?

– Вы хотите знать, бывают ли у нас трусы?

– Благоразумие не трусость.

– Вы считаете, что мы воюем неосторожно?

– Но ведь вы сами сказали, что каждый из вас хочет жить.

– Да, но только так: или мы или немцы!

– Ну, а если немцы победят все–таки?

– Они не могут нас победить.

– Почему?

– Потому что наш народ нельзя победить; нельзя победить народ, который, пока он существует, будет драться за свою жизнь.

– Вы имеете в виду партизан в оккупированных немцами районах?

– Нет, я имею в виду весь Советский Союз.

– Ну, а отдельные личности?

– А я разговариваю с вами, как отдельная личность.

– Но вы говорите от имени народа, а не о себе.

– Если хотите знать мнение народа – поглядите вокруг: оно высказано очень убедительно.

Так окончилось интервью иностранных журналистов с бойцами подразделения истребителей танков.

И все–таки, когда мы возвращались обратно в Москву, мои коллеги пожаловались, что им очень трудно будет дать психологическую зарисовку русского бойца–героя подмосковной битвы.

– Понимаете, – говорили они мне, – наш читатель привык мыслить конкретно: ведь воинский подвиг, тем более такой исключительный, может быть совершен особой, исключительной личностью.

– Правильно, – согласился я.

– Но когда это имеет такой массовый характер, трудно говорить о герое в собственном смысле этого слова.

– Тогда пишите о героизме народа.

– А нас интересует именно личность.

– Ну, что ж, напишите об одном человеке.

– Но ваши люди в своих поступках руководствуются чем–то слишком общим. Нам же хотелось бы показать особенность души русского человека.

– Да это же и есть его особенность.

– Нет, нет, не отрицайте. Русская душа! Вспомпите Достоевского…

А вот другой эпизод, связанный с «таинственными» свойствами души русского человека.

Было это недалеко от Белграда, на небольшой железнодорожной станции, после освобождения Югославии. Сюда прибыл из Советского Союза первый железнодорожный эшелон с хлебом.

Крестьяне Боснии умирали от голода. Хлеб нужно было разгрузить срочно. Мэр полуразрушенного немцами города обратился к населению за помощью. Мужчин в городе осталось очень немного. Женщины, подростки и старики на рассвете собрались на станции.

В эту же ночь на станцию после двухсуточного изнурительного перехода прибыла советская танковая часть. Уставшие танкисты спали прямо на бропе танков.

Мэр решил разбудить танкистов и пригласить их отдохнуть в городе.

Командир части, приняв предложение, поинтересовался, зачем прибыло столько жителей на станцию. Мэр объяснил. Командир ушел к танкистам, поговорил о чем–то с ними и, вернувшись, заявил: танкисты хотят сами выгружать хлеб из вагонов.

– Я не могу этого позволить, – заявил мэр.

– А я не могу запретить, – ответил командир.

– Но ведь хлеб предназначен нам, и это наша обязанность, – настаивал мэр.

– Видите ли, – сказал командир, – наши бойцы четыре года воевали. За все эти годы мы воевали тем оружием, которое нам посылала наша страна. Танк – очень дорогая машина. А многие из экипажей получали их не один раз. Последние свои сверхмощные танки мы получили совсем недавно. Танкисты, среди них много бывших рабочих, видели в этом выражение победы, которую одержали их товарищи рабочие в тылу. Они видели в этом также расцвет промышленных сил нашей страны за годы войны. И понятно, с каким чувством возвращаются они теперь к себе домой, на свои предприятия и заводы. Но у нас также много среди бойцов крестьян–колхозников. Вы понимаете, какую радость им принесет встреча вот здесь с этим грузом. Они победили Германию со всей ее сворой, как воины, но в этом вот грузе они ощутят еще одну очень высокую победу – победу, которую одержали их земляки, советские крестьяне, на полях битвы и на колхозных полях. И вы поймите: не только желание помочь населению вашего города руководит нами, но ведь так хочется прикоснуться руками к хлебу, к нашему хлебу, ведь его так приятно встретить здесь, у вас. Мы видим, как голодают сейчас жители Европы, и, поймите, нам радостно помочь вашему хорошему народу не только танками, но и хлебом.

Лицо мэра выражало крайнее смущение, и он, видимо, не совсем поняв то, о чем так горячо говорил ему командир, пробормотал:

– Я преклоняюсь перед широтой русской души. Но позвольте и моим соотечественникам присоединиться к вам.

– Это – пожалуйста, – согласился командир и звонким голосом отдал бойцам команду.

Как умеют радостно трудиться наши люди, вы знаете сами. В короткий срок вагоны были полностью разгружены.

Югославские девушки метелками, сделанными из зеленых ветвей деревьев, стряхивали пыль со смеющихся танкистов, прикасались к ним с такой нежностью, словно это были не наши железные парни, а фарфоровые фигурки. И все было очень хорошо.

Третий эпизод с «таинственной» русской душой произошел в городе Праге.

Два младших офицера Советской Армии были расквартированы в домике мастера игольной фабрики, принадлежавшей прежде немцу. Хозяину дома было лет шестьдесят. Седой, толстый, веселый, с золотой цепочкой на выпуклом брюшке, он проявлял много заботы и внимания к своим жильцам.

Один из офицеров, тяжело раненный в боях за освобождение Праги, недавно выписался из госпиталя и должен был в ближайшие дни вернуться на родину. Ранение сделало его инвалидом. Он редко выходил из дома, поэтому все внимание старика чеха было обращено к нему. И когда офицер смущенно просил не уделять ему столько внимания, чех возбужденно протестовал:

– Вы отдали половину своей жизни ради нас, чехов. Нет, нет, вы не должны обижать меня. Я еще должен подумать, как отблагодарить вас…

За несколько часов до отъезда советского офицера в комнату к нему вошел старик хозяин и торжественно поставил на пол небольшой, но тяжелый ящик. Лицо старика сияло.

– Вот, – сказал он, показывая на ящик, – теперь вы будете жить счастливо и спокойно. Ваше несчастье больше не будет несчастьем. Теперь вы будете богатым. Вы будете миллионером. – Последние слова он произнес с таким торжественным выражением, будто благословлял юношу на великий подвиг.

– Вы все шутите, господин Чермак, – улыбнулся офицер.

– Нет, я не шучу, – ответил Чермак и, протянув руку к ящику, тихо и внушительно произнес: – В этом ящике находится полмиллиона швейных иголок. Я беседовал со сведущими людьми, у нас эти иголки стоят дорого: в переводе на ваши деньги – по два рубля штука. Но можно продать и по три рубля. Вы будете продавать у себя по два рубля. И у вас через месяц будет миллион.

Чермак отступил на шаг, словно отстраняясь от объятий, и скромно добавил:

– Я сказал, что отблагодарю вас, и я это сделал.

Мне не хочется передавать вам слова офицера, обращенные к Чермаку. Не хочется также описывать горечь и отчаяние, которые охватили после этого старика чеха. И хотя товарищи убеждали юношу, что старик хотел поблагодарить его от души, что он – человек другого мира, юноша, багровый от гнева, говорил:

– Он решил, что я спекулянт, да? Да как он смел мне предложить это. Не желаю я его больше видеть. Идите сами целуйтесь с ним, если хотите.

Конечно, обижаться так горячо на старика, может быть, и не следовало, в самом деле, им руководили самые лучшие побуждения. После отъезда раненого офицера его друзья навестили старика чеха. Тог был очень расстроен и обижен. 11 когда ему пытались объяснить, почему так оскорбился раненый офицер его подарком, старик только махал руками и горестно говорил:

– Нет, вы русские – непонятной души люди. Ну, как можно отказаться от богатства, притом, когда человек еще лишен возможности зарабатывать себе на жизнь? Нет, нет, я просто не могу понять этого. Отказаться от богатства. Нет, это невероятно…

1945 г.

СЫН НАРОДА

Пыльный и горячий большак. Жарко и пустынно.

И вдруг на дороге танки. Они мчались к реке, как тяжелое стадо на водопой.

Поднявшись из кустов, Саркисьян вглядывался в желтое, пыльное марево.

«Люки открыты. Танкисты сидят на башнях. Жарко, потому и сидят на башнях. Постой, что это такое – песня? Они ноют «Катюшу». Веселый народ – танкисты!»

Танк остановился. Командир машет рукой.

Саркисьян, улыбаясь, подходит к танку. Танкисты, спрыгнув на землю, ждут и тоже улыбаются.

Жестокий, хрустящий удар по голове. Он лежит на земле. Лицо в пыли, колено давит спину, шею стиснули пальцы, воняющие керосином.

– Сучкин сын, кажи переправу, сучкин сын.

