Текст книги "Сказание о Маман-бие"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)
Сокрушался непритворно по Оразан-батыру и сам Рыскул-бий, втайне от всех, ибо показать свое горе значило уронить честь рода.
– Эй… обманчивый мир… – бормотал себе в бороду Рыскул-бий, погоняя коня.
Иноходец бежал ровно, гладко, словно тек по дороге; у всадника даже плечи не вздрагивали. Однако в груди теснило, а в голове все металось и билось.
Не было прежнего согласия среди кунградцев. И все более одиноким чувствовал себя глава рода. Небывало, уверенно, точно селезень среди уток, выплывал вперед Байкошкар-бий, отец Есенгельды…
Что же это – старческая немочь, усталость или просчет, непоправимая промашка? Прежде Рыскул-бий не ощущал гнета своих лет и было у него довольно силы сжать всех и вся в кулак, держать в кулаке. Разве он не тверд, как прежде? Кто усомнится в его непреклонности? Или впрямь не удосуживается он отсечь засохшие сучья, о которых так тонко, вскользь, но далеко глядя говорил Маман? А может, хуже: отсек Рыскул-бий живую мощную ветвь и теперь платит за это, хотя она не кунградская, а ябинская? Что за наважденье! Не так он был подавлен и устрашен, когда услышал за глаза бранное слово Митрия-туре, как тогда, когда, обласканный Маманом, услышал у всех на глазах его приветное слово. Одарил аллах джигита бесценным даром, неистовой силой.
Рыскул-бий хорошо знал, где сокрыта истинная его слабость: в его единственном сыне. Появился на свет сынок поздно, когда отцу было под пятьдесят. Обрадовал, придал воли жить и не гнуться в старости. Дано было сыну имя – Турекул, поскольку туре – означает не только господин, но еще – первый советчик, судья в спорах. Рыскул-бий вложил в сыновнее имя всю на дежду, все упованье, которые лелеял тридцать лет, пока рождались дочери. Не удался сын, не вышел из него Турекул.
Мальчик рос туповатый, косноязычный. Помимо детских, отроческих игр, его ничто не влекло. У шейха в школе он не засиживался. Что ни неделя, убегал домой, под юбку к матери.
Вот беда кунградского рода – нет у главы рода наследника. Едва закроются глаза старого беркута, отпихнут несмышленого Турекула кулаком в грудь, а то и пинком в зад – и станет ханом кунградского рода Байкошкар-бий, наглец и пройдоха, благо у него есть наследник завидный. Потому и хотелось Рыскул-бию приручить Есенгельды, – как знать, быть может, удастся пристроить при нем Турекула?
Рыскул-бий знал цену Есенгельды. Разумеется, он не ровня Маману. Но ничего лучше этого смазливого, самонадеянного пустобая кунградский род не породил.
Который уж год присматривался Рыскул-бий к Маману и против воли, втайне любовался им. Любовался – и в ту памятную пятницу, когда он по праву сел на коня, и в то утро, когда стоял у старого дуба, на волоске от гибели, и его прикрыли своими телами сироты, а следом весь народ, и особо, до боли, до скрипа зубовного, – в Орске, когда он надел зеленый камзол, покорив русских, обольстив самого царского наместника, и когда усидел в коляске Абулхаир-хана, в которой Рыскул-бий не сиживал… Бог мой, какой сын! Ради такого сына положить свою голову, как положил Оразан-батыр, – недоступное счастье. Ради Турекула этого не сделаешь.
Не потому ли Рыскул-бий уже дважды столько сил, свирепых сил положил на то, чтобы убить Мамана?
Давно, с той поры как четверть века назад по соседству поднялась исполинская фигура царя Петра и заслонила собой мир, почувствовал старый беркут: меняется неумолимо лицо времени. Еще до годины белых пяток, а тем более после нее воплотилось это лицо в Оразан-батыре, а ныне воплощается в Мамане. Царь Петр помер, его сменила на престоле одна баба – Анна, потом другая баба – Елизавета, но от петровского пинка еще гудит земля и кружатся головы. Кажется, и в мыслях нет у Мамана ни ябинского рода, ни кунградского, ни мангытского, ни ктайского, ни кенегесского, ни жалаирского, есть единые, хоть и разорванные над вое джунгарами, каракалпаки. Что с нами станется, ведомо одному богу, но, может, Маман – это будущее черных шапок?.. И все же Рыскул-бий хотел, злобно хотел его убить. Слаб человек, из праха земного слеплена его смертная плоть, и она вопиет: убей то, чем ты не владеешь, то, что тебя краше.
– О… лживый мир… – шептал себе в бороду старик, разбитый, изломанный горем, злостью и стыдом, жизнью долгой, суетной и праздной.
Сбоку выскочил заяц, побежал впереди. Худая примета. Рыскул-бий хлестнул нагайкой коня, пустился зайцу вдогонку. Заяц заметался из стороны в сторону, Рыскул-бий настиг его и затоптал конем. Подоспели два аткосшы. Заяц был еще жив. Рыскул-бий, задыхаясь, кивнул одному из аткосшы:
– Слезай, прирежь.
Показался аул. Согбенный старик вышел Рыскул-бию навстречу с веревкой в руках, видимо, собирать хворост. Посмотрел на всадников из-под сморщенной сухой ладошки, узнал Рыскул-бия.
– Э, хан кунграда… разгуливаешь на иноходце, а народ твой разоряется…
– Что-о ты сказал? – нараспев выговорил Рыскул-бий. – Повтори!
– Опять брат на брата… грабим друг дружку… Рыскул-бий рывком наклонился и схватил старика за сивые вихры.
Ты, помешанный… из ума выжил? Будешь болтать?
Но старик не отступился.
– Старый бирюк, укороти лапы… Чем затыкать мне рот, посмотрел бы на мою спину. Глянь, какая она у меня с сегодняшнего утра…
Старик задрал себе на голову рубаху. Спина его была исхлестана лиловыми кровоподтеками. Так стегать нагайкой старика?
– Кто это тебя? За что?
– Один… на черном гунане без седла, кривой… Я говорю, бог наказал Мамана гибелью отца. Он и давай! Я и тебе скажу, бирюк беззубый, доверились мы тебе, а ты? Не можешь оборонить своих овец, так отдай посох Байкошкар-бию. Он побойчей тебя. Он уже там, с джигитами…
– Где?
– На месте! Ему некогда разгуливать на иноходцах без толку, без проку.
Рыскул-бий хлестнул коня, крича: – За мной! Живей! Живей!
15– Почтенные! Правоверные! Убогие! Несчастные! Проклятые!
Все тщетно. Голос Мурат-шейха тонул в диком оглашенном оре.
Не менее чем полсотни конных и пеших сцепились в драке близ старого дуба. Люди осатанели, дубарили и колошматили друг друга чем попало; шли в ход и кулак, и сапог, и зубы, и нагайка, и дубинка, и камень; и подобно людям, грызлись, лягались кони. Не разберешь, кто кого бил. Ералаш несусветный. Казалось, в незримой паутине, в ужасе перед невидимым пауком, ошалело бились мухи, большие и малые, набрасываясь друг на друга с бешеным жужжаньем.
В толпе дерущихся метались, мыча, блея, коровы и овцы. Женщины простоволосые, босые детишки и хилые старики гонялись за скотом, стараясь загнать его в аул. Всадники хлестали их нагайками, гоня скот прочь от аула. Другие всадники в запале наскакивали на этих и на кого попало, ломили чужих и своих. Драка кружилась, клубилась, то тесней, то просторней, подобно водовороту.
Мурат-шейх охрип от крика. Не вытерпев, погнал своего коня в самую гущу… Сильный конь, свежий и неутомленный, играючи под седоком, разделил было толпу надвое. И тут шейх натолкнулся на Байкошкар-бия и Кривого Аллаяра. Держа в зубах нагайку, рыча по-собачьи, Байкошкар-бий стаскивал Аллаяра с вороного гунана. Шейх встал между ними, с трудом расцепил. Распаленный, посиневший от ярости, Байкошкар-бий заорал:
– Хе, шейх наш, и не стыдно вам быть и хозяином и вором?
– Назад! Отступись! Ты кого называешь вором? Ты на пороге моего дома…
Байкошкар-бию некогда было объясняться. Замахнулся на шейха нагайкой, чтобы не мешал делу. Кривой Аллаяр вышиб нагайку из руки бия ударом дубинки.
Хотел что-то сказать шейху, но запнулся на первой букве, зааукал, как немой или заика.
Сбоку вывернулся Избасар-богатырь. Детская его голова, едва видная над косматым воротом овчинной шубы, была окровавлена. Не разбирая, изо всей мочи огрел Избасар коня шейха нагайкой по ухоженному крупу; конь взвился на дыбы и, взбрыкивая задними ногами, понесся куда глаза глядят. Унес седока далеко в степь, не слушая узды, вырывая повод из его рук.
Молодой всадник догнал и остановил коня шейха, схватив твердой рукой за уздечку, у самых удил. Мурат-шейх вскрикнул радостно и виновато. Это был Маман. Следом подоспели Пулат-есаул и двое подручных джигитов. Они прискакали из ханского аула. Что случилось? Что там такое?
– Понять невозможно. Дурман… Боюсь, что и наши джигиты грешны, у всех рыло в пуху.
Тем хуже. Никому спуску не будет, – бросил Маман через плечо, пришпоривая своего коня.
Разгоряченный, покрытый потом, конь Мамана вновь пустился вскачь, но казалось, что Маман подъехал неспешно, словно присматриваясь к дерущейся толпе. И казалось, что крикнул он не так уж громко:
– Стойте, каракалпаки! Богом проклятые, стойте! Ябинцы, стой! Кунградцы, стой! Вы не враги… Нет здесь врагов, есть дурачье, наказанное проклятьем. Все опустите руки, все!
Голос у Мамана зычный, как у Оразан-батыра, однако не грозный, скорей холодный. Но драка тут же стала утихать, не столько оттого, что такое он кричал, сколько оттого, что он объявился у старого дуба. То там, то тут толкались, пинались, скалились, словно умеряя бег, переходя на шаг, но все разом смолкли, оторопело и туго вдумываясь в то, какую нелепицу слышали: нет врагов? мы дурачье? Как бы не так!
Пулат-есаул врезался в толпу, тыча в лица то сапогом, то нагайкой тех, кто еще пинался и скалился.
– Псы ненасытные… угомонись!
От него молча отмахивались, отворачивались, не спуская глаз с Мамана.
Незримая паутина словно разорвалась, мухи перестали биться. И тогда открылось, что на каменистой проплешине посреди толпы лежат две лошади с переломанными спинами, а под ними – два человека при последнем издыхании.
К лошадям подошел милосердный человек с длинным ножом, а людей выпростали из-под лошадей и отнесли под дуб – доживать, что им осталось.
– Теперь – правду! – сказал хрипло Маман. – Врать не советую! Что за разбой? Кто начал?
Из толпы выдвинулся Байкошкар-бий; из его распухшего носа капала кровь. Бий дергался и кривлялся в седле, словно передразнивая кого-то.
– Вы еще спрашиваете? Вы слыхом не слыхивали? А кто послал шайку воров грабить наши аулы? Вон та собака шла в голове всей своры, не узнаете?
Бий показал на старшего сына известного ябинского бая Али-бия – Кали, заносчивого парня, похожего барскими повадками на Есенгельды… Кали и не думал отпираться: кому же, как не ему, идти в голове своры! Он рассмеялся в лицо Байкошкар-бию самодовольно и развязно, надвинулся на него конем, словно собираясь опять в драку. И принялся орать:
– Вам еще мало, паршивым кунграддам? Ради успокоения духа Оразан-батыра всех вас… поднять на копье!
Маман захрипел, будто его схватили за горло. И Кали и Байкошкар-бий, невольно натянув поводья, попятились на конях.
– Оразан-батыра? – повторил Маман, сдерживая своего коня, испуганного его хрипом. – Ты видел, как он умирал? Слышал, что он завещал?
– А что нам видеть, что слышать, не тебе учить! – заорал Кали.
Но Маман его перекричал:
– Именем хана!.. Привязать этого… к хвосту его коня…
Кали не успел опомниться, как Пулат-есаул вместе с двумя подручными навалились на него, сволокли с коня, накинули петлю на шею и привязали конец веревки к хвосту коня. Пулат-есаул, ощерив волчью пасть, с язвительной ухмылкой смотрел на Мамана. Подручные тряслись от страха, глядя на дело своих рук: полузадушенный петлей, Кали пытался подняться…
Маман встал на стременах.
– Чего жметесь? Гоните коня!
И сам первый хлестнул коня Кали нагайкой. Пулат-есаул погнал его дальше… Только что кричавший, полный яростных сил джигит полетел распластанный, уже бездыханный, кувыркаясь между задних ног своего скакуна.
Тут-то и выскочил вперед на неоседланном вороном гунапе Кривой Аллаяр. Кинулся сломя голову в свою могилу. Горе-злосчастье держит человека за уши, судьба написана на его лбу. Остановись, Аллаяр, весельчак, балагур… Помолчи и задумайся! Не задумался. Не смолчал.
– Злодей! Злодей! За свою голову отдал отца… Теперь – жертвуешь всем родом? Бери и мою голову!
Тотчас следом вывернулся Байкошкар-бий со злорадным криком:
– Вот он! Вот он! Этот щенок избил досиня самого старого в нашем роде старика.
Маман схватился за грудь с перекошенным лицом, точно хотел ее разорвать.
Ты? Пре-да-тель! Изменник моему сердцу…
На этот раз Пулат-есаул и его подручные не заставили себя ждать. В миг единый Кривой Аллаяр был смят и привязан к хвосту гунана.
Маман их не остановил. Нет, не остановил. Косую толкнуть под локоть легко, удержать трудней… И полетел Кривой Аллаяр, вертясь, как перекати-поле, между ног вороного гунана, прямиком в объятья райских гурий, как это обещано праведникам. Разве не был он праведником?
Толпа застыла в ужасе и странном благоговепье. Ни одного возгласа, ни шепотка. Мурат-шейх беззвучно выговаривал дрожащими губами молитвы, а трясущиеся руки его, словно сами собой, складывались молитвенно. Если бы э т о сделал хан, даже сам хан, вырвались бы из людских душ крики и не один человек поднял бы кулак в порыве гнева и возмущенья. Но это сделал Маман, сын Оразан-батыра, принявшего смерть ради конца вековечного дурмана кровной мести, от которого зверели люди, как он их ни мучил, как ни тяготил. «Именем хана…» – сказал Маман, «Именем отца…» – слышалось всем.
Были в толпе сироты – Коротышка Бектемир, маленькая Алмагуль и Аманлык. Бектемир убежал без оглядки, Алмагуль уткнулась лицом в живот брату, Аманлык смотрел неотрывно, округлив свои бархатные нежные глаза, как будто мог удержать взглядом вороного гунана.
Маман огляделся ожесточенно, словно говоря: ну, кто следующий? Глаза и головы опускались ему в ответ – и ябинцев, и кунградцев. Один Байкошкар-бий еще не насытился.
Впереди толпы стоял Избасар-богатырь с измазанным кровью по-детски пухлощеким лицом. Байкошкар-бий смотрел на него в упор. Известно было всем, кроме Мамана, что Избасар, взяв с собой семерых, напал ночью на спящих кунградцев, увел скот, а затем, не дрогнув, отрезал арыки, несущие воду кунградцам, засыпав их у истоков землей и укрепив засыпку камнями.
Опасно было связываться с Избасаром-богатырем, – бог знает чем это могло обернуться. И все же Байкошкар-бий ткнул в его сторону нагайкой:
– Пускай он сам скажет, что натворил со своими…
– Скажи… – проговорил Маман глухо. Избасар лишь развел руками, улыбаясь, как дитя.
– Слезай с коня, Избасар-богатырь, – скомандовал Маман.
– Сле-езем, – отозвался Избасар добродушно, как будто его приглашали за дастархан. И снес свое могучее тело из седла наземь с легкостью птичьей.
Следом за ним слезли с коней еще семеро… Как на подбор те самые! Семеро из десятерых, которые ездили с Маманом встречать Митрия-туре. Цвет и краса ябин-ских джигитов. Но Маман не колебался:
– Связать их всех. Разденьте и бросьте комарам на съедение.
И это его приказанье было тут же исполнено.
Мамап повернулся к Байкошкар-бию. Казалось, сию минуту он скажет: а теперь тебя, милый, к хвосту! О господи, что бы тогда было! Ябинцы полегли бы все, но уж эту шельму с кровоточащим носом привязали бы к хвосту его коня. Однако Маман сказал холодно-угрюмо:
– Теперь ваша душа утешилась, почтеннейший? Байкошкар-бий поклонился манерно, словно бы
опять передразнивая кого-то, так, что у стоявших поблизости подвело животы от отвращенья. И бойким голосом закричал своим кунградцам:
– Маману – да будет благодарность аллаха! Поехали…
Кунградские конники отделились от толпы и стали собирать коров и овец в кучу. Им не препятствовали. Это был скот, угнанный Избасаром. Лишь Мурат-шейх возвысил голос:
– Эй, псы кунграда… подберите своего раненого пса…
Кунградцы молча подняли и унесли одного из двоих лежащих под дубом. Гоня перед собой скот, ушли.
Пулат-есаул повел в аул Избасар-богатыря и семерых джигитов, связанных по рукам, раздетых догола. За ними потянулись конные ябинцы и пешие, женщины, дети, старики. Никто не смотрел на Мамана. Быстро около него опустело. Уехал и Мурат-шейх, не вымолвив ни слова. Маман остался один на изрытом копытами лугу.
Немо глядел он в землю, у ног коня. И видел тело Кривого Аллаяра, вертящееся, как перекати-поле. Взглядывал в небо – и видел выпученный единственный глаз Аллаяра, веселый и гневный, без тени страха. В горле у Мамана булькало. Голова кружилась.
Потом он увидел перед мордой коня чернобородого человека с пристальными и добрыми глазами, двумя глазами… Они то расползались к ушам, то сближались и сливались в одно око – во все лицо, око Алланра. Маман знал этого человека и не узнавал.
– Ты кто? – выдохнул Маман всей грудью.
– Я Сейдулла, сынок. («Кто такой Сейдулла?») Ты еще молод, сынок. Живи подольше. Но постарайся… с благословеньем людским, а не проклятьем…
Маману хотелось сказать: «Я уже старый, отец, старше тебя». Но тот исчез.
Потом вдруг опять возник у самого лица Мамана и спросил:
– Глаза у тебя полны слез? Или полны крови? Почему ты меня не видишь?
И опять Мамап не успел ему ответить. Пропал Сейдулла.
Конь повернул голову и потянулся губами к Маману, чтобы сказать, кто такой Сейдулла… Маман встряхнулся и вспомнил: это же аткосшы Мурат-шейха, силач и простак, у которого – поучиться простоте. Где он? Не стало и его.
Маман спешился, пошел в степь, ведя коня в поводу. Тела Кали он не нашел, его, конечно, убрали родичи. А тело Аллаяра нашел, исковерканное, неестественно изогнутое, со стертым до кости лицом. Около него стоял вороной гунан, сидели рядком сироты – Аманлык, маленькая Алмагуль, Бектемир и все остальные. Увидев Мамана, дети разбежались; ушел быстрым шагом, отворачиваясь, Аманлык. Следом припустился гунан.
Ноги у Мамана подломились. Он повалился ничком на тело Аллаяра, теперь уже не Кривого, Убитого Аллаяра. Тело было холодно и твердо, но сильно пахло потом, точно живое. Изо всех сил Маман обнял и прижал к себе Убитого Аллаяра. Но тот оттолкнул его. Ожил Убитый Аллаяр… Вскочил и прикрыл собой Мамана, крича не своим голосом, заполошно размахивая руками, а Маман почувствовал за своей спиной ребристую твердь дуба, а на своих руках веревки. Сироты, сироты! Это Маман, наш Маман! Так кричал Убитый Аллаяр. Визжа и плача, побежали дети, дети, дети и облепили Мамана, как мухи набитую холку коня.
Рухнул дуб. Он долго, медленно рушился на Мамана, как в мучительном сне, а он ждал, холодея спиной и затылком, когда дуб его раздавит. Потом рухнула на землю ночь, мгновенно, едва закатилось солнце.
Из своего мазара вышел Оразан-батыр, кивнул Маману и стал деловито привязывать его к хвосту коня. А дальше сорвался и полетел Маман кувырком не то в небо, не то в преисподнюю, полетел в никуда, в то длинное счастливое забытье, полное живых, правдивых, вовсе не страшных, а милых видений, которые именуют кошмарами лишь чересчур трезвые, чересчур здравые рассудки.
Он смутно слышал над собой голоса. И кажется, узнал голос Мурат-шейха:
– Не троньте его. Хуже будет… Его душит его же воля.
Потом – другие голоса. Их Маман не узнал:
– Дать ему камешком умненько по шее, пока не поздно, никто и не догадается, отчего он кончился.
– Я догадаюсь, почтенный Али-бий. Дайте сперва мне камешком по шее.
– Кто тут? Ты кто, бес? – Я Сейдулла, Сейдулла…
* * *
Невеселые, головы повесив, возвращались кунград-цы домой. Они выручили свой скот и впервые на памяти людей уходили из драки, из набега, не опасаясь погони. После всего, что было, не ждали кунградцы мести. Куда там! Нынешний день ябинцам не до жиру, им бы – совладать со своим Маманом, сыном батыра. Всякое бывало, но такого, что он творил, никто не упомнит. Еще полны уши его бешеным хрипом.
И все же кунградцы возвращались словно бы обманутые. Лишь Байкошкар-бий бодрился и передразнивал всех и вся; он трубил победу. Другие держались смирней, понимая, что это не конец, это начало. Хребтами своими чувствовали тяжкую руку, свинцом налитую, – руку неистового Мамана.
Впереди, из-за холма, выплыло облако пыли. Подскакал Рыскул-бий со свитой аксакалов. Рыскул-бий был вне себя. Услышав, что было у старого дуба, он стал выкрикивать полную бессмыслицу:
Так я и знал… Не верю своим ушам! Так я и знал… Неужто правда? Двух своих джигитов – к хвосту коней?
– Правда, хан кунграда, правда.
– Спросите у этого… кто-нибудь… еще раз… Я послушаю.
Спросили, как он велел, и Байкошкар-бий еще бойчей, в лицах изобразил, как было дело. Ломался он так, что всех насмешил, кроме Рыскул-бия.
– Джигиты, – сказал Рыскул-бий с внезапным пугающим спокойствием, – этот юнец, ваш ровесник, родился в рубашке. Он в ваши годы понял то, что мы не понимаем в свои, в возрасте пророка… Слава богу, родился человек истины и справедливости. На ваших глазах родился! Он прав: нет здесь врагов… все опустите руки, все…
Затем Рыскул-бий сказал, показывая на Байкошкар-бия, и голос старого беркута был, как прежде, непререкаемо властен:
– Попала мне в глаз соринка, я ее удаляю. Свяжите вот этого необузданного и бросьте поперек его коня. Живей!
Сказал и сам поразился, как торопливо, безропотно джигиты исполнили его приказ. Байкошкар-бий не противился, слова не обронил, ушибленный нежданным срамом. Пожалуй, дурре Абулхаир-хана, даже дурре, были бы менее срамны.
Сунулся было к Рыскул-бию Есенгельды, подбоче-нясь, ломаясь, как его бойкий родитель:
– А не стал ли скудеть ваш мозговой кошель, бий-отец? Выживаете…
И не договорил, едва увернулся от удара нагайкой. Большего, впрочем, этот желторотый не стоил. На боль шее он и не отважился. Заступился за отца – на словах дерзко, и ладно. Какой смысл попадаться под горячую руку? Никто из биев не встал на сторону Байкошкар-бия. Не любят его… Рады, что хан кунграда в ударе!
Есенгельды все же надеялся, что на виду у аула Байкошкар-бий будет посажен на коня. Как-никак он правая рука головы рода. Ничуть не бывало! Байкошкар-бий проехал, лежа на животе поперек седла, дрыгая затекшими ногами, через все попутные аулы, и соседские и свои. Пялились на него всласть и хозяева и слуги, и стар, и млад. Детишки бежали следом, разглядывая, как он пыхтит, кашляет и плюется, удерживая позывы тошноты.