355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тулепберген Каипбергенов » Сказание о Маман-бие » Текст книги (страница 8)
Сказание о Маман-бие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:49

Текст книги "Сказание о Маман-бие"


Автор книги: Тулепберген Каипбергенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 39 страниц)

– Вот эти двуглавые орлы появились как раз при Иване Третьем… – проговорил он задумчиво и тут же, без всякой паузы:– Хорошо! Не возражаю и не запрещаю… Езжайте сами в Петербург. Просите сами. Разрешаю. Готовьте присяжные листы, петицию на имя государыни и послов. Чтобы все было чин чином, поедет к вам поручик Гладышев, лично примет клятвы старшин. Дмитрий Алексеевич?..

– Слушаюсь, Иван Иванович. Охотно! Мурат-шейх торжественно, церемонно подошел

к столу и коснулся лбом его угла. Пулат-есаул и Маман сделали то же самое вслед за шейхом.

Неплюев быстро вышел из горницы.

А Гладышев кинулся обнимать Мамана.

– Сударь мой, сударь… Поздравляю! Я не сумел, ты сумел…

Толмач Мансур Дельный тоже подошел к Маману, цокая языком.

– Послушай, иди к нам служить, разбогатеешь.

11

Разъезжались одновременно – и казахи и черные шапки. Впереди катились цугом пароконные коляски Абулхаир-хана и Гладышева, следом валила валом свита хана, позади, по два в ряд, рысили каракалпакские старейшины. Дорога была одна – в Малый жуз.

Вскоре после того как крепость скрылась из глаз, подъехал к каракалпакам посыльный хана, затоптался поперек дороги.

– Кто тут Маман-бий? Великий хан наш велел… перед его светлые очи… да поскорей!

Сердце у Мурат-шейха упало. Неужто дознался Абулхаир, что было у тайного советника? Какими путями?

– Будь осторожен, – шепнул шейх Маману. – Ханские силки как паутина, зазеваешься – заплетет, как муху.

Маман и Аманлык догнали ханскую коляску.

– А… это ты, прославленный моими дурре… – сказал хан. – Отдай коня своему аткосшы, садись ко мне в коляску.

– Я благодарен судьбе, что удостоился вашего внимания, хан наш, – сказал Маман, вставая на подножку коляски и отдавая повод Аманлыку.

Хан взглядом указал ему на сиденье напротив. Помял усы, которые густели к углам рта, и коротко, нервно хохотнул, разглядывая Мамана.

– Я слыхал, ты краснобай. Говорить с языкастыми людьми – диковина и для хана. Приглашаю тебя беседой укоротить дорогу. Слушай-ка… Ты, говорят, сказал неким людям, что ханская слеза – моча, а из пастушьих слез – Аральское море. У кого ты набрался такой премудрости?

– Хан наш, эти слова сказаны двум головорезам на черных конях. Как могли два презренных вора дотянуться до ханских ушей?

Аманлык, ехавший сбоку, хмыкнул испуганно и поспешил удалиться от коляски.

– Не хватайся за мою бороду, проклятье твоему роду… – проговорил хан сквозь зубы.

– Простите, хан наш. Я не сообразил, что те двое на конях, может, вовсе не обиралы, а ваши любимые есаулы. Тогда им следовало понять, что хан, проливающий слезы, не хан, – вот смысл мной сказанного, ими слышанного. Что касается мудрости… я камешек, а мой народ гора. Если желаете, спрашивайте, отвечу, как умею.

– Послушаем, послушаем, – сказал хан вроде бы умиротворенно, развалясь на кожаном сиденье, будто и в самом деле собирался поболтать в дороге. – Говори… что является вместилищем слов?

Маман задумался, давая хану понять, как труден его вопрос. А хан усмехнулся, показывая, что этим доволен.

– Вместилище слов – человеческие уши, – сказал Маман. И вдруг добавил:– Но если бы уши могли услышать все, что они хотят, – лопнули бы, как баранья кишка, набитая колючками.

Это выговорилось само собой и было слишком прямо. Маман пожалел, что не удержался. Хан прикусил кончик уса, однако не выдал себя. Спросил мнимо лениво:

– Кто хозяин дороги, бий?

Тогда Маман понял, что Абулхаир-хану ничего не известно, решительно ничего, помимо того, что Глады-шев едет в Малый жуз. Нет, Митрий-туре не подарил хану ни единого слова из тех, что дарил Маману. Не дошло до ушей хана и слово тайного советника. Что же, и поделом! Это ему урок за то, что не сел с черными шапками за один стол.

– Хозяин дороги – подкованное копыто, хан наш, – ответил Маман. – Оно убивает землю до смерти, а без дороги на земле жизни нет… – Подумал самую малость и кинулся очертя голову, словно с обрыва в воду:– Вы, хан наш, великое копыто… на великой дороге… Не знаю, что и мелю своим рабским языком.

Хан прищурился, словно говоря: знаешь, хитрец, знаешь.

Коляска сильно качнулась на ухабе, хан сердито сморщился.

– В чем же сила мудрости?

– В правде, хан наш.

– У нас с тобой разные правды, у меня – одна, у тебя – другая, – сказал хан. – Нет па земле одной правды, одна только на небе.

Маман промолчал, заметив себе, что эти слова стоит запомнить.

– Ну, а в чем сила хана? – спросил Абулхаир-хан, заворачиваясь поплотней в шубу.

– В войске? – ответил Маман вопросительно, стараясь угадать, к чему он клонит.

Хан засмеялся.

– Войско хана – его дастархан неистощимый, скот неисчислимый, бескрайние земли-луга… и слуги, всегда в поту, от зари до зари, от колыбели до могилы, ибо пот, бий мой, дороже крови.

«Пожалуй, – подумал Маман. – Потому ты и хан, что сильней всех мошной. А вот мой отец, батыр, – подумал Маман далее, – слаб мошной. Войско его сочтешь по пальцам. В чем же его сила? В сердце, в уме?.. – Маман стиснул зубы и сказал себе:– В том, что он не слуга хану. У Оразан-батыра – свой хан, им самим избранный. Его великий хан – многострадальный народ каракалпакский».

– О чем думаешь? Что у тебя такое на роже написано? – рыкнул внезапно Абулхаир.

– Свет… свет от лица великого нашего хана… – ответил Маман.

Абулхаир почувствовал иносказание, но не разгадал его и на минуту проникся словно бы новым злым и уважительным интересом к этому мужественному и неглупому, никак не глупому юнцу из родовитой, но оскудевшей, вдрызг разоренной, осиротевшей семьи… Для него, хана, он был выродком и уродом, был рабом. Был и будет! А ведь вот посажен раб им, ханом, на то место, где сидеть бы тайному советнику или по крайней мере поручику, и ведь усидел, усидел породистый пес, и не хан ему, а он хану загадывает загадки.

– Вот что тебе скажу, бий: не плюй в колодец, из которого пил и пьешь, – холодно выговорил хан.

– О хан наш, мы, черные шапки, так говорим: место, где один день вкушал хлеб и соль, благословляй сорок дней. Но если в колодце вода иссякает, а рядом большая река… стоит ли ждать у колодца смерти от жажды?

– Молод… а рассуждаешь… – ответил хан уклончиво. – Ты должен помнить годину белых пяток, в которую осиротел. Она оголила всех перед господом, как в день конца света, и открылось, что мы с вами – народы-близнецы, казахи и каракалпаки… Можно ли это забыть?

– Помилуйте, хан наш! – воскликнул Маман с наивным изумленьем. – Я не ослышался? Разве могут быть близнецами – вы и никому не известные морды? Разве есть в этой степи такой народ – каракалпаки? И разве у нас и у вас на земле – одна правда?

Абулхаир-хан громко расхохотался – с откровенностью истинно широкой души, со свободой, подобающей его величию. Поманил Мамана к себе пальцем и мазнул его ладонью по щеке; рука хана была тяжела и покрыта рыжими, как верблюжья шерсть, волосками.

– Рисуешься храбрецом… но у храброго мужа слово не расходится с делом! – сказал хан. – На твоих глазах творится коварство, а ты пустословишь, сложив руки… Непохоже на тебя.

– Какое коварство?

– Будто не знаешь! Самое преступное: ссорят нас бесстыдно, суют мне в руки нож, а вам, черным шапкам, шило. Собственными ушами слышал, что ваши старейшины задумали… Ни много ни мало – захватить ханство Малого жуза! А может, это и так? Вы головы лихие… Поэтому я и вышел из себя, распушил вас под горячую руку. Теперь понял? Смекаешь, откуда ветер дует? Слышал-то я эту подлость от человека, которому верить не надо, а не верить – трудно, ох как трудно…

– Кто, кто он? – пробормотал Маман.

Тот самый, который напялил на тебя эту зеленую тряпку.

– Митрий-туре! – вскрикнул Маман, ошарашенный, готовый рассмеяться хану в лицо, готовый заплакать от смеха.

Абулхаир-хан понял его по-своему. С младенчества, всем своим существом, сжился хан с тем, что его суд – непререкаем и неоспорим, а приговор бесповоротен. Всю свою жизнь привыкал к беспрекословию своих слуг, больших и малых, и любил его горячей, чем своих жен.

С удовольствием наблюдая смятение Мамана и в мыслях не держа, что тот может ослушаться или воспротивиться, Абулхаир-хан сказал, смакуя слова:

– Это простить нельзя. Спустишь раз – проиграешь многажды. Надобно его наказать примерно, чтобы вперед неповадно было. Едет к вам – самый подходящий случай. Пугнуть его, чтобы прибежал назад, ни живой ни мертвый, помешанный, как после пытки в бухарском зиндане. А можно… можно и перестараться, бий мой… чтобы и вовсе не прибежал. Сгинул бы, подобно дыму из кизяка, без запаха, без цвета. Этого не осужу.

Затем хан добавил доверительно, как соумышленнику, как равному:

– Был у нас схожий случай – с мурзой Тевкеле-вым, лукавым татарином, теперь уже русским полковником. Два года водили его за нос, играли с ним, как кот с мышью. Два года висел он на волоске. Твой отец Ора-зан-батыр помешал оборваться волоску. Исправь его глупую ошибку. Не дай господину поручику стать господином полковником.

И еще сказал хан:

– Хочешь благополучия и мира между нами? Хочешь своих осчастливить? Пусть эта одежка станет памятью о храбрости, которая не по плечу твоему отцу… возвысся!

Маман наконец перевел дух. Встряхнулся, точно от бредового сна.

– Вы… кажется… что-то сказали, хан наш… простите?

– Хан свое слово не повторяет, юный бий. И воля хана – воля самого аллаха.

– Хан наш… так ли я понял? Чудится мне… здесь пролетела птица поспешности, с красными когтями… Терпение, говорят, это тень, спасающая от убийственного зноя… Здоровы ли вы, хан наш?

Это было нестерпимо. Но Абулхаир-хан умел быть хладнокровным. Он не унизился до угроз, тем более увещеваний, лишь сказал себе, что этот раб умрет.

– Бог дал удачу твоему языку. Однако молодость – конь необузданный, – заметил хан со светлым беззаботным ликом.

– Я утомил вас, хан наш, позвольте мне уйти, – сказал Маман, не поднимая глаз: в них горел огонь презренья перед быстрой смертью, которая сидела прямо напротив него, на кожаных подушках, в богатой шубе, такой огонь упоения бесстрашием, которого хану не следовало видеть.

Хан ответил, глядя на него в упор:

– Слезай… и езжай помедленней, а то наглотаешься пыли…

Маман на ходу соскочил с коляски. Подскочил Аманлык и подал ему коня, а Митрий-туре бегло, рассеянно махнул рукой из своей коляски.

* * *

Всю дорогу Маман не находил себе места. Ни разу он не смог остаться наедине с Гладышевым. Около его коляски было безлюдно, но Маман знал, что, если он подступится к коляске, получит копье в спину.

Митрий-туре держался беспечно. Он не замечал молящих взглядов Мамана. На привалах каждый день уходил к казахам, садился за ханский дастархан. И это было естественно. Толмача Мансура Дельного казахи также уводили к себе. К каракалпакам его близко не подпускали.

А под конец случилось то, чего Маман совсем не ожидал. Митрий-туре передумал и повернул в ханскую ставку, коротко и небрежно попрощавшись с каракалпаками, пообещав приехать к ним вскорости.

Маману кричать хотелось. Ничего нельзя было поделать. Гладышев давно уехал, когда Маману пришло в голову простейшее: почему же он не сказал ему два-три слова по-русски, по-русски!

Маман ехал повесив голову и все бубнил и бубнил себе под нос, как мог бы сказать Митрию-туре: – Хорони голова, убить будет.

Потом Маман немного успокоился: вряд ли все же Гладышева тронут на земле хана; беда ему грозит, когда поедет к черным шапкам, на их земле. Надобно его встретить, проводить – не прозевать. Такая уж у них служба – у Гладышевых, Муравиных, Тевкелевых; в одиночку, лицом к лицу с недругом и предателем, невылазными интригами и риском – не снести головы, изо дня в день, из года в год. Какая, однако, сила за этими людьми и в них самих, если они превосходят и купца и воина! Что за люди – эти открыватели, ученые смельчаки, умеющие писать книги? На них хотелось походить, им тянуло подражать… Маман ободрился.

Аманлык, заметив это, предложил:

Удобней времени не улучишь, бий мой. А не повернуть ли нам в те места, где растут тюльпаны?

Мысль недурна. До тех мест было рукой подать.

– Поворачивай, мудрый мой… – сказал Маман. Отстав от старших, они поскакали в аул Айгара-бия

и напились кумыса из рук Акбидай. Но и эта встреча, такая желанная, долгожданная, оставила в душе горький осадок.

Прежде, бывало, Маман немел и замыкался при виде черноглазой, похожей на красный цветок, теперь ему было с ней легко, потому что она все время расспрашивала об Аманлыке… Маман рассказывал и рассказывал ей о своем друге и об его сестричке с деревянными сережками в ушках, и из его рассказов выходило, что Аманлык – сама верность, сама доброта.

– Из тебя вышел бы хороший сват, – сказала вдруг Акбидай насмешливо и даже сердито. – А вот он говорит про тебя, что ты злой.

– Не мог он так говорить.

– Пусть не мог… но ведь ты злой! Не виделись скоро год… а ты мне твердишь, как он любит свою сестру. Он добрый, ты злой.

А потом Маман заметил то, что мог бы заметить и раньше: какими глазами смотрит Аманлык на Акбидай и какими глазами смотрит она на него и сколько в их глазах горячего доверия и тайного понимания.

Маман вышел из юрты. Аманлык пошел за ним. Из юрты доносилась песня.

– Ты любишь ее, – сказал Маман. Убей, не знаю, сам не знаю… Ты неверная, кривая душа.

– Не ругай, я не виноват.

– Седлай коней.

Вышла Акбидай, но не сказала ни слова. На ее глазах, так же не сказав ни слова, Маман и Аманлык в поздних сумерках уехали.

Маман с места погнал коня. Аманлык отстал. Так ехали долго, словно сами по себе. Отъехали далеко.

– Эй… – окликнул Маман, – ты мне не все сказал, почему не говоришь?

– Она тебя любит, Маман, зря ты ее обидел.

– Не то говоришь.

– Но она, она…

– Молчи… Говори, кто подослал Ельмурата?

– А ты не знаешь? Будет дурака валять. Послушай, она…

– Говори!

– Бай Жандос.

– Какой Жандос?

– Ну, тот страхолюдина… Лютый такой, который изображает из себя оборотня. Ездит в овчине, вывернутой наизнанку. Ты его сто раз видел. Он с тебя глаз не спускал.

– Ах, этот… – проговорил Маман, вспоминая злющие глазки под нависшими бровями; отвернись – просверлят тебе висок, поймай их взгляд – забегают, рассыплются, как козий помет.

Бай Жандос был в Орске. Однажды подошел к Маману и как бы шутя спросил:

– Если тебя не убить, ты убьешь Есенгельды? Это была их единственная встреча.

– Как же он – Ельмурата?

– Сказал: жив не будешь, если Маман останется живой.

Маман застонал, точно от приступа невыносимой боли, стал бешено стегать коня. Никогда не слыхал Аманлык, чтобы он бил так коня.

Пошел дождь… Хлынул как из ведра. Маман и Аманлык вымокли до нитки. Маман часто и сильно стучал зубами, но не от холода.

Вскоре прояснилось. Невысоко над землей повисла оранжевая ущербная луна. В голых зарослях тамариска, точно в паутине, Маман внезапно увидел и в самом деле звероподобного всадника в овчинной шубе, вывернутой наизнанку. И услышал крик нечеловеческий, дикий, но показалось Маману, что голос кричал:

– …ам-ан!

Всадник тащил на веревочной петле пешего, тот бежал, цепляясь за веревку. Маман узнал в пешем Ельмурата.

Тогда Маман и сам зарычал как зверь. Догнал Ель-мурата, перехватил веревку и вырвал ее из рук всадника. Ельмурат упал.

Всадник повернул коня, в лунном свете блеснул длинный нож. Теперь Маман узнал и бая Жандоса. Не глядя на нож, послал своего серого гунана вперед. Кони столкнулись, и матерый жеребец Жандоса сшиб гунана с ног. Но Маман уже держал бая за горло, стащил его с седла и повалился с ним на землю.

Удар ножа был неверен и пришелся Маману по ребрам. Бай выронил нож и стал отдирать руки Мамана. Не отодрал. Руки его ослабели, он захрипел. Хрипел и Маман.

Подоспели Аманлык, потом Ельмурат, оттащили Мамана, с трудом справились с ним вдвоем. Маман смотрел на них безумными глазами, словно не узнавая. Потом наклонился над овчинным комом, разворошил его и отшатнулся, закричал, как дитя:

– Ай-яй…

Побежал к своему коню, вскочил на него и ускакал.

Гнал коня, не жалея, до своего аула. Ворвался в юрту Мурат-шейха, увидел, что она полна народа, закричал хрипло:

– Отцы мои, братья мои, я убил… я убил! – и повалился ничком на землю у очага. Плечи его судорожно тряслись.

А когда его подняли, он увидел, что на заглавном месте сидит Оразан-батыр – впервые после двухлетней разлуки. И перестал трястись.

Сняли с Мамана мокрую одежду. Открылось, что он весь окровавлен. Рана была не опасная, но кровоточила непрерывно. К ней приложили листья подорожника, а также свежей липкой паутины и перевязали.

Маман рассказал, как было дело.

– Рано, рано ты… руки замарал, – сказал Оразан-батыр. – Я в твои годы больше думал о девицах. Опередил ты меня во многом, сынок. Опередил и в этом.

– Отец… правда ли, что вы были с одним русским, по имени Муравин, в Хиве, у Надир-шаха и что вы остановили войну?

– Правда, сынок. Стало быть, остановили. А ты ее спустил с привязи, как бешеного пса…

– Не прощаете меня?

– Нет. Губит нас междоусобица. Много ли нас осталось? Десятая часть… Нет, – повторил Оразан-батыр.

12

Да будет проклят тот день.

Едва забрезжило на востоке, на аул ябинцев, еще спящий, надвинулась туча конных кунградцев с дубинами, топорами, копьями и мечами. Аул пробудился от тяжкого топота и воинственных криков. Война стояла на пороге, у одинокого старого дуба.

Заметались люди. Женский вопль, детский плач, рев и блеяние скота покатились по аулу, как бурные волны с пенными гребнями. Кто кинулся собирать, прятать добро – вещички, которые получше, а кто и резать последнюю корову, набивать мясом бурдюки, чтобы не досталась она неприятелю. Как водится в такую пору, девушки в возрасте невест и близко к тому принялись мазать себе лица сажей и золой. Этот навык они унаследовали от матерей, переживших годину белых пяток. Этот навык впитали с молоком матери наравне со способностью любить и рожать. Старшие скликали джигитов и вооружались чем попало, что было под рукой. Иные, посмелее, попроворней, уже выскочили к дубу, гарцуя на конях, крича во все горло. Они походили на первые крупные капли с грозового неба. А вскоре и по эту сторону дуба встала туча конных ябинцев.

Обе стороны выжидали и сторожили друг друга, согласно чину и порядку не разбойному, ратному. Этот чин и порядок не затоптали в памяти ни татары, ни джунгары своим разбойным бесчинством. И вот от тучи кунградцев отделился конный бирюч с белой тряпицей на копье, он же – парламентер, миновал дуб и утонул в туче ябинцев. Его проводили к Мурат-шейху.

– Рыскул-хан сказал… – начал бирюч, надувая шею, подобно индейскому петуху. В особо важные минуты кунградцы именовали своего главного бия ханом, чтобы подчеркнуть, как многолюден и могуч их род. – Пусть не прольется без нужды кровь. Выдайте нам Мамана! И мы квиты. Кровь за кровь, голова за голову, честь по чести. Будем ждать до послеобеденной молитвы.

Затем бирюч уехал неторопливо, чтобы не уронить себя и чтобы все им вдосталь налюбовались.

Сердце Мурат-шейха разрывалось от боли. Давно ли сидели рядом за дастарханом, ели из одной посуды, отдавая друг другу долю хлебной лепешки. Ныне мы жаждем крови человеческой и не уступим друг другу капли.

Тщетно Мурат-шейх посылал своих бирючей к Рыскул-бию, предлагал за голову бая Жандоса много голов скота, куда больше, чем полагалось… Выкуп за убийство – это вполне честно, прилично и достойно! Мурат-шейх набавлял и набавлял число голов, пока не вышло вдвое противу вначале предложенного. Каждый раз следовал отказ.

Тщетно шейх взывал к милосердию, к великодушию. Его речи могли бы растопить ледяное сердце и расплавить железное. Но Рыскул-бий не смягчался, наоборот, ожесточался.

Тогда шейх воззвал к благоразумию: только что так счастливо возобновлено великое дело, не было бы нам удачи без Мамана и не будет без него, а дело – жизни и смерти всего народа, людям и господу угодное. Что скажут русские и что скажем мы, опамятовавшись, без Мамана?

На это последовал ответ вовсе безумный и вконец бесстыдный:

– Мы для русских, как и они для нас, все на одно лицо… Пошлем Есенгельды! Он тоже знает русские слова: сарь Петыр… и как там еще? брать за подол сариц… А хан Абулхаир даст за голову Мамана столько скота, сколько шейху нашему не снилось.

Торговля шла сверху донизу, оголтелая. Передовые всадники из обоих родов сближались у дуба и судили-рядили, распаляясь до ора и визга, какова цена крови, чести, совести, закону и беззаконию.

– Мы породили Оразан-батыра и Маман-бия, наш род.

– А мы убьем… и баста!

– Как убивался для всех вас батыр и как – Маман!

– Убьем, тогда сочтемся.

И что всего горше: их была правда, их право, тех, кто хотел убить. Такой закон. Другого нет и не бывает.

Оразан-батыр не спал всю ночь. Говорил с сыном и не мог наговориться. Вырос сын, чудно и быстро и славно вырос. Ныне на этой печальной земле не одинок Оразан-батыр. Теперь не один коренник в упряжке, их двое.

Что будет дальше, Оразан-батыр видел наперед. Стало быть, так ему суждено: вернуться домой, чтобы помереть. Благодаренье небу, что не на чужбине. Спать мягче в родной земле, И он неторопливо и, кажется, безмятежно подбивал итог. Душа его была полна и горда; в глазах светился роковой свет. В тот день и его судьба, и судьба его единственного сына, и судьба двух заглавных родов, тянувших вековечное ярмо жизни народной, были в его иссеченной морщинами и шрамами деснице.

– Не зря сказано: если взобраться, то в гору, – говорил Оразан-батыр сыну. – Эта гора – русские. Джунгары – пропасть. Зрячие видят, сын мой: светит и сильно светит оттуда, с русского поля. Со стороны гор поднебесных, джунгарских– темень непроглядная. Бывала в мире темень и погуще, нестрашней, не на два десятка лет, на два с половиной века. Чингис зашел далеко за Русь, а биты татары русскими. На то воля божья, но… и людская… Как ты говоришь, нужда. Не по вере господней, а от земной нужды пошел хан Абулхаир на русский свет, затаптывая наши следы, чтоб не видно было, что его опередили. Година белых пяток переполнила чашу. В эти края мы с Мурат-шейхом уводили народ – не только подальше от войны, но и поближе к русским пределам. Льемся мы все, течем на русское поле, как при дедах и прадедах, – такой наклон у земли, а куда земля клонится, туда и небо… Ты это понял, как вижу. Что еще полюбилось мне в тебе, запомни: то, как обходишься с сиротами. Посадил на коня сына пастуха, молодец! Держись этой силы, копи ее терпеливо, как бы ни презирали <ее старшие, власть имущие. Собирай вокруг себя друзей побольше, пусть безродных, нищих, пусть не по крови, по духу, по извечной народной нужде, – она сильней кровного братства. Никто тебе этого не скажет, я говорю, а говорю, потому что… чего я не сумел, ты сумей. Не дай общипать свои крылья, как у меня общипали… Дальше скажу тебе, сын: как огня, как чумной заразы страшись междоусобицы. Ее убивай без пощады, жизни своей не жалея. Трави ее изо всей мочи, пока сам не падешь бездыханный. Тут все к месту – и хитрость, и ловкость, и лукавство. Это твой первый враг на всю жизнь. От того, как ты с ним совладаешь, будет видно, глубоко ли, мелко ли плаваешь, далеко ли уплывешь… Вот и мое последнее слово будет против той распутной, дьявольской бабы – междоусобицы. Сведу-ка я с ней старые счеты. Чтобы осталась зарубка на память… на нашей земле, у нашего дуба! Что вы хотите делать, отец? – спросил Маман. Увидишь, сын, – ответил Оразан-батыр.

Затем воздел старый батыр на свое могучее тело воинские доспехи, грузно взобрался на гнедого белоногого коня и тотчас сросся с ним воедино, в одно живое существо, которое видывали некогда наши предки на ратном поле, в деле чести, а ныне уже не увидишь.

Маман смотрел на отца с восторгом, стараясь никак и ничем себя не выдать, ибо сдержанность – украшение мужа. В ту минуту Маман не испытывал особого беспокойства и сердце его билось ровно, уверенно, потому что отец был с ним, отец тверд и хвалил его.

Лишь однажды защемило сердце, когда отец рассказывал о своем обратном пути из Хивы:

– Еле дотянул. Месяца полтора валялся больной у одного благодетеля, выходили меня его дочери. Отчего болел? От дум, от вечных дум. Ими голодного не накормишь, голого не оденешь. Но пухнешь от них, как от волчанки. Видать, напоследок я съездил так далеко. Пора… пора и мне на покой. Устали старые кости. И если уж ехать, то в самые дальние долы, на вечный покой.

Странно звучали из уст отца эти непривычные слова. Маман пропустил их мимо ушей.

Тем временем солнце перевалило зенит. Близился час послеобеденной молитвы. У старого дуба – тишина. Даже кони не ржали и не фыркали. А люди все чаще посматривали в сторону глиняного возвышения в центре аула; оттуда, за отсутствием минарета, призывал правоверных к молитве аульный грамотей ахун Ешнияз. Он, однако, не показывался.

Ненадолго общее внимание привлекли два всадника – Убайдулла-бий, редкобородый, и добрейший Дав-летбай-бий. Они медленно приближались к аулу. Все знали, куда бии ездили, и догадывались, с чем они возвращались. Не с добром, нет, не с добром.

Бии ездили к Гаип-хану, и он не поехал с ними.

Велел сказать, что ему тут делать нечего. Пролитая кровь возмещается кровью пролившего ее. Не нами сие установлено, не нам сие отменять. Ежели кровно обиженные согласятся простить обидчика – ладно, быть по сему, ежели нет, пусть Маман простит хана, который его полюбил и будет оплакивать, как сына. Хан его помиловал однажды, взяв на себя грех, а дважды – не властен, ибо кровь убиенного вопиет перед богом и сам господь грозит хану незримым перстом…

Вместе с тем Гаип-хан велел строго сказать собравшимся у дуба, что ключ всех дел с русскими в руках Маман-бия, и Маман-бий – в ответе за оные дела. Строго велел сказать.

Выслушав это повеление, Мурат-шейх понял, что на уме у Гаип-хана не столько русские, сколько Абулхаир-хан и его приговор Маману. Как скоро подоспела и как дешево обойдется Абулхаир-хану расправа над ним. Не послушался непокорный раб ханского совета – ехать помедленней, теперь наглотается пыли… В бессильном отчаянии смотрел перед собой Мурат-шейх, и глаза его походили на сплошные бельма.

Далее подъехал Есим-бий, голова рода жалаир. Он привел своих джигитов, и те встали рядом с ябинцами. Они соседи, и Есим-бий порешил, что сегодня им стоять рядом. Но это никого не утешило. Недоставало еще, чтобы соседи кунградцев собрались да встали рядом с ними.

От Рыскул-бия прискакал новый гонец, гарцуя на коне, нагло крича:

Где ахун Ешнияз? Почему не зовет к молитве? Вы убили его!

И по ту и по эту сторону старого дуба снова зашумели. Джигиты, которые спешились было и развалились на лугу, ожидая назначенного часа, взлетели в седла и стали горячить коней.

Тогда-то и появился у старого дуба Оразан-батыр, а с ним Маман. Все крикуны разом умолкли, а Маман с содроганьем понял до конца, до оторопи, что натворил там, в паутинных зарослях тамариска, в самозабвении гнева. Там случилось непоправимое, здесь с минуты на минуту начнется неуправляемое, бессмысленно кровавое, война двух родов, двух пластов одного народа, одной земли.

Минувшую ночь и долгое смутное утро Маман словно бы отдалял от себя это понимание, это страшное ожидание, внимая отцу, радуясь его мудрости и силе. Теперь он чувствовал, что близится неудержимо, неотвратимо – самое дурное, самое темное.

Солнце склонялось к закату. Ешнияз-ахун так и не показался на молитвенном возвышении. Не было зова к послеобеденной молитве. Время шло к молитве предзакатной, третьей из пяти каждодневных молитв право верных. И правоверные в душе благодарили ученого ахуна за промедление, исподволь косясь уже не на молитвенное возвышение из земного праха, а на грозное небо.

Мурат-шейх сам поехал к кунградцам. Рыскул-бий выехал к нему навстречу.

И поразило Мамана то, как напутствовал Оразан-ба-тыр шейха, какими серыми словами:

– Может, бий пожелает говорить со мной? Может, есть у него на душе невысказанное? К обещанному скоту прибавьте моего коня… и мои доспехи, – они стоят пяти аргамаков…

Сопровождал шейха известный всем Избасар-богатырь, великан с головой ребенка. Встретились шейх и бий в тени дуба, говорили тихими голосами, и никто их не слышал, но все видели, как Избасар-богатырь два раза хватался за свою дубину, притороченную к седлу.

Вернулся Мурат-шейх ни с чем. Поехал с прямой спиной, приехал согбенным старцем, на которого жалко было смотреть.

Оразан-батыр крякнул зычно и велел сыну сойти с коня.

Маман сошел.

Велел подойти к его стремени.

Маман подошел.

Велел поднять голову.

Маман поднял.

С жадностью ненасытной смотрел Оразан-батыр в лицо сына, словно запоминая его смуглые дочерна скулы, жгуче-черные глаза, юношески толстые губы и оттопыренные уши, похожие на ладони. Слезы брызнули из глаз батыра, он смахнул их с бороды, угрюмо бормоча:

– Стой, не дергайся, еще посмотрю.

А потом повернулся к Мурат-шейху, положил руку на луку его седла, сказал, как два года назад, уезжая в Хорезм:

– Ну, а теперь, мой шейх, поеду я… – Пришпорил коня и поехал к дубу.

У шейха, точно у покойника, отвалилась нижняя челюсть.

Рыскул-бий еще издали закричал батыру:

– Шейх уже нас поучал! Вам нас учить нечему! И преславные ваши доспехи поберегите… Сына своего преступного подайте…

– Я вместо сына, – сказал Оразан-батыр негромко, но эти три слова услышали все на огромном лугу, но обе стороны дуба. Услышали и сказанное затем:-Пусть моя кровь положит конец кровной мести раз и навсегда. Жизнью своей заклинаю: раз и навсегда!

– Аминь… – проговорил Рыскул-бий глухо и торопливо, будто его толкнули в спину.

Оразаи-батыр печально усмехнулся. Живо он согласился, почтеннейший глава рода… Недолго раздумывал. Честно ли это? Бог рассудит. Может, придет новое время, высветит этот день у вечного дуба, тогда и люди рассудят.

Маман, обмерев от страха, забыв про своего коня, побежал, спотыкаясь на неверных ногах, давясь беспомощным криком:

– Отец… милый… любимый…

Догнал Оразан-батыра, ухватился за стремя.

– Я прошу… прошу тебя… Я сам разжег… сам сгорю… Пусти меня. Я не согласен!

Оразан-батыр с силой толкнул его ногой в грудь.

– Помолчи. Утри слезы. Не срами меня. Стой твердо. Я пожил, вкусил свою долю. Твоя смерть – это моя смерть, а моя смерть – твоя жизнь! Завещаю тебе: завтра не таи в душе мести, не будь врагом моему убийце. Не дай воли треклятой междоусобице, не дай крови литься рекой. Это первое. А чтобы тебе запомнился второй мой завет – меч мой отдашь Аманлыку… ты понял? – Оразан-батыр показал левой рукой (он был левша) на север и на запад:– Гляди туда! Веди туда! И не перечь мне в день моего торжества… Отступись. Отвернись.

Из-за спины Рыскул-бия выехал грудастый детина, впору Избасар-богатырю, на грудастом коне. Конь вороной, и детина – в черной дерюге, с черным плоским лицом. Оразан-батыр тронул коня ему навстречу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю