412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Хорвуд » На исходе лета » Текст книги (страница 8)
На исходе лета
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:56

Текст книги "На исходе лета"


Автор книги: Уильям Хорвуд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)

Но когда Бичен подбросил свои лепестки, ветерок подхватил их и понес по лесу, пока они не исчезли из виду.

– Что это значит? – спросил Бичен, но Тизл только печально улыбнулась и сказала, что не знает.

А небо уже темнело, пора было собираться, и все ждали куда. Выбирать предложили Мэддеру.

– Идем к Фиверфью, – сказал он.

Все поддержали его, и Триффан всячески приветствовал этот выбор, так как знал, что она ждет его и Бичена, поскольку завтра – Середина Лета и все кроты должны будут пойти к Камню.

Пока они взбирались на холм, где располагалось жилище Фиверфью, Мэйуид подошел к Тизл и спросил:

– Удрученная мадам, что ты увидела в исчезновении сорванных Биченом лепестков?

Тизл поежилась:

– В ночь, когда Бичен родился, его прикосновение вернуло мне зрение, но лучше бы мне не видеть и не знать, что показали эти лепестки. Рядом с ним должен быть кто-то. Ему нужны все мы. Никто не способен пойти так далеко, как должен пойти он, но никто так не нуждается в помощи.

– Мадам, мы все рядом с ним, – сказал добрый Мэйуид, и Тизл проследила за его взглядом. Кроты, окружив Бичена и беззаботно смеясь, взбирались вверх по склону.

– Он так молод, – прошептала Тизл, – и по мне, лучше бы Середина Лета не наступала. Но она наступит. А кроты стареют.

– Философствующая мадам, кроты стареют, даже такие смиренные, как мы! И мы медлительны, да, да, да, и мы беспокоимся, да, да, и мы не знаем, что будет. Да?

– Да, – согласилась Тизл.

Мэйуид улыбнулся, и вместе они, как могли, поспешили за остальными.

Глава девятая

Через несколько кротовьих недель после того, как Хенбейн уступила Люцерну и Терцу и согласилась помочь им подготовиться к обряду Середины Лета, Госпожа Слова столкнулась с врагом более опасным и хитрым, чем все когда-либо раньше виденные, – с собственным желанием узнать правду о себе, Слове и о воспитании Люцерна.

Что-то было не так, хотя она не понимала, что именно. Нужны были какие-то действия, но она не понимала, какого рода и к каким это приведет последствиям. Только крот, сам сталкивавшийся с подобными вопросами, может понять ее тогдашнее одиночество.

Хенбейн утратила веру в Слово, но не нашла подходящей замены, которая могла бы утешить, и кошмарная реальность истинной сущности Слова под правлением Руна и ее собственным становилась для нее все более ясной. Первое понимание пришло к Хенбейн в тот страшный момент, когда Люцерн ударил ее, и такие откровения приходили также и в последующие дни и недели. Это напоминало набегающие одна за другой волны во время наводнения в тоннеле, где гибнет крот.

Хенбейн окружали страшные сомнения и неопределенность, ее преследовала боль кротихи, ненавидящей саму себя за то, какая она есть, за все, что совершено и чего уже не изменишь.

Гибнущая мать и крепнущий сын кружили вокруг друг друга, ожидая удара. Оба понимали, что момент еще не настал, но скоро, очень скоро настанет – сразу после Середины Лета. До тех пор они нуждались друг в друге, и обоим нужно было притворяться, лицемерить, произносить лживые речи.

Все это время Хенбейн не оставляла одна мысль: на чем было основано воспитание Люцерна, в чем слабость ее сына – если таковая есть? Короче говоря, где Люцерн более всего уязвим?

К этому примешивалось чувство материнской вины, материнского стыда, материнской муки, вызванной воспоминаниями о детстве Люцерна, которое она сознательно изуродовала, о ребенке, растленном с ее помощью… А в результате он скоро придет к своему триумфу, – это ужасно и неотвратимо. Хенбейн не сомневалась, что когда-нибудь Люцерн добьется признания его Господином Слова, а это признание невозможно без прохождения обряда Середины Лета. Она видела, что все его стремления направлены на достижение власти, так же как ее собственные стремления – к тому, чтобы выжить, спасти свою жизнь.

И вот, пока они с сыном обменивались любезностями и прикрывающими ненависть улыбками, а Терц, призвав всю свою двуличность, парил между ними обоими, Хенбейн попыталась составить план, а точнее, постаралась проникнуть в сущность натуры собственного сына, чтобы понять, как сокрушить его.

Ее задача была бы легче и имела бы больше шансов на успех – если детоубийство можно назвать успехом, – если бы Хенбейн понимала, почему в конце жизни она вознамерилась исправить свои ошибки, слишком страшные, чтобы можно было осознать всю их глубину.

Поскольку добро и зло – это светлая и темная стороны одного и того же, в то мимолетное мгновение, когда Люцерн ударил ее, Хенбейн увидела не /только все зло Слова, а еще нечто – более великое и прекрасное, чем она могла себе представить.

И, единожды мелькнув, это нечто – свет, Безмолвие, неистовый огонь стремления к правде – стало дверью, которая никогда уже не сможет закрыться и за которой крот видит доселе невиданную грозную красоту.

Впрочем, Хенбейн, хотя и мельком, уже видела этот свет раньше. При своем рождении она видела упавший в Грот Скалы луч света, перед которым задрожали Рун и Чарлок. То далекое неосознанное воспоминание вернулось к Хенбейн, и этот свет вдруг перечеркнул всю ее жизнь и помог увидеть заново то, что она не видела раньше.

И воспоминания о своей жизни теперь превратились в муку, так как Хенбейн увидела, что жизнь, какая бы она у нее ни была, дала ей многое, ценность чего она не распознала или старалась не замечать.

Должно быть, таких воспоминаний накопилось немало, однако мы, исследующие историю Госпожи Слова, достоверно знаем лишь немногие эпизоды. Некоторые из них казались ей теперь непостижимыми… Например, эпизод с Брейвисом – аффингтонским летописцем, кротом, который вместе со старой Биллоу был вздернут в Хэрроудауне по ее личному указанию. В то время она недооценила их отвагу и лишь теперь пожалела, что не поговорила с этими двумя очень разными, но мудрыми кротами, которых убила, не задумавшись ни на мгновение. Двое из множества…

Но если подобных воспоминаний было не счесть, некоторые выделялись, возможно, ярче всех – тот вечер и ночь, когда она и Триффан познали друг друга в ее норах Высокого Сидима. Вспоминалась страсть и самозабвенный восторг, когда они любили друг друга. Теперь, кротовьи годы спустя, первый раз в жизни она ощутила горечь утраты, потому что осознала: те мгновения близости больше не повторятся, и она слишком поздно поняла, как они были прекрасны, как необыкновенны. Казалось чудом, что ей довелось узнать такой свет, и не где-нибудь, а здесь, в Верне.

И она плакала, что не оценила их по достоинству, и вздыхала с раскаянием и болью.

Эти скорбные воспоминания привели ее к окончательному и полному осознанию, как следует поступить с Люцерном. Ибо результатом той ночи с Триффаном была – и это весьма знаменательно – единственная в ее жизни беременность.

Теперь она плакала, вспоминая, как вынашивала детенышей Триффана. Несмотря на свою слабость, несмотря на все страхи, а главное – несмотря на чувство утраты, которое, она знала, принесет этот поступок, Хенбейн все же нашла в себе мужество приказать Сликит забрать двоих новорожденных. В конце концов двое спаслись – или, во всяком случае, выбрались из Верна живыми.

– Пусть они будут живы, пусть будут сильны… Пусть никто не узнает, кто была их мать, пусть живут без имени… – часто шептала она себе в те дни перед Серединой Лета.

Но третий детеныш, Люцерн, не покинул Верн, остался под ее опекой, и в этой опеке на какое-то время она нашла новую и страшную утеху. Ради сына она убила своего отца Руна, а потом, если бы не темный Звук Устрашения и не тлетворная сила Скалы, она могла бы спасти и Люцерна.

Но злые силы возобладали над ней вместе с династическими устремлениями, и она посвятила своего сына безрадостному Слову, сделав с ним то, что в свое время сделали с ней. Хуже того, она сделала это добросовестно. И еще хуже – чтобы сделать это, она даже отказалась от собственного мятущегося «я», отринула память о Триффане, отринула светлое побуждение, которое на короткое время захватило ее и заставило приказать Сликит забрать двух других кротят.

Потом, когда детеныш созрел для того, чтобы радоваться жизни, солнцу, воздуху и любви, она сама оказалась отринутой, и пришлось позволить ему это.

– Я уступила его Терцу… Уступила…

От этих мыслей когти ее сжались в муке и ненависти к себе за то, что она предала единственное, что осталось в жизни. Из всего содеянного об этом было больнее всего думать.

И все же, как ни порочна была жизнь Хенбейн, она мужественно заставила себя взглянуть назад…

И теперь мы видим, как она играет роль Госпожи Слова, дает позволение начать приготовления к обряду Середины Лета и одновременно храбро сражается с одолевающими мыслями о том, чего она могла бы не совершить в жизни.

К чести Хенбейн нужно сказать, что в конце концов ей удалось преодолеть сожаления и сосредоточиться на сегодняшнем дне, задав себе вопрос: что же делать теперь? По причинам, которые мы скоро узнаем, она не думала, что Люцерна можно исправить. Он был таким, каким сделали его она же сама, Терц и в конечном счете Закон Слова. Вновь и вновь Хенбейн спрашивала себя: в чем слабость Люцерна и как ею воспользоваться?

Живя в погрязшем в междоусобицах вернском мире, Хенбейн понимала, что Люцерн догадывается о ее мыслях и намерениях и вместе с Терцем стремится ограничить власть Госпожи чисто ритуальной ролью, а ее окружить шпионами и загрузить работой, чтобы не осталось времени и возможности каким-либо образом претворить в жизнь планы, если таковые есть у нее.

– Когда придет Середина Лета и она выполнит свою роль… – промурлыкал Люцерн.

– Да, – сказал Двенадцатый Хранитель и ничего не добавил.

Сама сущность подобных кротов заключается в коварстве и лицемерии, обычная их манера – двусмысленности и недоговоренности, и, когда, волею судеб, они движутся к одной цели, трудно упрекнуть их в том, что они до конца не открывают друг другу своих замыслов – как убрать с пути третьего.

Но в чем же все-таки заключалась слабость Люцерна, если таковая была? Над этим-то измученная, окруженная врагами Хенбейн и ломала голову, отлично понимая, что, когда ее обязанности будут выполнены, Терц с Люцерном захотят избавиться от нее. И избавятся. И вновь Хенбейн размышляла о воспитании сына с той Самой Долгой Ночи. Существовало нечто, о чем знали только она и Терц: она – как Госпожа, он – как Хранитель Двенадцатой Истины. Эта Истина содержала один из основополагающих принципов веры в Слово: ни один крот не бывает совершенным; и в обязанности Двенадцатого Хранителя входит выявить, какой слабостью отличается каждый сидим, чтобы в случае надобности Господин или Госпожа могли воспользоваться ею. Эта ядовитая истина, эта червоточина на летней розе – величайшее из искусств Двенадцатого Хранителя. Хенбейн знала, что Терц обязательно вложил в Люцерна какую-то слабость, но не знала, какую именно.

– В чем же она? – сотни раз спрашивала себя Хенбейн. – Да будет мне дано открыть ее!..

Это стремление найти ответ заставляло ее снова и снова перебирать в памяти все, что она могла вспомнить о страшном воспитании Люцерна в когтях Терца….

Мы уже говорили, что, как бы неприятно это ни было, мы должны написать об этом воспитании. Это действительно неприятно, но необходимо. И пусть все, кто отдает своих детенышей на воспитание, задумаются о своих обязанностях и о том, как содействие – или противодействие – природе Безмолвия зависит от любви – или недостатка любви – к своим кротятам.

Чтобы родители твердо усвоили: время быстро совершает свой круг, дети сами становятся родителями, а о кротах судят по качествам, которые он или она почерпнули из прошлого, чтобы сделать в настоящем что-то такое, что обогатит будущее. В настоящем же нет ничего реальнее, и ничто не требует большего внимания, чем находящиеся на попечении крота детеныши. Ничего. В случае успеха ничто не может принести большего удовлетворения. И никакая неудача не может быть страшнее…

Люцерн начинал как все кротята: скулил, сосал молоко, играл – жил. Это был хорошенький кротенок, хотя темный и беспокойный, но многие кротята рождаются такими. И далеко не все становятся чудовищами.

Любуясь на него, Хенбейн ощущала великую радость. Но, слыша, как он скулит, и не понимая почему, уставая от его ребячьей активности и назойливости и не имея необходимого терпения и опыта, Хенбейн не знала, что делать, и злилась на саму себя.

В мрачном месте, где родился Люцерн, в окружении самцов, приученных смотреть на самок с отвращением и страхом, Хенбейн не к кому было обратиться за советом. Немногие матери среди обширного кротовьего мира были так плохо подготовлены к материнству или попали в такое неудачное место для столь великой и в то же время тривиальной задачи – подготовки кротенка к зрелости, причем подготовки с любовью.

Знай она хотя бы, что и так уже сделала больше, чем смогли бы сделать многие матери: сражалась за своих детенышей, помогла всем им выжить и благодаря какому-то инстинкту, более глубокому, чем само время, дала возможность двоим из них спастись… Однако ей не дано было найти в этом утешение.

– Милый мой, лапушка, деточка моя, – мурлыкала она слова, которых сама никогда не слышала от страшной Чарлок.

Хенбейн плакала, видя его счастливым и чувствуя себя неспособной испытывать такое же счастье; хуже того, когда он требовал любви, на нее накатывала волна необъяснимой злобы. Эта злоба таилась внутри нее, и неумение выразить любовь превращалось в ощущение собственной никчемности, заставляя мать выплескивать на невинного детеныша свою обиду и месть за то, что некогда было проделано с ней самой. Пожалеем ее: она просто не знала, как смягчить ненависть, которая в этом маленьком скулящем существе росла рядом с любовью, подобно тому как черный плющ обвивает ствол платана.

Вновь и вновь Хенбейн вспоминала, с какой настойчивостью Терц просил привести к нему Люцерна на Самую Долгую Ночь, чтобы начать обучение:

– Это самое подходящее время, Госпожа, самое подходящее для него.

Она дала согласие и еще раз подтвердила его, но Герц при каждом удобном и неудобном случае продолжал напоминать Хенбейн о ее обещании, вызывая у нее раздражение и чувство вины за то, что она расстается с сыном и передает его чужому кроту, словно желал лишний раз проявить свое искусство Двенадцатого Хранителя.

Хенбейн отнюдь не была глупа и приняла вызов.

– О да, Госпожа, я понимаю, что мое усердие может вызывать раздражение. Но это необходимо, если детеныша нужно полностью подготовить к тому, что его ждет. Я повторяю: чтобы выполнить свою задачу, он должен возненавидеть тебя.

– Какую задачу ты имеешь в виду, Двенадцатый Хранитель?

Поколебался ли тогда Терц? Она следила за его реакцией, изощренная в наблюдательности, как и он в бесстрастности. И не заметила никаких колебаний. И все-таки знала, что он лжет.

– Его задача, Госпожа, – стать Господином Слова после тебя. Стать твоим достойным преемником.

Нет, нет, нет. Тут крылось что-то еще. Что-то задуманное Руном. Что-то…

– Ты – порождение Руна, Хранитель.

Никогда еще Хенбейн не была так близка к обвинению в лживости.

– Но ты можешь меня переделать! – как ни в чем не бывало ответил Терц. Его глаза были холодны и бесстрастны, как и ее собственные.

– Что ж, ладно. Он придет к тебе. Придет. Вот только…

– Слово Госпожи?

– Он будет воспитываться вместе с другими кротятами, как я приказала?

– Я отобрал двоих, Госпожа.

– Расскажи мне о них.

Хенбейн удивилась, обнаружив в себе ревность к этим кротятам, и удивилась тому, что Терц отступил в тень, словно, заметив ее ревность, понял, что один из тех, кого он выбрал, испытает эту ревность на себе. Хенбейн вспомнила, что Терц хотел посеять ненависть между сыном и матерью, и улыбнулась. Один из будущих товарищей Люцерна будет уничтожен, если она так пожелает, – это плата за ненависть сына.

– Первого я выбрал после долгих раздумий, а второго – повинуясь инстинкту, а также выполняя клятву, данную Слову.

И снова Хенбейн удивилась, потому что такие клятвы были редки, особенно редко они исходили от Хранителей, и уж совсем редко – от Хранителей Двенадцатой Истины.

– Первый – это Клаудер, уроженец Хоксвика, умный, агрессивный, хитрый. Это редкий крот, прирожденный лидер, и он хорошо послужит тому, в кого поверит. Если можно так выразиться, Госпожа, как ты служила Руну в его кампании на юге, так Клаудер будет служить Люцерну. Я сделаю его достойным этой великой задачи.

Великой задачи? Терц знал что-то, чего не знала Хенбейн. Терц замышлял нечто большее, чем говорил. И снова Хенбейн различила здесь зловещий коготь Руна.

– А другой послушник, что скажешь о нем?

Терц замялся. Искренне? Или притворяется? Хенбейн не поняла. Ей не нравился этот крот, но про себя она признавала, что он мастер своего дела – и, следовательно, годится в наставники для ее сына.

– Не знаю, что сказать, но обещание сидима перед Словом священно, – ответил Терц. – Не знаю…

– Чего ты не знаешь, Хранитель?

То было удивительное признание, и Двенадцатый Хранитель выглядел небывало смущенным. Этот момент быстро миновал, когда он повторил еще раз, что выбор был сделан инстинктивно, а до сих пор его, Терца, интуиция еще не подводила…

– Говори, – холодно приказала Хенбейн.

Оказалось, у Двенадцатого Хранителя были кротиха и детеныши, что является привилегией Хранителей и допускается при условии соблюдения приличий и вне пределов Высокого Сидима.

Хенбейн, олицетворение власти, позволила себе рассмеяться.

– И что же ты наобещал ей? – спросила она, и ее глаза засветились, когда она промурлыкала: – Ты заставляешь меня думать, что Хранители не так уж черствы и отрешены от жизни, какими обычно кажутся. Так кто же твоя подруга? Скажи мне, Терц.

– Эта кротиха пришла прошлой весной, но не смогла найти покровительства. Ее звали Линтон. Стать сидимом ей не хватило здоровья.

Он чуть запнулся, и Хенбейн заметила это.

– Ты в нерешительности, крот, и все еще с нежностью думаешь о той, которая сумела заставить Хранителя, грозу всех послушников, поклясться перед Словом.

Терц не улыбнулся.

– Она действительно не совсем обычная кротиха. И я пообещал, что если у нее родятся детеныши, то я постараюсь взять лучшего из выводка в послушники, независимо от того, покажется он подходящим для этого или нет. Пообещал перед Словом.

– И кого же ты счел «лучшим», кто будет служить моему «лучшему»?

В голосе Хенбейн слышался сарказм и неприязнь. Если кому-то суждено быть принесенным в жертву ее ревности, это будет сын Терца.

– В прошлом месяце Линтон дала знать, что готова отправить мне детеныша, и я со дня на день жду возвращения моего помощника Лейта, которого я послал за ним. Лейт в таких делах осмотрителен. Я окажу честь ее желанию и выбору, поскольку считаю, что мать, родившая и вырастившая детеныша, если она умна и чтит Слово, как Линтон, – самый лучший судья.

Хенбейн елейно улыбнулась:

– Похоже, у тебя в таких делах большой опыт для крота, давшего обет целомудрия. Ну да ладно… Ты сообщишь мне, когда прибудет этот «лучший»: как его имя и что он собой представляет.

– Я сообщу, Госпожа.

И за несколько дней до Самой Долгой Ночи он сообщил.

Отвратительный Лейт тайно провел кротенка через Верн в Высокий Сидим, к Терцу. Глянув на детеныша, Терц едва удержался от улыбки, даже от смеха, что случалось с ним крайне редко – если вообще случалось. Линтон выбрала самку.

– Я отказываюсь от нее как от дочери, – прошептал он, глядя на миловидную самочку, – но я должен обучить ее.

Однако кровосмешения не было у него на уме, такое даже не пришло ему в голову. Можно сказать, его извращенность остановилась на начальной стадии.

– Как тебя зовут? – спросил он малышку, которая в конце концов родилась от его семени.

– Мэллис, отец, – ответила она.

В ее глазах не было страха. Это были его глаза, а силу духа она взяла от Линтон. Терц ощутил гордость. А потом страх и ужас. Потому что дочь его была недостаточно крепка, и, даже если она переживет обряд Середины Лета – что, конечно, маловероятно, – ее погубит ревность Хенбейн. Возможно, он недооценил Линтон, придумавшую ему такую кару.

– Ты принята, – сказал Терц, – но если еще когда нибудь назовешь меня отцом, я убью тебя.

– Понятно, – сказала она.

А ему стало понятно, что Линтон вырастила дочь в ненависти к отцу.

Терц отвел молодую кротиху к Госпоже Слова, и та ужасно развеселилась.

– Ну, Терц, – со смехом сказала она, разглядывая Мэллис, – и разношерстная же у тебя команда послушников к обряду Середины Лета! Неуклюжий умненький крот по имени Клаудер, твоя дочь Мэллис, которой мать, похоже, выбрала подходящее имя – Злоба, и мой сын Люцерн. – Она снова повернулась к Мэллис и приласкала ее, к явному неудовольствию Терца. – А что, поистине эта самочка послана нам Словом. Она нравится мне, хотя не знаю, переживет ли она обряд посвящения. С виду такая слабая.

Глаза Хенбейн обратились на Терца.

– Предупреждаю тебя, Терц, подготовь этих троих послушников получше, да смотри, чтобы они выжили, ибо если хоть один погибнет, то ты тоже умрешь. Я сама позабочусь об этом. Да поможет тебе Слово в день обряда! А пока я пойду к моему Люцерну, а тебе передам его в темные часы Самой Долгой Ночи.

– Госпожа, я прошу прощения… Не забывай давать ему сосать молоко. Это отвечает твоим целям.

– Знаю, – прошипела Хенбейн.

Все это она вспоминала сейчас в подробностях. А еще больше – ту Самую Долгую Ночь.

Это произошло в небольшой норе, примыкающей к Скале; жизнь в то время еще невинного Люцерна была вверена Терцу, словно для того, чтобы навсегда убить в Хенбейн чувство радости. Она запомнила все детали своего последнего недалекого пути с подрастающим сыном, его доверчивость – так жестоко и подло обманутую! – его ожидание, его распахнутые в любопытстве умные прекрасные глаза. Но за всем этим таился страх неизвестного, страх, который мог перейти в ужас, если бы он или Хенбейн догадались, что грядет вскоре.

Но никаких подозрений у нее не возникло, и так получилось, что невинный кротенок, немного напуганный взрослым миром, но не желавший сердить мать, в ту Самую Долгую Ночь послушно трусил рядом с ней, твердо веря, что это все нужно для его же блага.

И все же внутри его глодали сомнения.

– Зачем?

Этот вопрос он задавал себе снова и снова с решимостью, которая при плохом воспитании может превратиться в злое упрямство.

– Затем, что пришло время немного повзрослеть, любовь моя. Я не могу вечно следить за тобой. У меня много других забот. И Терц научит тебя Слову лучше, чем я. Он опытен в таких делах…

– Зачем?

– Такова воля Слова. Как учили меня, так будут учить и тебя. Ты не все время будешь детенышем. А я стану гордиться тобой и любить тебя больше, если ты будешь учиться.

– Зачем?

– Не бойся, Люцерн. Терц добрый и позаботится о тебе. Люцерн…

Но, не дослушав, маленький Люцерн расплакался.

О да, Хенбейн вспомнила все это, до самого последнего момента: и медленное, изощренное запугивание, и угрозы лишить его своей любви, которыми она частенько пользовалась для своих целей. Губы Люцерна дрожали, он отчаянно хотел довериться матери, но не мог…

– Все будет хорошо? То есть… Я смогу с тобой видеться? Часто?

– Да, по мере надобности.

По мере надобности! Какой кротенок догадается спросить: а кто определит, когда возникнет эта надобность? Какой кротенок догадается, что та, кому он доверял больше всех в мире, передаст право судить об этой жизненно необходимой надобности такому кроту, как Терц? Это предательство оставило в его душе заразу более тлетворную, чем самая страшная парша или чума. Такое предательство любви может уничтожить крота, и часто уничтожает.

В муках Хенбейн вспоминала, как накануне Самой Долгой Ночи Люцерн проснулся с криком. Но насколько ее нынешние муки страшнее тех, что она испытала в последний момент, когда вместе с Люцерном свернула за угол и вошла в нору, где ждал Терц. Тогда она еще сомневалась, еще могла поддаться сомнениям.

– Почему же я не поддалась? Почему?

Горьки ее мучения, горше смерти, когда очень любишь жизнь. Горьки, как жизнь, прожитая впустую.

Свернув за темный угол, Люцерн взглянул на мать, инстинктивно веря в спасение, а она сказала:

– Все будет хорошо.

И эти слова эхом отразили его страх, он понял, что хорошо не будет.

Потом, когда Люцерн в последний раз выдавил храбрую улыбку, обозначившую конец его невинности, изъеденные временем известняковые стены расступились, и там, в тени, дожидался Терц – спокойный, уверенный, не сомневающийся в своей власти. Он улыбался.

Рядом были двое кротят не старше самого Люцерна. Благоговейно взирая на Хенбейн, они зашептались: – Госпожа Слова! Госпожа Слова! – и почтительно склонили рыльца. А потом взглянули на Люцерна, а он на них.

– Это Люцерн, – представил его Терц.

– Клаудер, – сказал самец. Почтительно, но недружелюбно.

– Мэллис, – представилась самочка. Почтительно и расчетливо.

Когда Люцерн присоединился к ним и Терц повернулся, чтобы увести кротят в тайную нору на севере от Высокого Сидима, где их ждало длительное и усердное обучение, Хенбейн отчетливо ощутила, что у нее отняли сына.

– Поздно, – прошептала она, когда они скрылись. Так началось воспитание Люцерна.

Даже теперь о страшном обучении сидимов известно мало. Ничего подобного не существовало во всем опыте кротов Камня, даже в Аффингтоне в самые аскетические периоды. Единственное подробное описание этого обучения оставлено Мэйуидом со слов Сликит, сделанное кротовьи годы спустя после того, как она покинула Верн и, отринув Слово, жила в Данктоне.

Ее повествование, хотя и правдивое, похоже, не полно. Трудно сказать почему – то ли из страха неосознанно развратить тех, кто будет работать с Мэйуидовыми текстами, то ли действительно многое из памяти Сликит просто стерлось. Ясно одно – о некоторых моментах обучения сидимов она умолчала. Но таинственные ритуалы, суровый аскетизм, самоистязание и наказания, обучение допросам и пыткам до смерти с использованием детенышей грайков из других систем, внушение веры, что лишь те, кто предан Слову и получил Искупление, достоин жизни, – об этом Сликит поведала.

Мы не знаем всего, но кое-что можем рассказать о том, как в течение длительного периода между Самой Долгой Ночью и обрядом Середины Лета Клаудер, Мэллис и Люцерн находились в когтях Двенадцатого Хранителя и, когда снова пришел июнь, невинность, доброта, искренность и кротость были полностью вытравлены из их сердец. На подопечных Терца опустилась холодная блестящая пыль взрослости, опыт кротов, видевших больше, чем следует видеть кротам, совершивших сверх того, что следует делать кротам. Их мечты и пугающие фантазии исполнились. Обучение послушников было нацелено на одно: научить их, как лучше всего обращать других на службу Слову, обучить мастерству в использовании и растлении других кротов.

Но если все это являлось нормой для обычных сидимов – нормой, которую Сликит позже подробно описала, – то в отношении тех троих Терц имел более далеко идущую цель, беспрецедентную в темных анналах Верна, первоначально разработанную Сцирпасом и претворенную в жизнь Руном через Терца.

Клаудеру, Мэллис и Люцерну надлежало стать троицей, чьей единственной целью было бы окончательное возвышение Слова. Новой Эре, начатой Руном и продолженной Хенбейн, предстояло найти свое завершение в Люцерне, а двое других должны были сделаться его ближайшими соратниками.

А потому из троих когда-то невинных кротят Терц выращивал не просто сидимов. Этим троим уготовано было стать архисидимами и совершать то, чего не может никто: один – Клаудер – будет силой вести за собой, другая – Мэллис – растлевать, а именем третьего – Люцерна – будут возвеличивать славу и несокрушимость Слова.

Назовем вещи своими именами. Терц добился своего истязаниями души. Лишением света. Голоданием. Оскорблениями и побоями от кротов, которых приводили единственно для этого, а потом убивали. Полным насыщением подростковой похоти. Разлагающим, иссушающим заучиванием Истин. А единственным знаком почтения к Люцерну и его порочной привилегией было позволение по-прежнему сосать свою мать.

Темны, темны и нескончаемы должны казаться послушникам те кротовьи годы. Садизм и мазохизм, тронутые огнем восторга. Воспоминания об испуганных подростках, приговоренных стать жертвами Слова. Кровь и когти. И все это вокруг темного подземного озера к северу от Доубер-Джилла, на чьих берегах Терц поселил их и в чьих водах разве что не топил, чтобы лучше подготовить к грядущему обряду Середины Лета.

Никто не мог выполнить эту задачу лучше Терца.

И Хенбейн видела успехи сына в учебе, потому что каждый день кормила его, каждый день ощущала его ненависть за свой отказ забрать его, каждый день видела перемены в нем. Она стала свидетельницей и соучастницей его растления. Она сама была частью зла.

– Я была злом. Я есть зло. Я убила невинность моего сына, мою радость жизни, и теперь я должна убить его.

Таково было осознание Хенбейн своей роли в те прошлые кротовьи годы и ее неизбежных последствий. Но как убить обученного, могучего крота, рядом с которым Клаудер, Мэллис и Терц – трое заботящихся о его возвышении, которое даст им власть и славу?

И снова она спрашивала себя: «В чем же его слабость?» – и молилась (какой силе, если не Слову, ей было все равно), чтобы пришел день, когда она наконец узнает это. И чтобы этот день пришел до Середины Лета, потому что потом будет поздно.

Глава десятая

В холодном Верне наступила Середина Лета, и черная, внушающая трепет тьма в подземном Гроте Скалы Слова начала рассеиваться от света, порождая зловещие кротовьи тени.

Послушники, ждущие обряда посвящения в сидимы, уже давно собрались и теперь толпились в нижней части грота, у самого края озера, на дальнем берегу которого возвышалась Скала.

В течение ночи все двенадцать Хранителей один за другим заняли свои места у края грота, оставив свободной самую дальнюю, самую темную верхнюю часть, куда не дозволялось ступать никому, кроме Госпожи Слова.

Когда свет восходящего вдали солнца заиграл на кривых трещинах в потолке, все замерли в ожидании. Ни звука, кроме стука капель и журчания воды да визгливых криков летучих мышей наверху, раздраженных светом и в негодовании покинувших свои насесты.

Двенадцать Хранителей затянули протяжный гимн. Это было начало обряда – песнопение, чьи древние замысловатые ритмы будут следовать за медленным перемещением яркого луча света, падающего в грот, когда солнце достаточно высоко поднимется на небе.

Сначала луч света совсем короток и остается в вышине среди темных щелей, но потом, с продолжением гимна по мере восхода солнца, свет усиливается, проникает в грот все ниже и проходит через все его пространство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю