Текст книги "Сказание о Маман-бие"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 39 страниц)
Беда бьет, беда учит. Избасар-богатырь в одну ночь собрал своих джигитов, распущенных накануне по домам. Главы родов сажали на коней всех, кто надел шапку, стало быть, мужчин, вели воевать и тех, кто умел донести ложку ко рту, то бишь детей. Кто с топором, кто с дубиной, кто с лопатой, кто с вилами… Вышли, выпятили груди.
Каракалпаки дрались отчаянно, всеми четырьмя лапами, как камышовая кошка, брошенная на спину. Нашлись среди них силачи, сыскались искусники драться. Но их было мало, и худо они были вооружены. Недоставало толкового военачальника.
Повсюду в разбитых, сожженных зимовках, в толпах гонимых, между дерущихся джигитов видели Мурат-шейха на его приметном коне. Полы его желтого халата развевались как крылья, кончик чалмы торчал на голове, как шишак на шлеме. Он был никудышным полководцем и потому то и дело становился рядовым воином. Но горячее его слово звало по-прежнему.
– Братья мои, соотечественники… не уставайте! Бей копьем, вали с коня! Нет копья – кидай камень. Не стой сложа руки…
Там, где появлялся шейх, люди преображались, их становилось словно больше. А он, полный боли за свое людское стадо и мучительной вины перед народом, утешался тем, что бил себя по щекам, отпуская самому себе пощечины.
Его спрашивали: за ч т о? И на сей раз он не осмеливался ответить от имени аллаха, как отвечал всю жизнь. Он сам вопрошал бога с кощунственным упреком: если погиб Маман, за что же такая тяжкая, наигорчайшая кара?
Не столь пугала сила врага, сколь устрашала собственная слабость. Когда кони несут, не удержать вожжей в руках…
В разоренном до неузнаваемости ауле шейх увидел, как шестеро джигитов гнались за тремя вражескими нукерами. Впереди догорала юрта, и эти трое пустились в огонь, рассчитывая перескочить через него. Однако следом за огненной ступенью оказалась обрушенная землянка, и нукеры, один за другим, перекувыркнулись вместе с лошадьми, разроняв оружие. Шестеро кинулись их добивать.
Подъехав, Мурат-шейх узнал в старшем из джигитов Есенгельды. Подивился тому, что все его люди – без царапины, и подумал, что это, наверно, искусство: когда врагов туча, суметь остаться вшестером против троих.
Есенгельды хвастливо подбоченился:
– Отец, желаете узнать новость? Говори, сын мой, покороче.
Убил я тупоголового. Собственной рукой.
– Что ты сказал?
– Ничего особенного. Я пролил кровь Гаип-хана.
– Не поверю!
– Правда, правда, шейх-отец. Мы видели, – загалдели джигиты Есенгельды.
Шейх затрясся в бессильном гневе. Гаип-хан был ничтожеством, но он был хан! Судить хана, казнить хана… Шейху это не дано. Это ли не самое греховное из всех непослушаний?
Ты, щенок… хватаешь за полы, когда враг держит за шиворот? Губишь нас всех. Обезглавил народ… Потомок невежды! И ты еще смеешь ломаться передо мной? Прочь поди, прочь.
Что еще можно было сделать с такой коварной тварью в лихую пору? Только прогнать. И опасаться подвоха, укуса змеи.
Есенгельды отъехал с фальшивой поспешностью, с ужимкой раскаяния, исподволь передразнивая старца. А тот согнулся в дугу под незримым грузом.
Пустота, кругом пустота. Гаип-хан, конечно, дурак и более всех в ответе за эту войну, однако был властью; любая власть беспомощна перед судьбой, но люди без власти не живут… А взять умника Рыскул-бия; он повинен в междоусобице не меньше, чем Гаип-хан, однако был головой, – не зря ее оторвал от живого тела Абул-хаир… Чувствительно сейчас и то, что далеко от нас, к примеру, Убайдулла-бий, ушедший на чужбину с кровной обидой, но готовый вернуться, когда вернется Маман, который так непоправимо опаздывает…
В открытой степи Мурат-шейх увидел коня Давлет-бай-бия, оседланного, но без седока. За конем гонялся рослый неуклюжий нукер в треухе; конь не давался ему в руки.
Нукер, уже с военной добычей, приторочил к седлу порядочный вьюк. И на лице у молодца было написано: изловить бы еще этого красавчика скакуна – и можно домой, к бабам, со спокойной душой.
Шейха нукер видел, но не удостоил вниманием: старик важный, почему-то без свиты: конь под ним – чудо, да нам не по зубам, с ними, чалмоносными, лучше не вязаться, и того довольно, что от нас убегает, ан не убежит.
Кровь бросилась в голову Мурат-шейха, когда он узнал коня Давлетбай-бия. Сейдулла-аткосшы отстал; он, конечно, поблизости, держит за горло львиными лапами кого-нибудь покрепче. Шейх был один, но не колебался. На истоптанном снегу лежало ничком незахороненное тело с копьем в боку. Шейх в два приема выдернул копье и помчался за неуклюжим нукером. Живо догнал его и всадил ему тоже в бок копье с расстояния, равного тому промежутку, которое оставляется в доме между окном и дверью.
Нукер коротко вскрикнул, словно икнул, и повалился на землю. Послышался треск. Древко копья сломалось. Конь Давлетбай-бия остановился, заржал и побежал назад. А шейх уткнулся лицом в холку своего серого, сотрясаясь от одышки. Тут подоспел и Сейдулла.
Конь Давлетбай-бия привел их к несчастному своему хозяину. Лежал он в неглубокой яме под бугром, изрубленный мечом, но еще живой. Удар пришелся ему по затылку, рана страшная. Лицо и борода были в жирно-красной и черной крови, лишь сильно выпяченные уши Остались незапятнанные. Хотели поднять его, перевязать. Он захрипел в подтаявший под щекой снег:
– Не тронь, помру. – Потом добавил:-Ты ли, шейх мой? Не плачь, благослови на прощанье… Прозрел я перед встречей с господом. Будешь жив, шейх мой, учи народ слушать Мамана. Учи тому, чему учил его батыр… Прости меня.
Тут он поднялся на руках и встал на колени, словно на молитву, упершись бородой в грудь, в окровавленный мех полушубка. Сказал еще:
– Я пойду. Там свидимся. – И помер.
Мурат-шейх обронил скудную слезу. На большее не было сил. Учить народ… Слушать Мамана… Дал бы бог. А если и Мамана уже позвал господь? О небо, верни нам Мамана…
Дрожащей рукой шейх закрыл глаза Давлетбай-бию. Тяжко было расставаться с самыми дорогими, самыми близкими соотечественниками. Некогда и проводить их с честью.
Тела валялись, неприбранные, во всех селеньях, брошенные на глумление стервятникам. Иного тронешь – он еще теплый. Уложить бы его у очага, в покое, в чистоте, остановить кровь, закрыть рану, – мог бы жить. Раненые замерзали в беспамятстве под открытым небом. Буран хоронил их до весны.
Единственное, что ободряло немного, – не все казахи воевали. Не раз видел Мурат-шейх, как друзья, табынцы, кереи, заступались за чужих, преграждая путь своим с оружием в руках. Да останется в памяти это чудо и запишется в книгах!
Встретился Мырзабек, передал поклон от своего старшего брата Айгара-бия, стал утешать:
– Полегчает… попомните мое слово… Многие уже нажрались, навьючили коней, им не до драки. Да и намерзлись, тайком убегают домой отогреться. Говорят, ждать не ждали те, которые с севера, дальние, что вы их так встретите…
– Как?
– Копытом по зубам. Слабое, однако, утешенье.
* * *
Смешались детский плач, рев угоняемого скота, вой и грохот степной бури. Но всего слышней был плач ребенка, голос самой страшной беды. И не буря, трубившая дико и сокрушительно, а этот слабый звук пригнул в пояс, повалил ниц неоглядные камыши на берегах матери Сырдарьи. И этот голос вознес к небу тысячелетний чинар на своих оголенных дланях.
Война с неумолимой быстротой перешагивала рубежи родовых земель, не замечая их, как птицы не замечают наземных оград. Пришла она и на занесенный сугробами луг у одинокого старого чинара, и настала нужда Аманлыку обнажить меч Оразан-батыра. Меч оказался тяжеловат для его руки, а гунан, пожалуй, легок для боевой страды. В первой же схватке унесло Аманлыка в степь, бог весть куда, словно ветром перекати-поле.
Избасар-богатырь, друг Мамана, самый могучий из ябинцев, был впереди всех на поле боя. И первый пал смертью самой бессмысленной. С дубиной, которая стоила меча, он вломился в гущу вражеских нукеров, валя их направо и налево, зовя за собой: «Джигиты, джигиты!» Нукеры побежали от него, он не давал им уйти, крушил бегущих, не замечая, что джигиты не пошли за ним и он дерется один-одинешенек.
Мурат-шейх бросился за ним:
– Избасар! Открой глаза!
Но было поздно. Нукеры вдруг повернули все разом, окружили его, и, наверно, десяток копий впился в него одновременно, со всех сторон, а он все кричал в азарте и безумии: «Джигиты, джигиты!»
Лишь при смерти ему суждено было узнать, что он избивал людей Седет-керея, многих побил. А они пришли помочь аулу Мамана.
Когда же налетел настоящий враг, их в ауле уже не было. Ушли, подобрав своих раненых. Тут-то и завертел и унес Аманлыка вихрь боя, подобно смерчу. И погнался за ним неотступно вездесущий детский плач.
Избасар-богатырь, брошенный на произвол судьбы, лежал на глинобитном полу ветхой лачуги с обрушенной крышей, оторванной дверью; стены ее едва укрывали от ветра, но по крайней мере не горели. Горело все кругом, и сильный жар близких пожаров согревал Из-басара. Одно копье и два обломка еще торчали из его груди и живота. Он был в бреду, разговаривал с Мама-ном и винился перед ним. Говорил Маману то, что Маман хотел бы слышать. Говорил, что бился не за свой род, а за всех каракалпаков…
Очнулся от конского топота. Подскакал нукер в треухе, сплеча хлестнул стенку лачуги камчой, она и обвалилась. Нукер захохотал.
– Эй, богатырь, я тебя узнал! Говорят, ты дюже здоров. А сыплешься прахом, как эта лачуга.
– Не смейся, парень, не позорь. Заплачешь – и у тебя скривится рот.
Нукер спешился, подошел к Избасару, прикидывая, что бы с него снять. Склонился над ним и отшатнулся.
– И я тебя узнал, братец, сразу узнал, – проговорил Избасар пугающе, опять в беспамятстве, но внятно. – Кабы я ведал, как помру… Кабы мы знали, сколько нам отпущено… Стоит ли ради того трепыхаться?
– Ради чего? – пробормотал нукер.
– На этом свете все прах, ежели война… В этом мире нет блаженства… Все едино умрешь. Дан тебе день жизни… живи, не бей, не убивай… Нынче ты убьешь, завтра тебя.
– Э… как сказать! – заметил нукер и погрозил пальцем с толстым, косо обломанным ногтем. Потом, словно зачарованный, потянулся к медной бляхе на груди Избасара.
Избасар-богатырь схватил его за руку железной пятерней.
– Обними меня!
Нукер заверещал со страха, с трудом выдернул свою руку и попятился.
Избасар-богатырь вновь пришел в себя. Огляделся… Глаза его были младенчески ясны. Попробовал встать, не смог. И громко, в голос застонал, давясь слезами. Он еще долго будет бредить, плакать и говорить с Маманом. И долго смерть, обнявшая его и даже вошедшая в него широким наконечником копья под самое сердце и оставшаяся там, не сможет это сердце остановить. Умрет он на третьи сутки, багрово-синий с ног до головы, с выклеванными черными воронами глазами, давно недвижный и вроде бы бездыханный. Только тогда перестанет стучать в его груди сердце и остынет богатырская грудь.
Что касается нукера, то он недалеко ушел и даже обогнал Избасара: дано было нукеру убедиться, что устами умирающего глаголет мудрость. Едучи по горящему аулу, он услышал женский визг и рыдания. Молодая женщина вырывалась из рук коренастого джигита, умоляя его слезно:
– Братец дорогой, отпустите меня… Я не девушка, на что я вам? Не разлучайте с супругом, я его люблю…
– Убью! – отвечал джигит, волоча ее за волосы к своему коню.
Вскочив на коня, джигит грубо втащил ее за собой и посадил впереди себя.
А нукер насторожился, взял наперевес копье. Что такое? Он тотчас узнал казахский твердый выговор. Женщина – казашка? Вот тебе на! Нукер пришпорил коня и ссадил коренастого джигита ударом копья под левую лопатку. Спросил женщину любезно:
– Ты чья будешь, живая душа? Какого рода? Женщина не успела ответить. Подскочил сзади другой коренастый джигит, товарищ первого, и ссадил любезного нукера точно таким же ударом копья в спину.
– Ух ты… – глухо выговорил нукер, не чувствуя боли, настолько она была сильна, и отчетливо вспоминая, что ему предсказывал Избасар-богатырь. Тот правда сказал: нынче ты, завтра тебя, а вышло и раньше, ух ты…
Нукер свалился на изрытую копытами землю и словно погрузился всем своим существом в теплую целебную грязь, в какой лечатся от ран и недугов люди и звери. Умирая, он видел, как второй джигит переволок женщину на своего коня и еще долго слышал ее слезные причитания, потому что джигит вертелся волчком на одном месте, не в силах справиться с конем, напуганным пожарами и людской кровью. Причитала она, как пела.
– Кабы я была мужчиной… рукоять моей нагайки не сломалась бы, в чужие руки я не попалась бы… Боже милостивый, и за что, за что сотворил меня слабой душой? Не суметь, не стать мне рукой-крылом народу своему! Не бывать и мужу верной рабой…
Тут голос женщины стал отдаляться.
Напоследок увидел нукер девочку, простоволосую, с глазами как у телочки. Девочка бежала босиком по снегу, усыпанному золой и гарью, спотыкаясь, истошно крича, точно ягненок, потерявший матку:
– Сношенька моя, прощай, сношенька! Люди, увели мою сношеньку, помогите! Злодеи проклятые, злодеи!
В один миг она словно поседела. Буран смешал со снегом и поставил дыбом ее волосы. А потом сшиб с ног. Девочка упала и забилась как припадочная, кусая и целуя землю.
* * *
Есенгельды в сильном беспокойстве искал своего сына. Расстались они второпях, в поворотный час. Пожалуй, рановато отец стал храбриться. Ну, да он не такой осел, чтобы лезть на рожон. Цел небось и невредим, ежели бог не взял за шиворот, пока шейх тянул за полу. Есть еще надобность пожить на этом свете, хотя и нет той возможности…
Три дня искал отца Есенгельды, стараясь не попадаться на глаза Мурат-шейху. Вот чего бы не хотелось – свидания с Мурат-шейхом. Избегал он также чересчур многолюдных встреч – с нукерами Абулхаир-хана. Уклонялся от них, как от летящего с горы валуна. Разве это не резон?
Впрочем, однажды, день кряду, Есенгельды рисковал – ездил со своими молодцами следом за Юсуп-би-ем. Маленький, юркий как мышь, на высоком, сильном коне, надвинув на брови громадный лисий треух, в котором его не отличить было от казаха-богатея, он безбоязненно врывался в самую гущу вражеских нукеров и пристраивался к боку одного из них; выбирал кого посолидней, поосанистей. В сутолоке драки или погони Юсуп-бий был незаметен, как орех среди голышей, и не уловить было мгновенья, когда он взмахивал волосяным арканом. Его избранник не успевал вскрикнуть, как валился задушенный, под копыта. Могучий конь выносил Юсуп-бия из толпы, точно из водоворота.
Ловкость и дерзость этого человека ошеломляли. Он подскакивал к Есенгельды, утирал треухом пот со лба и благодарил духов своих предков скрипучим басом, который частенько встречается у низкорослых людей. Он был из малолюдного рода табаклы, известного своим гостеприимством, отцом третьего Мамана…
Джигиты Есенгельды увлеклись, загорелись, и один из них попробовал было счастья, по примеру Юсуп-бия, взяв у него лисий треух. Недосчитались и треуха, и джигита… Есенгельды долго злился, что дал согласие на эту пробу, а Юсуп-бия прогнал.
Разорение Есенгельды обходил. Проскакивал мимо. Неохота было нарываться на стариков-старух и выводки их внучат, оставшихся без крова. Жалобы, просьбы, слезы. Морока… Будь ты хоть с каменным сердцем, а все же люди свои, изволь остановиться, заводи с ними тары-бары, а то и таскай ихние вещи, отдай детям хлеб, укажи, где искать кормильцев. Не нравилось Есенгельды, что его джигиты при этом расклеивались, распускали нюни.
В одном знакомом ауле он приметил какую-то возню. Десятка два людей метались с воровской поспешностью. Одни тащили из домов вещи, другие стаскивали сапоги с лежавших тут и там покойников, третьи разделывали промороженную тушу убитой лошади. Были это, конечно, не свои – чужие.
– Гляньте, – сказал Есенгельды, присматриваясь к аулу с ближнего холма. – Хотят казахи ободрать нас до костей.
С гиком, размахивая нагайками, Есенгельды с джигитами, теперь уже впятером, ворвались в аул, – пеших они не опасались. Послышался свист, пешие кинулись врассыпную. И тут Есенгельды разглядел, что это ребятишки, подростки.
– Стой! Поди сюда. Кто такие?
Вышли из укрытия двое – Коротышка Бектемир и Кейлимжай, за ними потянулись другие. Все одеты, обуты. Одежда не по росту, с чужого плеча, понимай, с покойников, но лохмотьев как не бывало. И босых не видать. Морды у всех сытые, глаза не голодные.
– А вы – Есенгельды! – сказал Кейлимжай, ухмыляясь. – Чего смотрите? Милости просим к нашему дастархану. Закусите чем бог послал. Мы не жадные, накормим и на дорожку дадим. Мяса у нас навалом. Что, не верите? Бона! Соли достанем, в землю зароем, хватит до будущей зимы. Так что воюйте… на доброе здоровье… Вам лучший кусок отдадим.
– Ах, стервецы! Что за твари такие? Кейлимжай вновь осклабился:
– Не узнаете? Разжирели мы, что ли? Или наши сапожки вас ослепили? – И он сделал коленце, на ноге был шевровый сапог в кожаной галоше.
– С кого ты их снял? Со своего, может, родича? Нечестивец!
– Этого он не сказал… свой он или чужой… А слезы лить – усохли наши глаза!
Есенгельды толкнул коня вперед и огрел Кейлимжая нагайкой. И другие джигиты принялись хлестать сирот нагайками, пока те не разбежались и не скрылись с глаз. Прятаться они были мастера.
– Что же, и этих прикажете считать нашим народом?., и эти нашего рода-племени?.. – проговорил Есенгельды, брезгливо кривя толстогубый рот.
– Если они люди, кто же упыри? – сказал Гаип, непроизвольно касаясь рукоятки отцовского ножа у себя на поясе.
Есенгельды причмокнул губами.
– А ведь какие шельмы! – вдруг добавил он. – До чего все-таки живучи…
Он думал о том, что голодранец Кейлимжай при случае мог бы оказаться полезным не менее, чем барчук Гаип.
Гаип смотрел на Есенгельды с догадкой и насмешливым одобрением.
Отца своего Есенгельды нашел в ауле кенегесцев; тут теперь хозяйничали кунградцы. Байкошкар-бий лежал под открытым небом на туркменском ковре. От ковра глаз не оторвешь: красный, толщиной в два пальца, затейливо утканный цветами. Драгоценный ковер. А на Байкошкар-бия лучше не смотреть: лицо – маска жуткая, нижняя челюсть вывихнута и торчит около уха, в глазах смертная мука. Около него сидит на корточках Айтуган-есаул.
Увидев Есенгельды и его джигитов, есаул обрадовался, захлопотал.
– Живей, пособите… Вот видите что. Дрался он за этот злосчастный ковер. Отбил, поверите ли, у льва. Вот он лежит бездыханный. Да напоследок, наотмашь – как, сукин сын, саданет! Вот видите что. Ну, кто из вас порукастей? Давай, сынок, соберись с духом…
Держа Байкошкар-бия за лоб, Айтуган-есаул велел Есенгельды бить отца по голове – таким способом вправляли вывихнутую челюсть.
– Вот в это место, по теменной кости… Да нет… Кулаками, обоими! Ты что, бабой родился? Руки у тебя или камышинки? Уйди с глаз долой, коли не можешь…
Есенгельды отступился. Подошел Султангельды, сын Жандос-бия, сцепил ладони воедино, размахнулся и ударил, точно молотом, крякнув протяжно.
Глаза вылезли у Байкошкар-бия из орбит. Челюсть встала на место, но изо рта брызнула кровь, и вывалился язык, величиной с ломоть хлеба. В горле забулькало, он замычал, ища выпученными глазами сына, протягивая к нему руки. И испустил дух.
Есенгельды затрясся точно в горячке, оскалился, как хорек, завыл, глядя на Султангельды с ненавистью. Тот лишь пожал плечами, пряча руки за спину. Тогда Есенгельды пнул ногой в плечо Айтуган-есаула. Тот с благостным видом вправил покойному язык в распяленный рот, закрыл Байкошкар-бию глаза и прослезился, хлюпнул носом.
– Видать, у него на лбу написано. На все воля божья. То-то он ухватился за этот окаянный ковер, никакого страха не чуя. Судьба ему – на этом ковре… Не зря он так хотел, спешил тебя увидеть, тебе сказать… Носил в душе заветное слово! И мне строго-настрого наказал: будешь жив, скажи моему сыну… Зачем он мне наказывал?
Надменная гримаса на миг исказила гладкое лицо Есенгельды, и это был след затаенного ликования, которого он, впрочем, нимало не стыдился. Пришла в голову мысль, что война ему на руку… Отныне нет нужды выжидать, пока старшие сойдут с круга. Рыскул-бия нет, Байкошкар-бия нет, и он, Есенгельды – голова кунградцам!
– Расхныкался есаул… – проговорил холодно Есенгельды, стараясь унять дрожь, уже иного, совсем не горестного, а тщеславного волненья. – Что он такое наказывал?
Айтуган-есаул исподволь перевел дух и повернулся, ошарашенный. Такого быстрого полного прощенья он, однако, не ожидал. Испуг прошел, пришла оторопь перед этим мудреным, нравным молодым хозяином, которому дано унаследовать такую большую власть. Есаул уже слыхал, как Есенгельды разделался с Гаип-ханом. Узнал об этом накануне и Байкошкар-бий и задумался, кусая себе палец… Не пришлось бы пожалеть, раскаяться, сынок! Тогда-то и надумал Байкошкар-бий свое завещание, и вгорячах поверил его Айтуган-есаулу, будто и впрямь предвидел свой конец. Что же теперь будет? На всякий случай Айтуган-есаул затоптался на одном месте:
– Душа его, бедного, уже в райском саду… Святой был человек! Думал о завтрашнем дне. Смотрел в корень, пока господь не уложил его на этот ковер… Он был телом и душой настоящим, верным кунградцем и тебе завещал.
– Чего тянешь, есаул! – окликнул Есенгельды, замечая, как беспокойно, суетливо переминаются с ноги на ногу его джигиты, и мысленно усмехался их нетерпенью. – Выкладывай.
– Он говаривал… когда Мурат-шейх сказал о каракалпакской юрте… Что главное в юрте? Очаг. Вот мы, кунградцы, и есть очаг. И нечего, говорит, ждать, когда вернется Маман… Он говорил: цапли улетают за три года до того, как озеро высыхает. Надо нам, цаплям, становиться на крыло, пока те же ябинцы не лишили нас наследства… – Айтуган-есаул собрался с духом и выговорил наконец: – Он сказал: переселяться… уводить всех за собой…
Вот оно! Заветное слово прозвучало. И незримая грань легла между вчерашним Есенгельды и сегодняшним. Джигиты окружили своего вожака, глядя на него словно бы с новым почтеньем и новым интересом, спрашивая его взглядами: поздравлять или не поздравлять? Судьба возвысила его до небес, и тут же озаботила самой тяжкой земной заботой.
– Куда же? – спросил Есенгельды с хрипотцой в голосе, скорей от важности, нежели от тревоги. – Сказал?
– Сказал… Все сказал… Если, говорит, податься вверх, там – джунгары. Удариться в низовье – русские; они нас спровадят в руки к Маману. На севере – опять же Абулхаир-хан. Стало быть, юг. Хорезм!.. Так и сказал: не дожидаясь конца этой заварухи, сам поведу и сыну велю.
Есенгельды не лишил себя удовольствия поиграть в кошки-мышки:
– Ну, а вы как полагаете, есаул? Ваше мнение! Айтуган-есаул вскочил на ноги, уронив с колен голову Байкошкар-бия; она стукнулась о красный ковер, точно отделившись от туловища.
– Сын мой, ты у нас один… Одна наша надежда, одно спасенье…
Есенгельды крякнул, искоса глядя на Гаипа.
Мешкать не стали. Завернули тело покойного в ковер и закопали тут же, где он отдал богу душу. Едва забросав могилу землей, вскочили на коней, будто боялись, что покойник их удержит. Поехали, не оглядываясь. По пути орали каждому встречному, словно извещая о чем-то шибко веселом:
– Уходим с этой проклятой земли… Давай отсюда, твари господни, пока живы…
По пути они втихую занялись одним делом. Свидетелем его оказался Мырзабек, но он, кажется, не понял того, что видел.
Предсказание Мырзабека сбывалось: заметно полегчало. Там, где вовсе не ожидал, в южной стороне, он приметил верховых, которые гнали голов с полсотни разного скота. Накануне ночью выпал снег, на солнце он искрился ослепительно, издалека не разобрать, что там за люди. Вроде бы джагалбайцы, есть такой род в Малом жузе… А наладились почему-то на юг. Мырза-бек погнался за ними.
– Вернитесь, ненасытные! Подавитесь, обжоры! Старший из джагалбайцев повернул коня и, подбо-
ченясь, подскакал к Мырзабеку; бледное его лицо показалось Мырзабеку знакомым.
– Эй… поделимся… – проговорил он сдавленным голосом, но всмотрелся в лицо Мырзабека и пустился от него прочь во весь опор.
Следом за ним кинулись остальные.
– Трусы… заячьи души!.. – закричал им в спины Мырзабек, смеясь.
И умолк, удивленный. Он вспомнил того, первого, с бледным лицом. Нет, это не джагалбаец. Подымай выше… Мырзабек приметил его еще на свадьбе Аманлыка и на проводах послов. Это главный завистник и соперник Мамана – из его сверстников. Есенгельды… По-видимому, и он узнал Мырзабека. Чего же он так испугался?
Айтуган-есаул побежал по примеру молодого хозяина. Однако опамятовался, подал голос:
– Да это же сваты! Родимые… милые… встреча какая…
Есенгельды придержал коня. Осадили и джигиты. Мырзабек приветливо махнул рукой:
– Собирайте вашу скотину, уводите с богом. Но Есенгельды не вернулся.
– Что ж, – сказал Айтуган-есаул добродушно, – тогда мы потрудимся. Побережем добро. – И добавил как бы шутя:– Будет мне за то пай – хорошо, не будет – и то ладно.
– И я беру один пай, – проговорил Гаип сквозь зубы, подъезжая поближе.
– И я один, – добавил Султангельды, также подъезжая.
Есенгельды молчал. Молчал и Мырзабек, недоумевая, о каких еще паях они толкуют, будто делят добычу.
– Спасибо, сват, – сказал на прощанье Есенгельды, как показалось Мырзабеку, насмешливо. И растаял вдали, в снежном блеске.
Скот, погоняемый джигитами, с гулким топотом покатил на юг, пока не скрылся в зарослях джангиля, меж голых стволов и ветвей. Стадо утонуло в них, как в черном тумане.
* * *
Аманлык ехал в родной аул. Ему повезло: дрался каждый день, а было тех дней без малого неделя, и остался жив, здоров, не ранен, если не считать пустяков – ссадин от дубин и пореза от меча, словно от кухонного ножа. Конь его также оказался крепче, нежели можно было ожидать; выносил из свалок, в которых всаднику на двухлетке полагалось быть затоптанным. Дважды Аманлык обрастал воинством, самым малым, но избранным, как это случается в бою с героями. И дважды это воинство рассеивал враг, ибо не умел герой распоряжаться теми, кому служил, сыновьями своих хозяев. Радовался тому, что меча Оразан-батыра не посрамил.
Душа, однако, была разломана. Сироты встретились как-то ночью. Они были нехороши – веселы. Думалось: шакалы визжат, гиены хохочут в темноте, в обезлюдевшем селенье. А это они – сироты. Не спят, пируют. Состязаются в мерзейшем сквернословии. Аманлык рассвирепел, сказал себе, что сейчас пришибет Кейлимжая, но руки у него опустились.
От них он узнал, что Акбидай похищена.
Не дожидаясь рассвета, Аманлык погнал усталого коня, добрался до своего аула, разыскал у едва живого очага едва живую Алмагуль и от нее услышал то же, что от сирот.
Закричал. Не поверил. А поверив, опять закричал.
Разоренный дотла аул его не поразил. Эта боль уже как бы приелась. И не только мучительный страх за Акбидай сокрушал его душу. Он вез издалека весть, быть может еще горше – и для себя, и для Акбидай, для всех. Он изнемог, истерзался, неся эту весть в душе, точно чахоточный огонь. Вот она – его кровоточащая рана.
Мурат-шейх был в ауле. Заглянул мимоходом в свой порушенный дом и свалился с ног. Аманлык немедля пошел к нему. Шейх выслушал Аманлыка не дрогнув. Но, понятно, старик был убит.
Люди Айгара-бия, несравненного друга, искали след Мамана и наткнулись на два мертвых тела с рубцами от петель волосяных арканов на шее. Двое мужчин лежали, словно обнявшись по-братски. И было подозрение, что они и есть братья, сыновья Мурат-шейха, из посольства Маман-бия. Их плохо знали в лицо, они были затворниками. Но подозрение вот такое. Люди Айгара-бия просили прислать кого-либо – опознать убиенных. Трупы свежие. Смерть схватила их, казалось, сию минуту.
Других послов не нашли ни на том месте, ни поблизости, ни в отдалении.
Мамана? О господи, Мамана… Если бы нашелся малейший его след, разве Аманлык молчал бы, разве сидел бы так перед шейхом, понуро и потерянно, думая больше об Акбидай, чем о его сыновьях!
Мурат-шейх с неожиданной силой стал бить себя кулаком в грудь, говоря о том, какая же гнусная расправа была с его детьми: они обнялись, а их удавили. По каждой его щеке сползло по слезе.
Потом шейх сказал Аманлыку, что судьбой его жены он займется сам. Этого дела он так не оставит. А ему, Аманлыку, к сожалению, не сможет дать ничего, кроме благословения, ни свежего коня, ни людей в подмогу… Аманлык вскочил с горящими глазами. Он понял. Он готов!
– Благословите, шейх-отец.
– С богом, сын мой, друг Мамана. Если ты его найдешь, живого или мертвого…
– Живого! – поправил Аманлык.
– Народ тебя не забудет.