Хватают за волосы, бьют.

Он носил пистолет по–кавказски – на животе. Резко поворачивается на спину, трещат волосы – стреляет.

На четвереньках бросается в обочину, потом к огородам. Из танка бьют пулеметы.

Потом он лежал в яме, где раньше брали для печей глину. Горела деревня, кричали люди. И было ему тоскливо, страшно, и не знал он, что теперь делать.

Это было 14 июля на реке Сож, возле деревни Студенец.

Так он узнал подлость и коварство врага.

В прошлом году Саркисьян поступил в стрелковое училище. Он хотел стать хорошим, умным воином. Но не знал русского языка. Тяжело было. Но он был волевым и самолюбивым. Ведь оказалось же, что в этой школе учатся люди 69 национальностей, и учатся хорошо. И он окончил школу с отметкой «отлично».

И сейчас ему было только 18 лет. И он ползал по лесу, где находилась его рота. Теперь танки прошли здесь. Он вынул из разбитой пушки замок и закопал в землю. Ломал винтовки. Но похоронить убитых товарищей уже не было сил.

Скитаясь по лесу, он нашел еще 17 таких же одиночных мстителей. Потом их стало 47. Разжились тачанками, вооружились по 4 ручных пулемета на каждую тачанку. Совершали налеты на обозы, полицейские и карательные отряды.

В августе он влился со своей группой в крупный партизанский отряд М.

С 12 партизанами он пошел в разведку. Внезапным налетом взял деревню. Оставил на улицах трупы 47 немцев, в доме комендатуры – 6 чиновников и коменданта с разрубленной головой.

Народ помогал мстителям. Когда узнали, что отряд сидит без курева, снарядили делегата. Делегат привез из–под самого Брянска 350 стаканов махорки. Партизаны отблагодарили жителей, выдав им 10 мешков муки из немецкого обоза. В деревне Литвиновичи немцы изнасиловали девушку. 20 женщин ворвались в сарай, где спали 4 немецких солдата, и задушили их.

Партизаны превратили немецкий тыл во второй фронт. На все злодеяния, которые приносили немцы мирному населению, партизаны отвечали карающими внезапными налетами.

Наша армия перешла в наступление. Отряд М. нежданно попал в окружение – в окружение своих же родных красноармейских частей.

– Я прошел хорошую школу, и теперь я хочу быть разведчиком, – сказал Саркисьян.

Он уходит в глубокие тылы врага.

На станции стоит немецкий паровоз. Саркисьян снимает ручку с противотанковой гранаты, закладывает запал и подбрасывает гранату в топку. Из железнодорожной будки выбегают три немца… и падают. Хороший маузер у Саркисьяна, пристрелянный.

Наткнулись на склад горючего. Восемь огромных цистерн закопаны в землю. Только железные крыши торчат.

Часовые лежали уже связанными, с пилотками в зубах.

А как взорвать склад, когда нет толу? Стали стрелять бронебойными по крыше, но не течет горючее. Попробовали трассирующими. Еле ноги унесли. Чуть было сами не сгорели.

С толом работать куда лучше.

Вдвоем с Ивановым они подобрались к немецкой комендатуре, заложили в подвал 18 килограммов толу – вот это был взрыв!

Потом, когда опи отдыхали в лесу, Саркисьян спросил товарища:

– Ты Давида Сасунского знаешь?

– Богатыря, что ли, вашего? – спросил Иванов.

– Сильный человек был, – сказал Саркисьян. – Но чтоб такой двухэтажный дом одной спичкой на воздух поднять – до этого и он не додумался, – и серьезно добавил: – Давид тоже за наш народ воевал.

Кстати, имя, данное Саркисьяну при рождении, – Наполеон. Но ему не нравится, когда его так называют.

– Зовите лучше меня Мишей, – говорит он. – Допустим, что это моя партизанская кличка.

И его все называют Мишей.

1945 г.

ВСТРЕЧА

Шоссе напоминало русло реки, в котором внезапно иссякла вода. И но дну этой реки, по жирной и черной трясине, бесконечным потоком ползли грузовики, брели наши солдаты с подоткнутыми шинелями.

По обочинам шоссе лежали распухшие трупы немцев, похожие на утопленников.

Шоссе пересекали линии немецких укреплений. И в местах, где траншеи перерезали дорогу, были положены деревянные настилы. Выкорчеванные тяжелыми взрывами железобетонные колпаки дотов, раздробленные бревна накатов блиндажей, холодные глыбы разбитых танков – следы трехдневных боев на этом рубеже. И нежный запах оттепели перемешивался с острой вонью пороховых газов, и вся земля вокруг была покрыта черной и липкой сажей.

Ночью штурмовой отряд под командованием майора Александра Алексеевича Краевича первым прорвался сквозь эти две оборонительные линии вражеских укреплений и овладел трехэтажным дотом, прозванным «железной шапкой». На разбитом колпаке дота Краевич утвердил знамя. Правда, это был всего–навсего развернутый газетный лист с наспех нарисованной на нем звездой, вместо древка надетый на торчащий прут арматурного железа. Но даже если бы это было настоящее знамя из алого шелка, обшитого золотистой бахромой, значение подвига бойцов Краевича оно едва ли могло бы больш§ украсить.

Шесть дотов и среди них трехэтажную «железную шапку» они взорвали, работая, как забойщики, сражаясь, как умеют сражаться только советские солдаты.

И когда командир дивизии прибыл на поле боя, чтобы вручить награды отличившимся, он вынужден был отменить команду «смирно» и сказал: «Не вставайте, товарищи». Достаточно было взглянуть на лица этих людей, чтобы понять, как безмерно они устали. Пять часов отдыха и двойная обеденная порция вернули бойцам утраченные силы, и сейчас они шагали по этой грязной дороге, торопясь догнать далеко ушедшие первые эшелоны.

Майор Краевич находился впереди своей колонны, он шел, опираясь на палку: бетонным осколком слегка повредило ногу.

Я шел рядом с Краевичем и задавал ему те обычные вопросы, которые задает почти каждый корреспондент. А Краевич отвечал на них так, как это обычно делают почти все командиры, – незыблемым текстом оперативного донесения, которое, кстати, я уже успел прочесть в штабе.

Проезжающие мимо грузовики выбрасывали из–под толстых задних колес фонтаны грязи и воды. Мы вынуждены были каждый раз поворачиваться к ним спиной. Но один водитель, стараясь, чтобы машина не забуксовала в промоине, дал такую скорость, что мы не успели отвернуться. Поток холодной воды хлынул за воротник, ослепил меня, и, когда я вытер шапкой лицо и открыл глаза, взору моему представилось странное зрелище.

Краевич, спотыкаясь, размахивая руками, отчаянно крича во’все горло, бежал за грузовиком. Но шофер, видимо, не собирался останавливаться, а, наоборот, прибавил газу. Краевич на бегу выхватил пистолет и несколько раз выстрелил в воздух. Это подействовало, машина стала.

Я быстро сообразил – Краевич после нечеловеческого нервного напряжения, в котором он находился в дни боев, мог быть легко выведен из душевного равновесия такой грязевой ванной и довольно грубо обойтись с водителем. Я побежал к машине – попытаться предотвратить крайние поступки.

Шофер стоял навытяжку возле кабины, виноватый и недоумевающий, а Краевич, забравшись в кузов грузовика, пытался обнять и поцеловать девушку в военной форме, растерянно отбивавшуюся от него:

– Товарищ майор, что вы делаете, да я вас вовсе не знаю. Постесняйтесь, пожалуйста, товарищ майор…

А Краевич в каком–то восторге с маниакальным упорством повторял одни и те же слова:

– Я же лейтенант Краевич. Сестрица! Лейтенант, ну, помните?

– Да, товарищ майор, пу что вы машину задерживаете! Ведь пробка же будет. Не знаю я вас.

– Господи, – молил Краевич. – Бинт, вы помните, с себя сматывали. Лицо мне еще шапкой закрыли. Вам раздеваться для этого пришлось. Ну что вы, в самом деле…

– Товарищ майор, прямо совестно, что вы тут при людях говорите.

– Ну, ладно, хорошо. Плакал я, помните, плакал, – настаивал Краевич.

– Ничего тут особенного нет, что плакали, если у вас тяжелое ранение было… – сочувственно сказала девушка.

– Поймите, вы же мне жизнь тогда спасли, – с отчаянием твердил Краевич. – Ну как вы все это можете забыть?

– Ну, хорошо, я скажу – помню. Но что вам оттого, если я не помню? – говорила добродушно девушка.

К остановившейся машине стали подходить шоферы с намерением покричать на виновника создавшейся пробки, но, поняв, что здесь происходит, поддерживали Краевича и настаивали на том, чтобы девушка признала в нем спасенного ею раненого.

Девушка, окончательно растерявшаяся, говорила:

– Когда вы раненые, у вас совсем лицо другое и глаза как у ребят, и голос такой, разве потом узнаешь? Если майор меня признал – пусть скажет мое имя. Что, не помните? То–то, – заметила девушка. – Один мамой называет, другой Зиной, Олей, Катей или еще как. Как жену или невесту зовут, так и тебя в беспамятстве крестят. Разве мы обижаемся? Зачем же майор на меня обижается, если я его не могу вспомнить? Ведь сот вы совсем, видно, другой теперь. Как же я вспомню, какой вы были? Сколько людей–то прошло…

– Ну, хорошо, ладно, – грустно согласился Краевич. – Разрешите тогда хоть пожать вам руку.

– С удовольствием! – ответила девушка.

Церемонно и неловко они пожали друг другу руки.

Майор упавшим голосом сделал на прощание все–таки еще одну попытку:

– Ну, а как в снег вы меня зарыли и собой отогревали, когда немецкие автоматчики кругом шарили, – помните?

– Их автоматчики имеют такую манеру добивать наших раненых, – согласилась девушка. – Но теперь это им уже больше не удается.

– Правильно, – сказал майор, – теперь обстановка другая.

Шофер включил скорость и аккуратно тронул машину с места.

Дорога вновь пришла в движение, и мы снова шагали с Краевичем по мясистой черной грязи и уже не отворачивались от потоков воды, которыми нас окатывали проходящие мимо машины.

И вот спустя месяц во фронтовой газете я увидел фотографию девушки, санитарного инструктора Елены Коваленко, награжденной орденами Ленина, Отечественной войны и Красной Звезды. Это был портрет той девушки, которую мы встретили тогда на дороге с майором Краевичем.

1945 г.

ГОРНЫЕ ВЕРШИНЫ

Это были последние месяцы войны.

Я летел в Югославию на транспортном самолете, видавшим виды. Шелудивый от зимней белой окраски фюзеляж пестрел на местах пробоин сверкающими металлическими заплатами, а новая правая плоскость свидетельствовала о недавнем тяжелом ранении машины.

На брезентовых ремнях, словно на качелях, сидел у пулемета стрелок, и ноги его, обутые в стоптанные унты, все время качались перед моим лицом.

Я лежал на чехле от мотора, едко пахнущем маслом, и зяб. Ребристая обшивка самолета была влажна, источала холод, стекла заиндевели.

В проходе тесно стояли мятые железные бочки, испачканные глиной.

Командир корабля майор Пантелеев сказал перед вылетом:

– Погода от «мессеров» гарантийная. Видимости – никакой. Если па посадке вмажемся – пе обижайтесь. Мое дело предупредить.

Даже во время самых тяжелых сражений фронтовая газета, где я работал, печатала сводки о боевых операциях югославских партизан, и они радовали сердца воипов и внушали близкую надежду, что не так уж далеко то время, когда мы встретимся с югославами, как братья. Так кого же из военных корреспондентов могло поколебать ото столь малоприятное предупреждение командира корабля.

Я знал, что Пантелеев после третьего ранения недавно вышел из госпиталя, что его не допустили к боевой машине и разрешили летать только на транспортной. Но он был отличным пилотом и, по словам летчиков, чувствовал себя в небе «как бог».

Мы шли на большой высоте, а внизу лежал арктический пейзаж облачности.

Пантелеев вышел из пилотской кабины и спросил:

– Ну, как самочувствие? Уж вы извините, температура, как в изотермическом вагоне! – И, оглянувшись па бочки, стоящие в проходе, смущенно заметил: – Конечно, не положено так горючее возить. Но совестно на обратную заправку у них брать. Туговато там с горючим… Так что насчет курева желательно воздержаться. А то еще рванет, знаете ли…

Протерев ладонью заиндевевшее окно, на мгновение прильнув к нему, Пантелеев сообщил:

– Через час двадцать над Югославией будем. Красивая земля. Вроде нашего Кавказа, Правда, о Кавказе я по Лермонтову сужу. Лично побывать не довелось. А вот у югославов задержался. Подшибли. А в горах, знаете, какая посадка? Двое от экипажа осталось. Я и бортрадист Чумаченко. Красивый парень был. Наши связистки его за это Аполошей прозвали.

– Он что, погиб? – поинтересовался я.

– Нет, летал и после. Когда в тот раз приземлялись, он до последнего связь с землей держал. Ну и вмазался в панель. Все лицо в котлету.

– А потом что?

– Перевязались, как полагается, и стали ковылять в поисках малонаселенного пункта. Буран. Ии зги не видно. У Аполоши бинты от крови горбом вспучило. Боль оп испытывал умопомрачительную. Но, ничего, держался. У меня вон видите, плешь на голове. Так это не плешь, а кожу вместе с прической ободрало, тоже, знаете, – чувствовалось. Шли всю ночь. Утром буран утих, и смешно получилось. Солнце шпарит, а снег не тает. Упрели мы в своих меховых комбинезонах. Снег сверкает, глядеть нет никакой возможности. Догадался очки подкоптить спичкой, сразу легче стало. К ночи – опять холод. Мы об камни все обмундирование подрали. В каждую прореху стужа лезет. И какое это удовольствие люди в альпинизме находят? Не понимаю! По правде говоря, мы уже не шли, а больше ползли на брюхе со скоростью сто метров в час. Обессилели. Но, сами понимаете, не помирать же, как сироткам, в снегу. Вот и не теряем инициативу, ползем. А всюду всякие пропасти, ущелья, того и гляди вниз спланируешь. До того из сил выбились, когда югослав–чабан стал ружьишкой пугать, вместо того, чтобы обрадоваться, – расплакались. Нервы, значит, так расстроились.

Перетаскал он нас к себе в хижину, обогрел. Чабана Радуле звали. Лет ему за семьдесят, а весь как пз железа. Притащит в хижину не полено, а целый дубовый ствол и сует в очаг, чтобы нам теплее было.

Стали заходить в избу и другие пастухи. Рассказывали мы им про все наше. Один из них на товарища Орджоникидзе был похож, так этим фактом я воспользовался и рассказал, как мы в голой степи завод строили. Я на Магнитке землекопом работал; Трудно было тогда с питанием, жильем. Все им объяснил. Народ свой, что ж тут стесняться, если правда. Говорю – нам все недаром доставалось, через большие лишения шли мы к нашим победам. Своими руками все налаживали. Объясняю; вы не стесняйтесь, что я офицер и в орденах. Сам из пастухов вышел. А теперь и ваш путь вверх будет.

Познакомили они нас с одной девушкой. Тоже в горах нашли израненную. Ружица. Ну, прямо надо сказать, красавица. Я человек женатый, и то, понимаете, как взглянет, – ну, словно золотыми звездами в душу брызнет!

Бывают же на свете такие. Но она к нам не очень доверчива была. Чувствую, сомневается, что мы настоящие советские люди.

И вдруг я стал замечать: Чумаченко по ночам бинты стирает, а утром чистенькими обматывается. Но не для медицинских целей, а ради внешнего вида. Он всегда очень много внимания своей внешности уделял. От него и одеколоном несло, у него и височки косые, сапоги блестят, на лице улыбка, словно не летчик, а артист из ансабля песни и пляски. Конечно, наши радистки не зря его Аполошей прозвали. Но он себя с ними высокомерно держал. Как–то ему в полете одна личное от себя передала, так он ее после отчитал вроде Онегина.

По–моему, хоть на войне все личное ни к чему, но уважать такие чувства надо. И зачем, спрашивается, он тогда свою внешность так отшлифовывает, когда известно, какое она впечатление на других производит. Не нравилось мне все это.

А поймал я его вот на чем. Заметил, как показывал он свой комсомольский билет Ружице.

– Слушай, Чумаченко, – говорю я ему, – зачем девушку в заблуждение вводишь? Карточку свою на билете показываешь: вот, мол, какая у меня смазливая физиономия. А она у тебя сейчас совсем другая. Разве это по–комсомольски так обманывать? Нехорошо!

Но, видно, поздно я ему замечание сделал. Вижу по глазам Ружицы, что дело плохо. Такие они у ней грустные, ну совсем, знаете, как у той нашей радистки, которой он при всех замечание сделал.

Эх, думаю, неприятность какая. Так нас здесь тепло встретили, а советский летчик девушку в заблуждение ввел. Приказал Чумаченко, как при домашнем аресте, от меня никуда не отлучаться, хотя девушку мне, конечно, и жаль. Но, к моему удивлению, она после нескольких отлучек с Чумаченко очень веселая стала. Вот, думаю, какие у нашей молодежи нетвердые принципы. А Чумаченко мой совсем сник, даже бинты перестал стирать. Только одно твердит: стыдно здесь шашлыки есть, когда народ воюет. Требует, чтобы мы к партизанам ушли.

Как мы ни расспрашивали наших хозяев, где партизаны, они только руками разводят и говорят: отдыхайте, вы еще слабые.

Но заметили мы беспокойство у наших чабанов. В чем дело? Говорят, будто овец на новое пастбище будут перегонять. Ушли чабаны. Прикинули мы с Чумаченко свое положение и пришли к совместному решению – надо идти партизан искать. Некрасиво советским военнослужащим здесь курорт для себя устраивать.

Снарядились и пошли по горным тропам то вверх, то вниз.

Природа – удивительной красоты. Снежные горы, словно из стекла, ниже лес хвойный, а еще ниже – долины зеленые в синих реках.

Шагаем по тропе. Тишина, прозрачность. То вдруг водопад загрохочет, словно поезд, а над ним из водяной пыли – радуга.

Неловко такую красоту наблюдать, когда война кругом людям всю жизнь портит.

Чумаченко шел молча. И хотя лица его под бинтом пе видно, я понимал – сердится на меня. А за что?

Сели на камень отдохнуть, сказал он мне:

– Вы, товарищ майор, напрасно на нас обиделись и зря плохое про меня и Ружицу думали. Она сюда партией была прислана с рацией, чтобы о передвижении противника сведения давать. А рация у нее испортилась. Так она, прежде чем попросить ее исправить, мои документы проверила. Уходил же я с ней в горы не гулять, а рацию чинить. Вас просила не беспокоить, да и лишней огласки боялась. Вот и все. Ну, я дал ей в том слово, а потому промолчал.

– Ну, говорю, прости меня, товарищ младший лейтенант. Действительно, я не про то думал.

Вскоре мы с Чумачепко на немецкое боевое охранение набрели. Решили сначала, что это группа разведки. Ввязались в бой. И, как в таких случаях бывает, сами знаете, плохо нам пришлось. В последний момент югославские партизаны выручили. Наши чабаны и были этими партизанами. Они тут в засаде сидели. Испортили мы им операцию своей вылазкой. Тяжелый бой получился. Здесь Чумаченко в живот и ранили.

Доставили его на носилках в долину, в штаб соединения. А там уже наш самолет приземлялся.

Перед самой отправкой пришла на аэродром Ружица.

Я говорю ей:

– Вы извините, товарищ младший лейтенант в тяжелом состоянии, нельзя его волновать.

Она просит:

– Я только руку ему хочу пожать. И еще раз поблагодарить за ремонт рации.

Отправился я к Чумаченко, спрашиваю:

– Аполоша, можешь ты с одной представительницей попрощаться? Настаивает очень.

Но он сразу, понял, о ком речь.

– Она спрашивает?

– Она.

Говорю Ружпце:

– Идите. Но только себя в руках держите, предупреждаю.

Эх, думаю, и что из этого получится! Ведь невыносимо же смотреть на такое. И обоих мне жалко.

Подошла она к Аполоше, остановилась, словно замерла, потом вдруг упала у носилок на колени, схватила его голову и стала целовать. И молит она: останься. Называет его такими словами нежными, что и не повторить. Мой, говорит, мой.

А время к вылету. Пришлось, значит, обоих в разные стороны…

Вот какая история получилась.

После госпиталя Чумаченко в часть вернулся. Лицо ему хирурги поправили, конечно. Но по сравнению с прежним – никуда. Мы все виду не показывали. Только наши связистки увидят его и бледнеют. Но он на них никакого внимания.

А погиб Чумаченко под самым Белградом. Обстрелял нас «мессер», весь колпак – вдребезги. Аполоше зажигательными всю грудь…

– А как Ружица?

– Ружица? Приходила на аэродром, все спрашивала. А мы малодушничали. Говорим, на другом фронте летает. Вот, мол, кончится война, вольным штатским прибудет к тебе. И сегодня она, наверное, на аэродром придет. А что я ей скажу? У кого на такую любовь рука подняться может? Она, любовь–то, у нее необыкновенная. Про такую стихи пишут…

Самолет стал снижаться. Внизу показалась залитая солнцем земля Югославии в синих реках, дубовых рощах, а на горных вершинах сверкал снег изумительной чистоты.

1945 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю