Текст книги "Сказание о Маман-бие"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
Детина разогнал своего вороного и на полном скаку выхватил старого батыра из богатого седла с тисненной золотом передней лукой и положил на свое седло.
Удар этого удальца был верен. Ножом, кривым и острым, как коса, полоснул по горлу и бросил на землю бездыханное тело, чтобы не слишком окровавиться, но и не оставить без красных брызг и себя и коня, ибо в таком деле почетно малость запятнаться.
Белоногий гнедой Оразан-батыра пробежал без седока широкий полукруг и вернулся к своему хозяину, вытягивая голову, раздувая ноздри… И отпрянул, захрапел, заржал дико и жалобно.
В ту же минуту заворочалась туча конных кунград-цев и понеслась прочь от старого дуба, рассыпаясь и рассеиваясь, будто разодранная бурей.
А другая туча ябинцев и жалаирцев надвинулась и сгрудилась у дуба, где на чистой, словно бы и не тронутой копытом, траве лежал их заступник и отец, несравненный, неповторимый человек, зарезанный, как овца.
Да будет проклят тот день.
* * *
На холме, близ аула, был возведен над его могилой мазар – мусульманская гробница. Мазар – небольшой, каменно-глинобитный, с четырьмя крошечными куполами на углах, без кровли; выбелен известкой, по карнизу и по ребрам стен выведена синькой фигурная каемка. Побелка быстро потускнела и осыпалась, синька выцвела, купола обвалились, выщербились и стены. Но десятки лет останавливались здесь путники с мыслью, что это место свято.
Обрушенный, обветшавший, заросший сорняком, мазар стоит и поныне, хотя лишь по закругленным углам можно догадаться, что это мазар. Подойдем к нему и поклонимся памяти человека – два с четвертью века спустя.
13Прошли весенние ливни, застелили землю невылазной грязью, словно пряча кровавый след. Небо поникло над одиноким дубом, тучи походили на поблекшие волосы старой плакальщицы. Дуб стоял, заломив обнаженные руки, по его извилистым морщинам стекали неуемные слезы. Единственно солнце могло расцветить землю, поднять небеса, высушить слезы, а оно отвернулось.
Остыли от дел руки у Мурат-шейха. Холодны стали руки к делам. Долгое время он не мог взяться ни за что путное. Занялся сущей безделицей. И как будто полегчало немного на сердце. Все, что просил Маман для Аманлыка и Алмагуль, дал им сполна – одежду, обувку, кров над головой. За два дня возвели им дом, глино битный, годный и для зимовки и для летовки, собственный дом. Был при нем скотный двор – конюшенка для гунана, закуток под курятник, а также навесик для дворового пса, который должен быть у каждого порядочного хозяина.
Аманлык увидел наконец свою сестру в новом платье, улыбающуюся всем лицом, от рта до ушей. Она выросла, похорошела. Глядя на них, улыбался, источая слезы, и Мурат-шейх. Сироты, можно сказать, разбогатели – а не бросили своей лачуги и жили теперь на два дома.
Маман в эти дни не показывался на глаза. Говорили, что он уединился с сыновьями Мурат-шейха, читает толстую книгу. Книга в доме шейха была одна – Коран в переводе на татарский.
А потом Маман исчез. Его не было дома, почитай, с неделю. Вместе с ним убрались из аула не то пятеро, не то десятеро джигитов и с ними Избасар-богатырь. Об этом никто вроде бы не знал, но у всех это было на уме. Дивились только тому, как легко, быстро поднял Маман людей, незаметно увел. Вон какую силу взял над нами, грешными! Будто он глава рода или имущий бий.
Куда и зачем он повел джигитов – нетрудно было догадаться. Знать, укрепил дух, читая божественную книгу, и не обронил из памяти, кто зарезал его отца. Интересно, чьей головой поплатятся кунградцы? И страшно – чем все это кончится?
Вдруг обнаружилось, что Маман дома и джигиты все – по домам, словно и не уезжали. Неужто сорвалось? Джигиты помалкивали, но с такими загадочными рожами, как если бы ходили по зайца, а убили медведя. Тут же пронесся слух: приехал к нам, черным шапкам, русский офицер! А Аманлык открылся Кривому Алла-яру: пять дней и ночей стерегли они с Маманом дорогу, незримые, неслышные, как призраки, и не прозевали, встретили и проводили русского чуть ли не от порога хана Абулхаира до порога Гаип-хана. Зовут его – Мит-рий-туре; он по душе совсем простой, но ехал к ним шибко сердитый.
Рано поутру примчался от хана Пулат-есаул. Мурат-шейх и Маман были уже готовы, сели на коней, поехали к Гаип-хану. Аманлык пустился было за Маманом, но Мурат-шейх сказал:
– Останешься. Посмотришь за домом.
Маман лишь кивнул головой. Был он угрюм, молчалив, как все эти дни. Аманлык остался.
Сироты обрадовались, ссадили Аманлыка, расседлали гунана и взгромоздились ему на спину всем гаму-зом – коротышка Бектемир и еще двое, потрусили рысцой на луга; другие побежали следом, дожидаясь своей очереди. Конь уже сбросил зимнюю шерсть и заметно добрел на новых молодых травах.
Аманлык и Кривой Аллаяр пошли за младшими.
– Нет, не любим мы Мамана… – сказал Аллаяр. – Кабы любили, старались бы угадать, чего он хочет. Почему он тебя не взял с собой? Потому что ты ему надоел своей унылой ряшкой, – собачья у тебя покорность, а нюха нет. Знаешь ты, что у него наболело и кто на уме? А я знаю. Два петуха… Был один, стало два! Первый, конечно, тот черный, который свалил Оразан-ба-тыра с коня. Это – Алиф Куланбай-богатырь, сука самая распоследняя. Второй – Есенгельды, из-за которого я окривел, сука первейшая. Думаешь, он им простил? Клянусь своим бельмом последним, он им не спустит. Пока не прирежет обоих, не улыбнется. Хочешь ты, чтобы Маман улыбнулся? Что ты на меня пялишься, как курица на гусиное яйцо, которое под нее подсунули? Я своим одним шаром вижу то, что тебе и невдомек, потому что ты не любишь Мамана.
– Не угадал, брат, – сказал Аманлык, стараясь смотреть Аллаяру не в переносицу, как мы обычно смотрим, а в зрачок единственного глаза, чтобы не так было чувствительно человеку, что он кривой. – У него, у Мамана, вот тут (Аманлык постучал себя пальцем по виску) – все набекрень. Еще увидишь, он руку протянет Есенгельды…
– Врешь! – вскрикнул Кривой Аллаяр и отвернулся.
Аманлыка вдруг взорвало. Он знал, что остался сегодня дома не случайно. Маман уступил, впервые уступил – и не прихоти шейха, а его поганому умыслу пристроить Есенгельды в аткосшы. Не согласился Маман, а ведь уступил?
– Сам себе не верю, – проговорил Аманлык с недобрым смешком. – Сел на коня, а невесту ни разу не обнял… Что было! С прошлой осени не виделись, она вышла, тянется к нему, никого кругом, я отвернулся, а он даже не глянул на нее, ускакал, будто его с собаками гнали…
Кривой Аллаяр мигом забыл про Есенгельды.
– Ну-ка обрисуй мне ее. Тыщу раз в том ауле был, ни разу не видел… Что значит – не обнял? Уж не только Мамановы, а и наши ровесники народили детей.
– Ох, Аллаяр… не спрашивай! Греет она, как солнце.
– Хо! Ты сам, кажется, таешь до костей на том солнце?
– Не говори, – вздохнул Аманлык. – Весь ябин-ский род отдал бы за эту девушку. Вот мой калым…
– Совсем откупорился, как бурдюк с бродящим суслом. Не стоит она Мамана, даже если в придачу возьмет ее казахский род.
– Стоит, – сказал Аманлык.
– Какая она хоть из себя – на лицо, ну, и на все касающееся?
– Видел ты красный тюльпан?
– Чучело! Стоишь среди них… А в общем ясно. Остальное могу себе вообразить.
Но Аманлык продолжал увлеченно:
– Видел ты горную козу?
– Видел, на вертеле, да мяса не пробовал.
– Глаза у нее как у этой козы.
– На вертеле, что ли?
– Дурак… Видел стрелы камыша у озера, похожего на око?
– Ага, значит, такие у нее ресницы? Такие. Видел крылья орла?
– Вон он летит.
Такие у нее брови. Яблочко видел бухарское?
– Куда там яблочко! Нам бы хлебца. Такие у нее щеки. А кипарис видел?
– Спрашиваешь о том, чего здесь нет.
– Мы видели, едучи в Орск. Такая же она стройная. Ночью лунной лес на горе видел?
– Ночью воров смотреть, а не лес.
Точно такие у нее волосы. Четки молитвенные видел?
Такие у нее зубы?
– Но белей. Сливки с молока… не пенки, а сливки… видел!
Такие у нее губы! – перебил Кривой Аллаяр.
– А что? А что? – проговорил Аманлык, словно заговоренный самим собой до сладкой одури.
Аллаяр рассмеялся.
– Хватит! Сказал… Я все понял. Это у тебя все набекрень, а не у Мамана. Как ты можешь глядеть ему в глаза, если у тебя на сердце она?
Аманлык вздрогнул и похолодел от внезапного по-дозренья.
Прогонит он меня от себя как пить дать, прогонит с глаз долой из-за этой девушки.
– И прогонит! Я бы прогнал. Что от тебя проку? Я-аблоч-ко, кипар-рис, ко-за… А как до дела, ты в кусты? Что же, ты не видишь: Мамана запутали, заморочили ему башку! На кой ляд ему твоя девушка, если у него забот полон рот? Нож приставлен к горлу… Нет, не любим, не любим мы Мамана.
Аманлык вяло, неуверенно возразил:
– Послушай, что ты говоришь?
– А то, что и вправду ослаб Маман. Начитался божественных книг! Возится опять с русскими, то с тем бородачом, то с этим Митрием-туре… Мало ему было за пленных? Мало ему одного моего глаза?
– А кто я такой, – сказал Аманлык, – чтобы учить Мамана? Я его нагайка. Хочет – стегнет мной коня, хочет – повесит на седло, а то и бросит в юрте, и буду я валяться дома, как сейчас, пока он ездит.
– Негодная ты нагайка! – вскрикнул упрямо Кривой Аллаяр. – Хорошую нагайку добрый хозяин не выпустит из рук ни конный, ни пеший, ни за столом, ни в постели, когда с женой спать ложится.
– Это верно, – согласился Аманлык, вновь задумываясь над тем, почему Маман не взял его с собой. – Однако тебе скажу: Оразан-батыр завещал Маману примириться…
– Врешь! Никогда не поверю! Срамишь память Оразан-батыра. Я плюю на тебя за это. Поди сюда…
Аманлык подошел, и Кривой Аллаяр плюнул на него, и Аманлык не посмел смахнуть со своей рубашки плевок.
По чести говоря, Аманлык готов был руку поцеловать Аллаяру за эти слова. Все в ауле недоумевали, почему Маман медлит. А Избасар-богатырь, джигит с шеей и спиной как у буйвола и лицом обиженного ребенка, в открытую ругательски ругал Мамана. Пудовые кулаки не разжимались у Избасара от неутоленной злобы. Руки чесались – схватить за горло подлого кун-градца Куланбай-богатыря. С тем Избасар и пошел, когда Маман его позвал. А вместо того… нянчились с русским туре, словно на посмешище людям… И чем, скажите на милость, привадил и подкупил Мамана непонятный, пугающе мягкий Митрий-туре? Зеленым камзолом, что ли? Трус Маман, трус!
Так думал не один Избасар. Что же тогда думали о Мамане кунградцы? При этой мысли Аманлык опустил голову, не осмеливаясь поднять глаз на Кривого Аллаяра.
Вышли на луг, где коротышка Бектемир и малыши пасли гунана. Гунан был взнуздан. Кривой Аллаяр стал было разнуздывать его, когда со стороны аула донеслись крики и топот. Несколько джигитов выскочили на конях из аула и поскакали по грязной дороге, размахивая над головами дубинами и улюлюкая, будто в погоню. Им вслед бежали по лужам детишки, оглядывались женщины, а старики брались за бороды и покачивали головами. Лихо полетели джигиты, как напоказ. Впереди скакал на высоком коне восьмипудовый Избасар-богатырь.
– Куда это они? – проговорил Аманлык с новым ревнивым подозреньем, что джигитов опять позвал Маман, а его не позвал…
Затем поблизости послышались охи и вздохи, стоны усталости и досады. Из-за зеленого пригорка показался хилый старичок с теленком на руках, завернутым в полу чапана. Вплотную за ним плелась корова, мыча и то и дело норовя лизнуть теленка. Видимо, она недавно отелилась. Белая борода старика была измарана желтыми пятнами.
Сироты подняли веселый гам, узнав Ешнияз-ахуна; его особо почитали в ауле с того дня, как он на свой страх и риск задержал послеобеденную молитву до предзакатной, но сейчас – как не прыснуть от смеха! Чалмы на его голове не было, она срамно висела на рогах у коровы, а он думал, бедняга, что ведет корову, привязав за рога чалмой.
Сироты кинулись ему помогать, подхватили теленка, еще мокрого, потащили в аул. Корова ушла за ними.
Ешнияз-ахун запричитал, глядя на джигитов, которые уже едва виднелись вдали:
Беда, беда, беда… Видите, видите! Не утерпел все-таки Избасар. Пошел своей волей. Неможется ему, пока не воздаст кровью за кровь. Что будет, что будет! Прет напролом, дурная его голова…
– Откуда вы знаете? – пробормотал Аманлык.
– Это все знают, кроме Мамана.
Безумная мысль вскружила голову Кривому Аллая-ру. Он закинул повод уздечки на холку гунана, прыгнул ему на спину и отъехал подальше, чтобы Аманлык не смог его удержать. Закричал во все горло:
– Всех презираю! На всех плюю! В конце концов мы – тоже щенки ябинской крови! Кто, как не мы, ощерится на кровного врага? Прощай, ленивая нагайка! Мечтай тут о тюльпане… а то беги, хватай любого коня, догоняй меня… Я – за Избасаром! Мы за Избасаром!
Аманлык успел только крикнуть в испуге, в растерянности:
– Стой, вернись, Аллаяр!
Не тут-то было. Кривой Аллаяр бешено запинал пятками гунана и, улюлюкая, как джигиты Избасара, ускакал без седла и стремян – навстречу своей гибели.
14Гаип-хан до того как сел ханом над каракалпаками, был не так уж богат, но в два-три года раздобрел, оброс скотом. Черные шапки бедствовали, а ему все х а б а-р и л о, везло на поживу. Его конюшни, овчарни, коровники разрастались и разрастались, пока не лизнули краем соседний аул рода кенегес, а лизнув, проглотили со всеми потрохами, и стал называться аул кенегес ханским аулом.
Кенегесцы выпячивали грудь, называя себя людьми ханского аула, а на деле стали слугами хана, потеряли свой голос среди других родов, свою волю и власть. Теперь у них одна забота – умножать ханский зажиток да помалкивать, ибо за них говорил хан. Правда, набегов ханский аул не опасался. И сироты рода кенегес были горды, побираться в другие аулы не хаживали. Что касается баев рода кенегес, то они себя не забывали – умели и на охоту махнуть с ханом, и землицы прирезать под марку хана.
Пожалуй, один Нуралы-бай, глава рода, жил не так, как другие, ближе к своим сородичам, нежели к хану. Человек немногословный, необщительный. Считалось, что это оттого, что лицо его изуродовано джунгарским копьем, нижняя губа отвисла, глаза косят. Он не любил охоту, хотя ее любил хан. Избегал вступать в споры, хотя это любимая охота баев. Молодых учил единственному:
– Безделье, дети мои, изнашивает. Кто играет в кости, тощает, как кость. Кто пасет скот, набивает рот.
И сам следовал своей науке как это ни странно для имущего бая. Войдя к нему на скотный двор, увидишь: ходит хозяин с лопатой, вилами или совком, выгребает навоз. Запряжены молодые, пот на них не просыхает. Впрочем, и скопидомы, говорят, трудятся не покладая рук.
Обыкновенно, принимая гостей, Гаип-хан посылал за бараниной к Нуралы-баю – под тем предлогом, что ханские овцы все подряд брюхатые, ни одной яловой. Так было и сейчас. Повели овец со двора Нуралы-бая. Гость пожаловал допрежь невиданный – русский офицер.
Три ханские юрты стояли тесным кружком. Днем издали они походили на песчаные горбы, ночью – на каменные могильники, наводящие страх. Гаип-хан тщеславен, но осмотрителен, богатство своего не кажет; видимо, знавал черные деньки.
Ночь. Из горловины в куполе главной юрты брызжут искры, а между юрт, в лунном свете, мечутся, перешептываясь, слуги. Тени словно набрасываются одна на другую.
Немногим светлей и внутри главной юрты. Дымно-вато и прохладно.
Поручик Гладышев и толмач Мансур Дельный расположились поближе к очагу, не снимая шуб. Бии, напротив, облепили торь, на котором едва ли не возлежал на подушках Гаип-хан в своей высоченной шапке. В шапках все, кроме Гладышева. Но с первого взгляда видно, что нет здесь одного важного лица – Рыскул-бия. Маман затерялся где-то за толстыми спинами.
Поручик Гладышев неузнаваем: сегодня он не походил на прежнего покладистого Митрия-туре, говорил скупо, смотрел сурово.
Пространно разглагольствовал Гаип-хан, поражая биев велеречием. Смысл его речей уложился, однако, в две фразы толмача:
– Хочет под свою руку всех каракалпаков, и Нижних и Верхних. А еще – половину Малого жуза.
– Губа не дура, – заметил Гладышев Мансуру Дельному. – Скажи ему, что его прожекты – по ту сторону моих полномочий. Этакими фантазиями только и заниматься государыне императрице!
Гаип-хан внимательно выслушал толмача и надулся, как пузырь, узнав, что им будет заниматься не иначе как царица.
– Засим позвольте заявить откровенно, господин хан… – сказал Гладышев, покусывая ус. – Право, хотелось мне повернуть оглобли, не заезжая к вам. Явиться живым манером к его превосходительству наместнику в Оренбург и доложить, как вы тут разделались с Ора-зан-батыром… старым, испытанным другом России. Так бы я и поступил, если бы не зов чести – прежде всего повидаться с Маман-бием и лично принести ему соболезнования по случаю нашего общего горя. Если б не Маман, меня бы здесь не было, смею вас заверить.
Толстые спины биев тотчас раздвинулись, и Маман мигом оказался весь на виду, впереди всех.
– Сожалею, весьма сожалею, – продолжал Гладышев, – что не вижу на сей случай господина Рыскул-бия, учинившего преступную расправу… а также виселицы и на ней – некоего гнусного мясника, достойного петли… но еще, кажется, не повешенного? Где же, господа, Рыскул-бий?
Такого крутого оборота не ждали. Такой грозы не предвидел даже Маман и смотрел на Гладышева с благодарностью и тревогой.
– За ним послано… еще утром… Должен быть! – сердито выговорил Гаип-хан, а бии немедля закивали; они тоже осерчали, еще пуще, чем хан.
Это натужное единодушие открыло Гладышеву все, что от него скрывали: никто здесь не верил хану, господин Рыскул-бий опоздает, и надолго, о том позаботился хан. Расчет очевидный: ревность и подозренья опять крепко поссорят два сильнейших рода, а хан, стоя над сварой, будет вести переговоры.
«Пустейшая праздная личность, – думал Гладышев, – но тем она и опасна».
Вступился Мурат-шейх. Его озабоченность была куда серьезней, нежели суета Гаип-хана.
– Почтенный туре… осмелюсь спросить… как понять ваши слова? Я, признаться, таких слов ранее не слышал. И вообще не слыхивал на своем веку, чтобы русские власти вмешивались в наши семейные… дела, которые мы ведем, согласно нашей вере, обычаю и закону, и никогда от того не отступимся, как не отступались при отцах и дедах!
Гладышев укоризненно покачал головой, как бы сделал прежний, добрый и милый Митрий-туре. Маман легко разгадал смысл его чуть прищуренного взгляда, грустной улыбки: ах, мудрый старец, что покрываешь? зло нескончаемое? дорогу во тьму вековечную?
Однако в юрте стало чересчур тихо. Стало быть, проняло всех, задело за живое. Вопрос шейха касался, быть может, самого важного и острого между русскими и нерусскими, Россией и Азией.
– Что касаемо этой материи, будьте покойны, господин шейх, – ответил Гладышев. – Мы не вмешиваемся в ваши порядки и законы – по адату и шариату. Не навязываем своей веры, своего суда. Мне уже внушал мой собственный толмач, господин Мансур, что по вашему разумению Оразан-батыр не просто зарезан, а казнен…
– Да, да, казнен, истинно казнен, – хором заговорили бии.
– Но прошу покорно вашего прощенья, господа, – возвысил голос Гладышев. – Желаете вы нашего доверия, уважения? По каким законам прикажете дружить с людьми, которые казнили основателя нашей дружбы? А может, и далее будете казнить? Оразан-батыр погублен, но Маман-бий жив…
Молчание.
– Не берусь предсказывать, как отнесется мое начальство к вышеозначенному… Отвечу за себя и за нижеследующее… Не знаю, помилуй бог, не знаю, как, например, я буду принимать присягу у господина Рыскул-бия? И не представляю себе его подписи на присяжном листе от имени рода кунградцев. Такого документа я в руки не возьму и полагаю, что и тайный советник Не-плюев об оную бумагу рук не замарает!
С болью в сердце слушал Маман поручика Гладышева. Маман был больше всех обрадован и больше всех напуган. Он тоже считал в глубине души, что была казнь – по законам отцов и дедов…
– Вы бросаете нас, Митрий-туре? Не поможете?
– Я не бросаю друзей, сударь. И я, собственно, послан вам помочь. Но Иван Иванович Неплюев выгнал бы меня в шею, если бы я посмотрел сквозь пальцы на это злодейство и это несчастье. Говорю в глаза господину Гаип-хану… и сказал бы хану Абулхаиру… коль скоро пришелся бы такой случай.
Упоминание имени Абулхаира поставило последнюю точку. Русский сказал то самое, что хотели здесь услы шать. Оки всё знают там, в Оренбургах, и не скрывают того, что знают. Им известен истинный лиходей. Издалека тянется его рука, но она длинна. Не зря русский сказал: это злодейство и это несчастье… Бии зашумели одобрительно.
Услышав имя Абулхаира, ободрился и Гаип-хан. Спросил даже с некоторым вызовом:
– Неужто не оставите зернышка надежды? Гладышев долго, упорно смотрел на хана, будто
спрашивая: а ты се хочешь, ты, ты? Ответил все же помягче:
– Рук не опускайте. Я хочу надеяться.
– Что велите делать? – спросил Мурат-шейх.
– Готовьте петицию, или, как вы называете, клятвенное письмо… от всего народа и от каждого из ваших родов, поскольку иные роды у вас наподобие отдельного ханства…
– Как надо писать?
– Я держусь того мнения – как выльется из души. Немне вас учить, как спеть вашу песню. Говорят, в ауле рода ябы есть известный грамотей… ахун Ешни-яз, если не ошибаюсь?
Бии переглянулись: помнит по имени – вот диво!
– И наконец, готовьте посла, которому по силам – дальняя дорога и русский язык, по плечу – великая честь и государственная забота.
Мурат-шейх как бы замялся:
– Кого советуете? Будет ли совет, кого послать?
– Оразан-батыра, господин шейх! – ответил Гладышев с внезапным новым ожесточеньем в напряженной тишине. Затем добавил, пожав плечами: – Есть среди вас один человек… Вы его все знаете. И мне стыдно, что вы, зная его, спрашиваете меня, кто этот человек…
Мурат-шейх низко поклонился, сидя на поджатых ногах, улыбаясь себе в бороду.
– Спасибо, туре. Не гневайтесь, туре. Мне нужно было… нам нужно… услышать это ваше сердитое слово.
Гаип-хан закрякал, захрюкал, хлопая себя ладонями по ляжкам, и захохотал:
– А помнишь ли, Мамап-бий, кто первый предсказал тебе твою дорогу, когда ты еще не сел на коня?
– Никогда не забуду, хан наш, – отвечал Маман.
– Так вот, чтобы не забылось… – продолжал Гаип-хан, распаляясь от собственного, всем видимого, гроз ного величия, а еще более от тайного незримого лукавства. – Чтобы помнилось… и во исполнение святого завета… нашего друга, твоего отца… положить конец кровной мести – раз и навсегда… Быть по сему!., даю тебе великую волю… Чует мое сердце, вижу насквозь: опаздывает Рыскул-бий не к добру. Мой тебе указ: заметишь опять баламутство, раздоры-разборы… не прощай и не мешкай, лети, как ангел Азраил, карай на месте моим именем, именем своего хана! Полно нам срамиться перед друзьями, у них на глазах… Пора браться за ум. Я велю! Я сказал!
Маман встал и поцеловал полу ханского халата.
– Слушаю покорно, хан наш.
А бии все разом поклонились в знак того, что вняли указу и указ велик.
Гаип-хан, громко пыхтя, развалился на подушках, премного довольный. Все видели, как он обвел вокруг пальца русского туре, сколь тот ни крут, сколь ни проницателен. Все видят: русский туре молчит, греет руки у очага, жмется, как прирученный зверь…
Хан хлопнул в ладоши и кивнул слуге, возникшему у двери. Подали новое угощенье – очередного барашка. К мясу русский едва притронулся, что было бы огорчительно, если бы не означало, что он усмирен; гость все пил да пил чай, как будто заливал в груди неугасимый огонь. И пока он пил чай, Гаип-хан успел шепнуть Мурат-шейху:
– Ежели расширим свое ханство – это же счастье. Не так ли, шейх наш?
– И покойнику хорошо, когда могила просторна, хан наш, – ответил Мурат-шейх.
Мало того… Гость поднялся с места и надел шапку. Он загодя предупреждал, что к ним – на один день. Но напоследок он сказал хану, сказал со значеньем, отмечая главное, что услышал в доме хозяина:
– Спору нет, это истина: народ, который живет в распрях, никому крепким другом быть не может.
А далее милостиво и почтительно принял дары Гаип-хана тайному советнику Неплюеву – бобровые шкурки отмепнейшей красоты, с серебряным отливом, и шкуру барса…
По дороге Гладышев заехал в аул Мамана – повидаться с двумя русскими, отставшими от Бородина. Взять их с собой, как собирался первоначально, поручик не мог, но те и не просились с ним, им жилось тепло и сытно, они не спешили. Одним из двоих был поп-расстрига с лиловым носом. Он балякал по-татарски и с готовностью обещался Гладышеву пособить черным шапкам писать клятвенное письмо. Другим оказался не то башкир, не то мещеряк со Среднего Поволжья, из купцов…
Митрий-туре ночевал у Мамана, а утром пустился в путь, сказав Маману на прощанье:
Тебе открою, почему я тороплюсь. Дело нечисто. Больно широка, как я погляжу, задница у Гаип-хана. Садится, шельма, на два стула. Я предуведомлял тебя, помнишь: могут появиться в ваших палестинах тайные нарочные. Появились…
– Джунгарские!
Так точно, сударь. И, по некоторым данным, Га-ип-хан согласился их принять – в надежде получить от Голден-Церена письменное послание. Оно ему обещано, это факт! Интересно мне, как далеко дело зашло… Вот какая петрушка.
– Хо! – вскричал Маман радостно. – Значит, вы далеко не уедете?
– Послушай, а что, если на этот раз приедет унтер-офицер Гордеев Филат? Хороший человек.
– Нет, – ответил Маман по-русски. – Не бросай… не бросай.
Гладышев молча усмехнулся и сел в коляску рядом с Мансуром Дельным. Маман вскочил на коня. За дальними холмами ждали джигиты, правда всего двое, а не десятеро, как накануне, – проводить… Но Гладышев велел вернуть их домой.
– Не следует… Это слишком заметно. А кроме того, милый ты мой, там, где я езжу, меня охранять – полка не хватит.
* * *
Рыскул-бий прибыл в ханский аул утром, как ему было назначено. И обнаружил, что гость уже отбыл. Обошлось дело без кунградцев. Тщетно убеждали почтенного бия, что ошибся гонец, спутал вечернюю зарю с утренней. Рыскул-бий не сомневался, что виной всему – козни ябинцев, хотя чьи тут козни, всем было ясно, никогда еще не было так ясно. Не задумываясь, он собрался уезжать, отказавшись от саркыта – угощения со стола почетного гостя.
Но затем Рыскул-бий остыл, узнав, что сказал русский офицер про виселицу и петлю для гнусного мясника, – кажется, еще не повешенного? Узнал Рыскул-бий и то, какую власть дал Маману Гаип-хан, уподобив ее власти ангела Азраила… И задумался.
Маман держался неожиданно, необъяснимо. Он встречал Рыскул-бия в ханском ауле, и у Рыскул-бия похолодело в груди, когда он увидел Мамана не на сером гунане, а на гнедом белоногом иноходце Оразан-ба-тыра. Но Маман на приличествующем расстоянии придержал коня и сошел на землю, приветствуя старшего, как будто меж ними не было самой крайней, кровной вражды. Рыскул-бий, ошарашенный, также сошел с коня со словами:
– Долгих лет тебе, сын мой, будь счастлив… Позднее, за саркытом, которого все же отведал
Рыскул-бий, в привычном споре, когда бии опять распоясались, хвастая заслугами своих родов, подстерегая и кусая каждый каждого на каждом слове, Маман был примерно скромен. Он молчал и слушал, но когда заговаривал, спор стихал.
Народ – это одно большое дерево, говорил Маман. Роды – это ветви, а корни – бии! Это дерево вечное, но если надколется ветвь или подгниет корень, будет ли оно так зелено, та ли будет красота? И еще говорил Маман, что засохшие сучья следует отсекать, иначе они зачервивеют, и ни один дятел не выберет из дерева всех древоточцев. Слова его звучали веско и загадочно: скорлупа жестка, зерно терпко и мясисто. Но не было в них ни угрозы, ни издевки, а тон – вроде бы вопросительный. Казалось, юноша, не лишенный ума и воспитанный в строгости, ищет мудрости большей, мудрости истинной у белобородых.
Рыскул-бий и сам не помнил, как растрогался ни с того ни с сего и как вырвалось у него из души:
– Сын мой… ум старца – озеро без дна, с высокой волной. Кто поглупей, утонет, а поумней – уплывет далеко. Иные безусые утешаются, что старики учат, учат да спать лягут. Это недоноски. Но пока мы поймем и покуда обнимем друг друга… озеро высохнет… никого из нас, сивых, в живых не останется.
И в эту минуту, глядя на Рыскул-бия, многие подумали: упаси боже, неужто старый беркут сломлен?
А далее Мурат-шейх завел доверительный разговор с Рыскул-бием, начав с того, что старые друзья, с кото рыми не раз ел-пил из одной чашки и горькое и сладкое, до обеда ссорятся, после обеда мирятся. И попросил Рыскул-бия заметить себе, что Маман-бий здесь без своего аткосшы… Что за спиной у Аманлыка? Протянутые руки да х у – х а х, надоевшие всем возгласы нищих. А Маман – не из тех детишек, которые лепят из песка дыни и тут же со смехом растаптывают их; он умеет довести дело до конца.
Рыскул-бий оживился, загорелся и сказал, что, ежели у Мамана в виду Есенгельды, кунградцы все сделают в угоду Маману, перельют одно озеро в другое! И что любопытно: Маман промолчал, но не возразил.
Бии зашептались, кривя губы. Их носы почуяли сговор.
– Ишь как раздули ноздри старики… С чего они так раздули ноздри? – Раздутые ноздри у человека – признак воодушевления.
Не минуло это ушей и глаз Гаип-хана. Что за напасть! Он ли не внушал Рыскул-бию: проклятье ябин-цам, оттирают всех плечом, сделаю их рабами кунград-цев… Все труды прахом.
– Устал я, – сказал хан. – Довольно с меня. Довольно с вас. Расходитесь. Спасибо за усердие Нуралы-баю. Аминь.
Маман провожал Рыскул-бия до выезда из аула, а Рыскул-бий видел, как трудно было Маману удерживать закусившего удила, нравного коня Оразан-батыра, не привыкшего идти позади. Рыскул-бий благодушно кивнул Маману, тот отпустил повод, кони поравнялись, и всадники некоторое время ехали рядом. Бии смотрели на них издали открыв рты…
Всю дорогу до родового гнезда томили Рыскул-бия думы, долгие, вязкие, как весенняя распутица. Тяжко старому человеку и в вёдро, а в бурю? Каково ему, когда небо над головой кренится, а земля дыбится под ногами?
Небо – русский офицер… Кто мог ожидать, что там отзовется такое эхо? Кто мы для русских? Инородцы. Кто они для нас? Иноверцы. Виданое ли дело, чтобы силы небесные заступались за нашего брата? Не должны и не могут эти силы видеть и различать никого и ничего ниже хана, как не видит, не различает, к примеру, бай чирей на теле чабана.
Сердце задыхалось у Рыскул-бия от страха, но – и от гордости тем, что будто бы говорил Митрий-туре про Оразан-батыра.
Горька была эта гордость. На земле так же отозвалось эхо грозное. Не все бии рода кунград одобряли такую месть за бая Жандоса, а из простолюдья не одобрял никто. Что греха таить, бес попутал, поспешил Рыскул-бий принять страшный дар Оразан-батыра, его последнюю жертву. Черный Куланбай хоть и не повешен, отлучен от душ и сердец, его не осуждают, но обходят, как чумного.