Текст книги "Сказание о Маман-бие"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
Часть третья
1Есть в мире и добро, и зло, и грех; добро – тайник, открыто зло для всех.
Алишер Навои
Бешено мчится Амударья, размывая и руша свои берега, вместе с вырванными с корнем деревьями. Крутя, ломая, дробя, поглощает их пучина. Но, подбегая к морю, река тишает, смиренно растекается на рукава, образуя дельту и множество сверкающих мелких озер. Каждое озерко – благодатный источник жизни – кишмя кишит рыбой. Глухие заросли камыша и куги, окружающие заливчики и островки, непроходимые дебри лесов, откуда одинокий путник едва ли выберется на свет божий, от веку не слышали иного шума, кроме хлопанья крыл и многоголосого гомона птиц, парящих над лесами и водами, плещущихся на глади озер. Ревущий, топочущий, стонущий хлынул в эту глухомань поток беженцев-каракалпаков, изгнанных из родных мест, и, подобно изнуренному зноем стаду, стремившемуся к воде, остановился. Медленно таяли толпы людей, растекаясь по берегам рукавов дельты, ища приюта в чащах куги и турангиля. Деревья, так же, как и люди, побитые и потрепанные своенравной судьбой, протягивали навстречу изгнанникам кривые иссохшие ветви, словно руки неловких попрошаек, а их растрепанные птицами верхушки, со спутанными ветками, растущими вкривь и вкось, напоминали сбитые набекрень рваные шапки. И уже пошла по берегам протоков и озер будничная житейская сутолока: беженцы, сохранившие кое-какой достаток, разгружали свой скарб, ставили кибитки, вязали шалаши. Вдовы и сироты, вконец обнищавшие босяки устраивались в зарослях прямо на земле со своими тощими узелками, суетились и гомонили, цепляясь за свою жалкую жизнь: хоть в беде, хоть в нужде – лишь бы живу быть.
…И, еще не оглядевшись толком, бросались люди к озерам, дивясь, выхватывали из воды играющую стаями рыбу. Уже поднялись к небу жидкие струйки дыма, кипели на кострах казаны и котелки. Джигиты, досыта наевшись рыбой и напившись чистой воды, играючи, с треском ломали крепкие, как берцовая кость, сухие джангили и толстые стволы камыша, – да не всякому это оказалось под силу. Тут же строили себе пришельцы первые на новом месте камышовые лачуги.
А толпы, гонимые бедствием, как скот по пыльной дороге, все прибывали и прибывали, брели, цепляясь друг за друга, карабкаясь из последних сил, и, ошеломленные невиданным изобилием благодатной новой земли, чуть приостановившись, разбредались по лесам и речушкам, – и всем хватало места.
Никто не вышел им навстречу, ни один посланец какого-нибудь хана, хотя бы для того, чтобы сказать: не тронь! это – мое! Видно, потому так получилось, что о ту пору в хивинском дворце шла увлекательная «игра в ханы», полностью захватившая властительных кунградских наместников-инахов, главную силу при дворе, – рвались важные господа к трону. Не выдержав натиска претендентов изнутри и извне, бежал подобру-поздорову потомок славного Жадиге, сын Султан-батыра из рода шекти, Гаип-хан, и на престол воссел его младший брат Абдулла. Год просидел – все: вмешались бухарцы, прогнали. И пошла чехарда: то садятся на ханство потомки Абулхаира, то его врага Жадиге из рода шекти.
Так, забытый богом и лишенный благодетельной ханской заботы, народ каракалпакский стал потихоньку укрепляться, строиться на новом месте. Больше всего селились по берегам Кок-Узяка. Недаром полноводная и чистая река называется «Кок»– это и значит «голубая». Вода течет в ней медленная, с тихими омутами, словно в глубокую чашу с краями налитая.
Сидит ли человек летом на ее берегу или зимой, слегка разметя снег, смотрится в ее ясный, как синее небо, лед, никогда не насытятся его глаза. Весною в Кок-Узяке рыба стайками ходит, гоняется одна за другой, резвится, подобно стаду, выпущенному на свежую траву. Рыба отчетливо видна сквозь прозрачные струи, и ее столько, что даже малый ребенок, если захочет, летом может, нырнув, поймать руками, а зимой – подцепить на крючок из проруби.
Изобилие райской этой земли сделало испуганных недотрог приветливыми и спокойными, упрямых и чванливых – простыми и добрыми, больных – здоровыми. Довольство осушило слезы, возвратило народу смех…
Целый день ловили рыбаки рыбу на Кок-Узяке, мокрые с головы до пят, вывели свой плот к берегу, разделили добычу поровну и, нанизав каждый свою долю на джангилевый прут, веселые возвращаются домой. Идут шумной гурьбой, смеются, не дают друг другу слова сказать.
– А знаете, с кем бы я сравнил Кок-Узяк? Он добрый, как мальчик с открытой душой…
– Скажи лучше – с душой, ясной как зеркало, ничего от людей за пазухой не прячет. Если бы рыба его людям не показалась, разве бы мы здесь осели?
– Да ни в жизнь бы не осели, дальше бы пошли!
– Будет вам все одно и то же мусолить!
– А кто знает, ребята, вдову Айтуган-есаула из рода кунград, ну, того самого, которого корова забодала? Так вот, говорят, она, эта Белоногая Абадан, собрала артель из одних вдов. Так они будто бы нагишом рыбу в воде ловят. Коленки-то у нее, говорят, белые-пре-белые.
– А мальков они не боятся? – Ребята расхохотались.
Так где, говоришь, они ловят?
– Соблазнился, что ли? Выше нас по течению, в ауле Гаипбахадура.
– Эх, жаль, не я джигит того аула!
– Говорят, они только джигита увидят – тут же растерзают!
Как это так?
Так просто и хватают?
– Ой-ей-ей, встретились бы мне, – я бы пятерых одолел!
– Не хвастай! Слюнки-то не пускай!
– А если забеременеют, что тогда?
– Откуда я знаю что!
– Нет, вы лучше скажите, почему Маман-бий не женится? Или не в силе?
Молча шедший впереди Бегдулла Чернобородый приостановился и, сердито набычившись, глянул на товарищей. Он был на голову выше всех, и ребята примолкли.
– Помните вы, кто Мамана развязал, когда мы, перебираясь с Сырдарьи, поймали его и за разорение народа наказали: посадили на серого осла задом наперед и к седлу прикрутили? Нет, не помните? Развязала вдова Давлетбая. А коли вы не сдурели окончательно, рыбьих мозгов наевшись, сами понимаете: баба никогда мужика не пожалеет, если он жениться не в силах.
Где-то он сейчас, Маман-бий?
Удрал поди, когда счастье от него отвернулось!
– Правда твоя. Богатенькие – они все трусы. Разорятся, поголодают малость и сразу – в кусты!
– И опять вы все переврали! – с досадой оборвал их Бегдулла. – Маман не из трусливых.
– А кто умнее, по-вашему, Маман-бий или Есенгельды-бий? – выкрикнул кто-то задорно.
– Маман-бий, – зашумели ребята.
– А по-моему, Есенгельды, – упрямо молвил парень, задавший вопрос. – Не возражайте, слушайте… Есенгельды-бий, как хорошая цапля – вожак, увел свою стаю с высыхающего озера. За это ему честь и слава! Кто за ним пошел, тот цел остался. И сам он свой дом и богатство сохранил. Со вчерашнего дня в его ауле той идет. А Маман что? Одинокий вепрь!
– Верно говоришь, Нурабулла, – не в лад поддакнул другой джигит. – Поначалу-то был Маман-бий умен да силен, а выпали из его рук поводья – и от самого счастье ушло, и от нас.
– Хорошо еще, если он живой ходит на этом мутном свете, – молвил Бегдулла, вздыхая.
На память ему пришли слова отца Сейдуллы Большого о Мурат-шейхе, что не пожелал он оставаться в этом нечестивом мире. И еще он вспомнил последнее слово старика отца: «Прощай, сын мой, я теперь ближе к тому свету, чем к этому, и тащи-ка ты на своем горбу, вместо меня, моих внуков. Пусть они живут…» Комок подступил к горлу Бегдуллы, ощетинилась дремучая черная борода во всю грудь, великан пошатнулся и сошел с тропы, надвое разделившей густые камыши. А потом размашистым широким шагом опередил товарищей, не в силах больше слушать их пустую болтовню. Но и тут пересекли ему дорогу веселые джигиты: Аманлык со своими дружками.
– Сыраклы, сыраклы! – загалдели они. – Поделитесь рыбкой на ушицу!
– Откуда идете?
– С тоя, – сказал Бекмурат.
Хотя рыбаки слыхали, что Есенгельды поставил новую юрту и закатил по этому случаю великий той, однако никто из их аула не удостоился приглашения. Теперь Бегдулла сразу догадался, что эти проходимцы пошли-таки на пир незваными;
– За вами, Аманлык, наверное, нарочного присылали? – сказал один из рыбаков с насмешкой.
– Будет трепаться-то! – оборвал его Аманлык. – Подумаешь, какие мы пышные господа, что твой хвост у лисицы, чтобы за нами нарочных гонять. Сами пошли да наелись себе на доброе здоровье.
– Бесстыжие вы собаки! – пробормотал пожилой рыбак.
Эти слова задели Аманлыка за живое, но он и виду не подал, что обиделся. Бектемир долго шел за ним в надежде, что тот достойно ответит обидчику, – Аманлык это умел, – и, не дождавшись, потянул дружка за рубаху: мол, отстанем от них, ну их! Аманлык сбавил шаг, но Бегдулла остановился и повернул назад:
– Идемте, Аманлык, ко мне домой. Что нам бог завтра даст, неизвестно, а сегодня будем вместе есть то, что уже дал.
Почитая Бегдуллу как сына человека, служившего Мурат-шейху, духовному владыке всех сырдарьинских каракалпаков, и уважая Чернобородого за твердость слова и характера, Аманлык и его приятели не посмели отказаться. Ведь все роды, перекочевавшие в низовья Амударьи без своего вожака, беспрекословно пошли за Бегдуллой и образовали еще один аул на Кок-Узяке. Пошли за ним и сироты.
В отличие от многих селений, выросших по берегам Кок-Узяка, в ауле Бегдуллы не строят землянок – одни камышовые лачуги; хижина Бегдуллы хоть и стоит на ровном месте в ряду других, высится над ними своими прочными стенами, связанными из толстых стволов сухого камыша, вперемежку с крепкими прутьями высокого джангиля. Между аулом и рекой стеной встают молодые заросли, придающие селению какую-то торжественную красоту. Никто из жителей ни одного стебелька из этой стены не выломает, листочка не сорвет Место это свято: могучие камыши, сквозь которые не пробиться малышам, охраняют детишек от опасности утонуть в спокойном, но глубоком Кок-Узяке.
А главная достопримечательность этого аула – великое множество детей. Если дым валит из очага, если теплится в лачуге жизнь, то навстречу путнику непременно выбегут двое-трое голопузых ребятишек. У Бегдуллы их пока трое. Это такие дети, что стоит матери чуть зазеваться – зимой ли, осенью ли, – они непременно выскочат голышом на улицу играть, и не загонишь домой, пока не посинеют от холода. Если не считать того, что в теплые дни родители выпускают их посидеть на солнышке, то зимой они не позволят выходить во двор даже высморкаться. С наступлением лета открылась для ребят желанная свобода, и сегодня они дружно выбегают навстречу отцу, пища, как голодные птенцы, вешаются ему на шею. Ребятишки нимало не стесняются Аманлыка и его товарищей, давно привыкли к нежданным гостям-попрошайкам, которые приходят в дом, чтобы сытно поесть, и потом уходят неведомо куда.
– Проходите, садитесь! – весело выкрикивают малыши, повторяя радушное приглашение матери.
Бегдулла погладил их по косматым головенкам, дал детишкам по три маленьких рыбки играть, остальные отнес жене чистить. А когда уха закипела, позвал соседей, чтобы гости не скучали.
Хоть и циновки в лачуге были камышовые и сидели приглашенные вокруг очага, вырытого в земле, на рогожках, облокотившись на подушки, набитые соломой, гостям стало уютно и тепло. Чай пили долго и со вкусом, нужды нет, что из жестяного кумгана, и хотя муки у хозяев не хватило на тесто для бешбармака, но уха, заправленная горсточкой джугары, оказалась отменной. Гости ели, потели, причмокивали да похваливали изобильные здешние места, жирную рыбу да тороватую хозяйку – искусную стряпуху.
После ужина за бесконечным чаепитием заговорили о днях минувших, о Мурат-шейхе, о биях Рыскуле и Давлете, Байкошкаре, об Оразан-батыре и Избасар-бахадуре. Когда кто-нибудь называл новое имя, все из уважения к ушедшим приподнимались, передвигали подушки и снова опускались на место. Дети давно заснули, обхватив ручонками дремлющую маму, а разговорам мужчин не предвиделось конца. Заговорили о Маман-бие, вспомнили «бумагу великой надежды» и Кузьму Бородина. Если иной разумник и заикнется, что вот, мол, сидим мы здесь, как на острове, никого не видим, ничего не слышим, тотчас перебивали его воспоминаниями о караванах, что везли через аулы диковинные товары из России, страны искусных мастеров, о русском оружии, с которым побеждали врагов. Птица воображения несла изгнанников над просторами Сыр-дарьи, и, сожалея о безвозвратно ушедшем счастье, люди ахали, охали, прищелкивали языками.
Вспоминали и о тех черных днях, когда кочевали, разоренные, по снежным дорогам без крова и пищи, а все потому, что птица счастья непостоянна: взлетит – и ее нет, и горестно вздыхали, и в глазах закипали слезы скорби и ярости. И тут же утешались собеседники тем, что места их нового жительства неприступны для врага, радовались, что через густой камыш да дремучую лесную чащобу никому сюда не продраться.
Но снова и снова возвращался разговор к Маману, и тут впервые высказал вслух Бегдулла неотвязную, мучившую его мысль, что напрасно они тогда обидели Мамана, посадили его на серого ишака задом наперед.
– Ничего, Бегдулла, – утешал его сосед. – Маман не из обидчивых. Ведь если бы мы тогда не зарезали его коня, эти-то, – и он указал на беспечно разметавшихся во сне ребятишек, – не добрались бы до благословенных наших мест живыми. Они – наше будущее, надежда народа. Понял это твой отец, когда остался один, и Маман это понимает, да еще как понимает, бедняга, львом-защитником своего народа рожденный. Великой души человек, будь у всех у нас душа такая – жили бы мы на этом свете как в раю!
– Да, Маман – настоящий бий, Маман – мудрец… – заговорили гости. – Еще он появится среди нас, вот увидите… С какой только стороны приедет, неизвестно… Но он еще придет к народу с доброй вестью!
Они без конца пили чай и вспоминали минувшее, помянули добрым словом и караванщиков-чаеторговцев, и перекупщиков-благодетелей, – без их заботы не попить бы им чайку всласть!
И тут не выдержал Бегдулла. Еще живо было в его памяти то зло, которое привозили людям караваны со своими бессердечными хозяевами. Разгорячившись, он забыл, кто сидит перед ним, и брякнул то, о чем уместно было бы помолчать:
– Вот вы, джигиты, нахваливаете этих торгашей и их верблюдов и всякие там их товары драгоценные. А ведь народ они бессердечный. Как вспомню про иные их дела – волосы дыбом! – Волнуясь, он выломал щепку из камышовой перегородки и с хрустом стал грызть ее крепкими зубами. – Забыли, что ли? А я помню, каково пришлось Алмагуль, когда уходила от нас с караваном.
– О нашей Алмагуль говоришь?! – вскрикнул Аманлык, рывком привстав на колени. – Где она?
– О ней, Аманлык, – продолжал Бегдулла, забывшись в воспоминаниях. – Она уходила от нас молодой. Ой, какая она была умная! Я даже помню, как святейший Мурат-шейх дивился ее уму, ее, тринадцатилетнюю девчонку, сравнивал с Маман-бием. Девочка слезинки не пролила, ни одним словом не перечила дедушке-шейху, а ведь знала, поди, что ее в чужие края продают, самому эмиру бухарскому готовят в жены! Сказала только: «Передайте мой поклон брату моему родимому и милой моей сношеньке. Если захочет брат меня искать, укажу: пусть не идет дорогами пыльными, там меня не найдет, а если пойдет по следу путем, влажным от слез, – найдет непременно».
«Если пойдет путем, влажным от слез»! Это о слезах своих она говорила! – воскликнул Аманлык. – Пусть вы не видели, но ушла-то она в слезах… – Аманлык осекся, замолчал, стиснул зубы до скрипа.
Поздно спохватился Бегдулла, что зря язык распустил, сидел потупившись.
Уже забрезжил рассвет, и в сумраке лачуги видны стали неподвижные фигуры притихших гостей, кто где сидел, там и задремал. Слышался легкий храп да посапывание спящих. Только Аманлык, раз и навсегда решивший было не ворошить прошлого, лежал без сна, извиваясь, как червь, будто кололи ножом его душу и тело. Нестерпимо душной и тесной стала для него просторная хижина с высокой кровлей. Волоча ноги, протиснулся он наружу, ударил себя обоими кулаками по голове, подогнулись его колени, и он рухнул без сил.
2Над ровными, словно подстриженными верхушками джангилевых кустов мелькает голова одинокого путника в черной шапке. Он двигается медленно, ныряя, словно меряя глубину речного потока: то покажется одна голова, то вынырнут и крутые плечи. Но вот заросли кончились, и путник выезжает на равнину. Это всадник на сильном гнедом коне.
Остановив коня, путник спешился, заботливо осмотрел притороченную к седлу поклажу. Мешок, привязанный поперек седла, худой, – видно, проткнул его джангилевый сучок. Сорвав пучок травы, человек заткнул им дыру и, снова вскочив на коня, не спеша въехал в приозерные камыши.
Лоснящаяся шерсть гнедого отливает черным блеском на фоне нежно-зеленых зарослей молодого камыша, всадник то и дело оборачивается, чтобы потрогать заткнутую травой дыру.
Да это Маман-бий! Вернулся-таки без вести пропавший в годину великого бедствия! Последним двигался он вслед за беженцами и после долгих месяцев бродяжничества добрался до головы кочевья, обогнал его и нашел аул Есенгельды-бия. Вместе с ним выбрал Маман место поселения для своего народа – пустынные, «ничьи» берега Кок-Узяка, где никто не потревожит людей, не помешает им обживаться.
Тяжко приходилось в эти дни Маман-бию. Спесивый Есенгельды смотрел на него сверху вниз, в глаза и за глаза корил за «глупость», за давнишний его отказ пристать к кочевью Есенгельды, покидавшему родину: вот теперь и сам отстал, и людям помешал вовремя переселиться, обрек их на такие мучения!
Хотя и оскорбительно было Маману слушать все эти попреки и издевательства, но он крепился, делал вид, что не замечает обиды. А ведь не только Есенгельды, но и сами беженцы, измученные перекочевкой, потерявшие родных и достаток, не раз ругали его ругательски, прямо в лицо, даже кидали ему вслед камни. Приходилось терпеть. Неуместно было, полагал Маман, спорить теперь с разоренными, ожесточенными мукой людьми. И он молчал, будто глухой, неустанно снуя верхом между лачугами и камышами, встречая и направляя вновь прибывавшие потоки беженцев, прокладывая на своем могучем коне тропинки между густыми зарослями, связывая вместе головки камыша и джангиля, чтобы вновь не зарастала дорога между людьми, чтобы не теряли они друг друга из виду, не отчуждались. Дабы, по-разному называя незнакомые места, люди не заблудились, ища друг друга, Маман нарекал имена озерам, островкам и протокам. Проезжая между поселками и стойбищами, он кричал во весь голос: «Смотрите, люди, вон там местность, справа от вас, называется Айорма, а вот там, на закате, Ухсай, на юге – Жалаир… А такие-то роды расселились выше по Кок-Узяку… а такие-то ближе к озеру Кара-Терен…» – «Где, говоришь, Кара-Терен?» – «На юге!»
Иногда это были новые, им самим придуманные названия, иногда те, которые дали ранее поселившиеся здесь аулы Шердали и Есенгельды биев. Так он стал глашатаем новой земли. Маман всегда был среди людей, старался подбодрить уставших, воодушевить отчаявшихся, просил сильных помочь слабым, обжившихся – немощным и беспризорным. Спешившись, он сам помогал больным, поникшим от страдания людям косить камыши, ломать джангиль, строить лачуги.
Ведя такую жизнь, Маман сделал как бы изустную «перепись» населения. Оказывается, до новых мест своего жительства дошло немногим больше трети из шестидесяти тысяч семей, называвшихся Нижними Каракалпаками. Когда он, опечаленный, поделился своими мыслями об этом с Есенгельды, тот язвительно бросил:
– А все благодаря мудрой заботе Маман-бия! Маман в горести прикусил палец. Но деятельная мысль его уже была в будущем.
Что надо делать теперь? Как объединить все роды? Как сделать народ оседлым? Как оградить его от врагов, от набегов, как обеспечить страдальцам мир, кров и пищу? Или снова ехать к русскому царю? А ведь до Петербурга-то стало еще дальше… А как доехать одинокому путнику до царя и вернуться обратно… к тому же и знакомых людей, доброжелателей, может быть, во дворце не сыщешь… Уже в бытность нашу там чувствовалось, что заваривается у трона какая-то каша… Да и сможет ли, захочет ли царица, не понявшая мудрого Бестужева, понять Мамана, нужду и боль его народа… И даже если изгнали Бестужева по вражьему навету чужой мысли, то кто поручится, что сейчас на престоле иной мысли царь? А что, если он прямо скажет: знать не знаю, мол, никакой грамоты царицы Елизаветы. Тогда как? Нет, это уже хуже худого!
Видно, важнее всего сейчас прознать, что за народ нас здесь окружает. Если вокруг нас живут добрые, мирные соседи, надо на первый случай сойтись с ними поближе, чтобы спокойно, не спеша, собрать воедино людей, рассыпанных поодиночке. Ведь если при каждой перекочевке отстанет хотя бы одна семья, – какой большой урон всему кочевью! Все более утверждаясь в этих своих мыслях, Маман сел на коня, чтобы своими глазами увидеть окружающих его народ неведомых соседей.
Сначала побывал он в городе Кунграде, потом в городе Хиве, на обратном пути заехал в город Шаббаз и там выпросил у местных каракалпаков мешок пшеницы на посев своим односельчанам. Вот этот-то драгоценный мешок и был приторочен к его седлу.
Маман ехал прямиком к лачуге, поставленной на взгорке у самого берега Кок-Узяка над густыми зарослями камыша. Люди говорили, будто здесь поселился Аманлык, а с ним десятеро холостых джигитов из сирот, и что все они крепкие, как на подбор, ребята с быстрыми ногами и цепкими руками, дружно бросаются на любое дело, лишь бы прокормиться. Уж они-то наверняка посеют пшеницу. Сами соху потянут, но посеют.
Усталый и голодный гнедой еле ноги переставлял, но все же жадно хватал зубами на ходу крупные, широкие, как подпруга, листья камыша, хлеставшего коня по груди и бокам. Внезапно конь навострил уши, шарахнулся в сторону. Какая-то женщина в рваной кофте, в красном платье из домотканой бязи, в грязном платке с обтрепанными концами кинулась навстречу всаднику. В руках у нее блестел какой-то тяжелый предмет – топор! Женщина, видно, была не в себе. Смотря в небо невидящими глазами, что-то бормоча и вскрикивая, она подбрасывала высоко вверх тяжелый топор и ловила его, чтобы тут же опять бросить. Если топор падал на землю, в камыши, она его находила и, пробормотав что-то про себя, снова швыряла высоко в небо лезвием вверх, не заботясь о том, что топор может упасть ей на голову.
Силясь расслышать, что она такое бормочет, Маман тихонько сошел с коня и осторожно приблизился к женщине. Слушал.
– Эй, берегись, дряхлый, слепой бог, убью тебя, будь ты проклят! Топором зарублю!
Видно, женщина не помнила себя от горя. Да мало ли нынче таких в народе! Всех разве утешишь?.. Маман отступил назад, призадумался. А та ходит и ходит без конца, ходит и бросает. Немудрено, если и впрямь помешанная! Надо все-таки попробовать ее образумить, остановить.
– Эй, молодуха! Бог далеко, топором не достанешь! – крикнул он негромко. – Кабы можно было до него дотянуться, люди давно изрубили бы его на мелкие кусочки.
Женщина встала как вкопанная.
– Ты кто такой?
Она была молода, с круглым, но бледным миловидным лицом. Лет двадцати, наверное. Но оттого ли, что много плакала, или от бессонницы, ее большие глаза смотрели устало, а покрасневшие веки опухли. Вместо ответа Маман-бий сам спросил у нее:
– Как зовут? Чья сноха?
– Багдагуль я, довожусь снохой роду табаклы. А знаешь ты, что роду табаклы конец пришел? В живых одна я осталась! Но я все равно не успокоюсь, пока не достану бога топором. Или хотя бы Маман-бия, злодея, зарублю! У тебя дети есть?
Маман вздохнул, будто сверкающее острие ее топора вонзилось ему в сердце. В самом деле, почему он до сих пор не женился? И, не задумываясь, сказал ей Маман правду:
– Нету детей.
– Тогда почему и ты не выходишь с топором на бога? Э, да разве вы, мужики, знаете цену жизни! Раз нет у тебя потомков, зачем ты на коня садишься? Зачем на этом свете живешь?
– Муж у тебя есть? – спросил Маман строго.
– Ха! Уж не свататься ли захотел? И близко не подходи, бесстыжая душа! Муж мой и сын вчера ночью скончались, от лихорадки дух испустили в одночасье. Это тебе шутка, что ли? Чего глаза вылупил? Думаешь, я сумасшедшая? У вас, у мужиков, ни чести, ни совести. Бери-ка поскорей топор: бог, вчера истребивший наше племя, завтра истребит ваше, начнет подкапываться под других. Так постепенно и весь несчастный народ каракалпакский с лица земли исчезнет! А вы идите себе, ручки сложив, мимо. Иди! Уходи! Ишь встал, не шевелится! Или меня закрутить думаешь? Попробуй только сунуться, – я тебе горло перерублю! Садись на коня, езжай! Если увидишь Маман-бия, обманом завлеки его ко мне. Только смотри живого приводи, не убивай, – я сама ему голову отрублю. А уж после такого удовольствия, без лишних слов – в Кок-Узяк вниз головой!
– Где твой дом? – Назад!
– Давай отвезу тебя домой. Отдохнешь, после приведу к тебе Маман-бия.
Ты эти свои штучки брось. Уйдешь или нет? – И Багдагуль угрожающе двинулась к нему с топором. Маман-бий отступил к камышам. И когда, ведя коня в поводу, вошел в чащу и остановился, в голову ему ударили слова Багдагуль, и он медленно повторил: «Так постепенно и весь несчастный народ каракалпакский с лица земли исчезнет…» И. слезы неудержимо хлынули у него из глаз.
– Ассалам-алейкум, бий-ага, а мы вас сразу узнали! – услышал Маман за спиной и, когда нехотя повернулся, увидел двух оборванцев.
– Уалейкум-ассалам! Откуда идете?
Джигиты перемигнулись. Один из них – пучеглазый и такой худой, что на его лице можно было бы все косточки пересчитать, – запинаясь, молвил:
– Да вот, бий-ага, скучно нам что-то стало. Эта молодуха и заманила нас… вот мы тут и поджидали, когда она в гущу камышей зайдет… Ну, увидали, как она вас турнула… мы-то уж подавно… куда нам… Надежду потеряли…
– Веселые вы ребята, резвитесь, как сытые кабаны! Здесь, что ли, Аманлык живет?
Здесь, мы все тут вместе живем, да он занедужил.
– Ну, а остальные живы-здоровы?
– С тех пор как вы от нас отъехали, двое ребят пропало. Пошли скот воровать на кунградскую сторону, а хозяин тамошний их подстерег да убил… Ой-ей, бий-ага, волосы-то у вас на голове и борода до чего отросли! На голове точно шерсть дыбом стоит.
– Да, джигиты, и внутри голова моя точно шерстью набита. Идемте-ка к вам в лачугу!
Аманлык лежал неподвижно, распростершись на циновке. С тех пор как услышал он от Бегдуллы о том, как увозили на чужбину сестренку, места себе не находил. Хоть и знал, что ее продали, хоть и прошло с тех пор много лет, но все виделась ему тринадцатилетняя Алмагуль, идет – и дорога за ней темнеет от слез.
Войдя в лачугу, Маман-бий снял со стены меч, подаренный Аманлыку Оразан-батыром, приложился к нему лбом, повесил обратно и наклонился над Аманлыком:
– Ну, здравствуй, что ли, брат, вот нам и свидеться довелось!
Но тот только поднял на Мамана красные измученные глаза. Хотел Маман сесть около друга, но что-то в убранстве хижины его остановило. На циновках из камыша лежат две новенькие белые кошмы. Откуда они взялись? И решил про себя: конечно, краденые!
Пучеглазый джигит заметил удивление бия.
– Садитесь, бий-ага! Мы не из тех волков, что по своим хлевам шарят!
Маман молча ступил на кошму. Слова Багдагуль гудели в его ушах: «Постепенно несчастный народ каракалпакский исчезнет… исчезнет…» Вот и Аманлык лежит в тяжком недуге – и встанет ли, кто знает…
– Где Бектемир, ребята? – спросил он, чтобы отвлечься.
– Все появятся к вечеру.
– А ты, Аманлык, простыл, что ли? – Маман пристально вглядывался в его воспаленное лицо.
– Наверное, так, Есенгельды-бий той устроил, а я всю ночь у костров истопником был, спереди огонь палит, а со спины ветер с озера дует, – возможно, и простыл, – голос у Аманлыка слабый.
– Что за той?
– Новую юрту поставил… Оказывается, юрту эту ему сам Мухаммед Амин-инах прислал.
– Неплохо. Очень хорошо. А Мырзабек-бий и его люди были приглашены?
– Не знаю. Увидеть не довелось, – Аманлык слегка оживился, поднял голову, потянулся к Маману.
Брови Мамана насупились, как черные тучи, но вскоре лоб его разгладился, взор посветлел. Сегодня досада долго у него не держалась.
В котле оказалось остывшее мясо. Один из парней подогрел его и поставил перед гостем.
Хотя Аманлык много лет был первым другом Мамана, но тот никогда не поверял ему свои задушевные тайны. Сегодня мысли, возникшие после встречи с Багдагуль, не давали Маману покоя.
– Аманлык, – сказал он словно бы равнодушно, уставившись холодным взором в очаг и еще не решив, говорить или не стоит. – Знаешь ли ты сноху Юсуп-бия из рода табаклы?
– Даже сына его знаю. Он родился как раз в тот год, когда ты к русскому царю уехал. Его тоже Мама-ном звали. А в год великого бедствия он женился. Когда началось вражеское нашествие, он с Багдагуль свадьбу справлял. Ну, а как переехали в эти края, родился у них сын… Да… не долго бедняге порадоваться довелось. Вчера – я слыхал – он и сам и сынок его в один и тот же день от лихорадки померли.
– Вымираем понемножку, Аманлык!
– Ну, а что же делать?
– Вдова, Юсуп-биева сноха, заставила меня призадуматься. Хоть молодая, но она мать, мать все же!.. Мало детей рождается у нас в народе сегодня, а коли так, значит, нет у нас будущего. Думаю я огласить указ, чтобы вдовые женщины и мужчины, без всякого там калыма, соединялись в семьи, умножали детей.
– Прежде чем указы оглашать, сам-то ты женись! А я, знаешь, Маман, ухожу.
Куда уходишь?
– Не спрашивай, господин мой! Не знаю куда, но ухожу… куда глаза глядят. Сам вот не знаю, кого мне искать, сына или сестренку? Искать ли родичей отца или живым в могилу Акбидай ложиться?.. Не знаю, С тех пор как услыхал от Бегдуллы Чернобородого, как уходила от нас Алмагуль, нет мне покоя, будто черви гложут мои суставы!
– Если мужчина будет так предаваться скорби, женщинам-то что делать? Оглянись кругом: сколько сирот и вдов, сравни их участь со своей – поймешь, что идти тебе некуда.
– Стал я слабее женщины, бий мой! Дай мудрый совет!
Маман-бий считал, что уклониться в таком случае от совета все равно что бросить человека, заблудившегося в лесу. И Маман долго сидел, потупившись, молча, а потом поднял голову и, с болью глядя в глаза Аманлыку, сказал, что в народе не найдешь человека, не потерявшего кого-нибудь из близких, и что здесь не останется ни души, если каждый искать своих потерянных пойдет.
– Ну, да ладно, Аманлык, – добавил Маман, помолчав. – Иди попробуй поищи, но я думаю, не сына тебе искать нужно. Слыхал я от людей, как потерял ты Жаксылыка, и выходит, что он где-нибудь здесь должен находиться. Как-никак он мужчина, рано или поздно объявится сам. Другое дело Алмагуль… Говорят, будто, уходя, она сказала: «Если брат мой будет искать меня, пусть ходит только по влажным от слез дорогам…» Когда я это услышал, у меня прямо сердце перевернулось. Но тебе я ничего тогда не сказал, чтобы не растревожить напрасно: ведь у тебя семья была в те годы!