355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тулепберген Каипбергенов » Сказание о Маман-бие » Текст книги (страница 2)
Сказание о Маман-бие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:49

Текст книги "Сказание о Маман-бие"


Автор книги: Тулепберген Каипбергенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)

Связали меня по рукам и ногам, налили в рот не воды – соленой каши. Бросили посреди площади. И пошли любители смотреть на мои муки. Иные усаживались, оглаживали бороды, закладывали за щеку табак, чтобы уж насладиться всей душой.

А я лежу и не лопаюсь. Минули сутки, я живой. Корчусь, глаза на лоб вылезли, а дышу.

Ехал мимо ханский визирь, соблазнился посмотреть. Сошел с коня, потыкал меня нагайкой в брюхо, глянул в глаза. Не знаю, что ему примстилось. Велит спросить меня: пойду ли я служить нукером хану? Я выговорить ничего не могу. Рычу в ответ, как дикий зверь.

Кинулись ко мне, развязали. Отпоили топленым бараньим жиром. Я и оклемался, слава богу. С той поры, правда, соленого в рот не беру.

Нарядили меня, вооружили. Довелось воевать против Бухары, ходил в поход на Мары. Силенка кое-какая водилась за нами, трусить нам не с руки. Не хотелось уронить себя. А как стали от меня бегать ваши молодцы – вошел во вкус. Тем и прославился. Года не прошло, представили меня перед очи хана, а он мне – чин жузбасы, по-нашему – сотника. После этакой оказии прежний мой господин и тот самый ключник стали мне кланяться, кладя руку на сердце, хотя я и православный.

Еще я подивил тамошних господ хороших тем, какой я лекарь. Брюхо-то у меня разоренное, а вода в Хиве, в арыках, как в вологодских лужах. Напала на меня чесотка, как на дитя золотуха. Исчесался, изодрался весь, точно изъеденный комаром-гнусом. Нужда заставила вспомнить, чей я внук. Бабка моя по матери понимала в травах и меня тому учила. Попробовал я пустить в ход зеленый тутовый лист. Как рукой сняло! Гляжу, а у вас этой чесотки кругом полно. Обсыпали меня болящие, как мухи, – попервости ратники, челядь дворцовая, а там и горожане.

Пошла обо мне молва и чуть было не довела опять до беды. Уж этого доброго дела – моего колдовства – муллы мне не спустили бы. Не поспели, дай им бог здоровья.

Как раз о ту пору приглянулись мы одной молодой бабочке, персиянке, второй жене ханского держателя печати. Подослала красавица ко мне старуху, а потом и сама пришла под видом старухи. Кинулась на шею, говорит: бежим отсюда, увози меня с собой.

Легко ли – бежать, да еще с чужой женой! Однако у нее, сердешной, все было обдумано. За порядочную мзду ханский писец изготовил на самолучшей казенной бумаге, по самовернейшей казенной форме грамоту, что я, мол, сотник ханского войска, посланный ханом, а куда, по какой надобности, то хану ведомо. Крепко, знать, спал держатель ханской печати, когда его молодая сняла с его шеи ключ, отперла ларец, взяла печать и приложила к грамоте. Припасла она даже хну да басму – покрасить мне бороду.

Ночью пустились мы в бега. Из города выбрались с грехом пополам. А на большой дороге сказалось то, чего я недомыслия. На копе моя персиянка держалась, как на корове седло. Пересадил я ее на своего копя. Далеко ли так ускачешь? Поутру, на переправе через Амударыо, настигла нас погоня. Река полноводная, бурная. И ветрено было, волна с гребешком. Кинулись мы вплавь. Гляжу, хорошая моя держится за гриву своего коня. Еще поглядел, а ее уж нет на плаву. Ушла, может, со стрелой в спине, а может, и без такой подмоги. Не уберег я благодетельницу, дурак рыжий.

Следом за ней и я утонул… Бросил коня, нырнул и, благословясь, – по течению. Волна меня прикрыла. Ушел и я. Внизу, в камышах, отдышался. Месяца полтора спустя был в России. Дома, за иконой, храню грамоту хивинского писца – память дорогую об той персиянке.

Как видишь, и после того не образумился я. Дома прожил одну зиму. Кто хоть раз отведал сего зелья – купецкого риска, на печке не усидит. Индия у нас в очах как видение господне.

В летошнем году собрался налегке, поскольку я битый, грабленый, – осмотреться, разведать, какая чему красная цена. Вы меня и увели с базара городского. Набросились, как волки на косулю. А за какие такие вины? Мы, братец ты мой, за яицких казаков не в ответе. Им дурная кровь в черепушки ударила, а следом и вам. Режете курочку, которая песет золотые яички. Можешь ты понять, молодой мулла, то попять, что старшим твоим будто бы невдомек?

Маман понимал… И дивился тому, что старшие этого понять не хотели. Отец его, Оразан-батыр, колебался, сомневался, а другой его отец – Мурат-шейх – не колебался и не сомневался. Почему так? Разве батыр и шейх – не одна голова, как они ни розны?

Но более всего дивился Маман человеку, который подарил ему свою правду и готов был еще дарить. Принимать ее – смертный грех. Но ничего слаще этого греха Маман пе знавал. И слушал со счастливым чувством, будто нашел клад, с трепетным ожиданьем, с горячей благодарностью. Не раз ему хотелось по мусульманскому обычаю припасть к ногам иноверца. Хотелось вскрикнуть: отец! Маман едва сдерживал эти порывы. Смотрел в прозрачные, крупные, как у совы, глаза, которые его завораживали, и думал: какой же огонь скрыт, точно под золой, под этими шрамами, в этом битом и ломаном могучем теле.

– Бородин-ага… есть ли у вас сын?

– Двое! Старший, Владимир, твой сверстник. Младший – Петяй, Петра… Крещен царским именем, авось не уронит.

– Они купцы? Будут купцами?

– Нет, никак нет. Время у пас новое. Есть дела новые. Еще мой батя был живой-здоровый, как мы порешили: старшему дорожка столбовая – в город Тулу, младшему – в Питер.

– Зачем?

– Одному – в оружейники, другому – рубить корабли. Ноне, видишь ли, такая нужда. Ее царь Петр ухватил за хвост, как жар-птицу, и нам заповедал. Он великий был охотник и умелец уразуметь, какая есть в мире нужда. Нашему брату от такого царя срам отстать.

– Но царь Петр умер…

– Воскреснет! Яицкие-то казаки потрепали вас при дуре царице, Анне Иоанновне, прости, господи, великое прегрешение. Ноне правит Елизавета, Петрова кровь! Кто ее сажал на престол? Петровы люди.

– Откуда вы знаете?

– Стало быть, знаем. Забыл, молодой мулла? Короткая у тебя память.

Маман не забыл… Он хорошо помнил, как наведывались его отцы, батыр и шейх, к русскому пленнику с золотой бородой. Теперь Маман понимал, что приходили не просто глазеть, любопытствовать, приходили советоваться. Значит, и им интересны были его слово, его ответ.

– Презираете меня? – спросил однажды Маман, и ему очень хотелось, чтобы Бородин возразил, но тот лишь пожал плечами.

– Не любишь, не уважаешь свой народ… Мулла ты недоучка. Кто дорожит своим народом, тому душу воротит – обидеть другой народ. Мы, братец, и беленькие, и черненькие – все от бога!

Вот и такого Маману не доводилось прежде слышать. Разве не загадочные речи? Чем были велики татары? Тем, что топтали русских. Чем стали велики русские? Тем, что топчут татар. Так привык думать Маман.

– А как понять… что такое нужда, которая как жар-птица?

– Это нужда самая наибольшая, она как божий произвол. Ей, как господу, вес подвластны – и парод, и цари. Уловишь, ухватишь эту нужду – будешь царь, а нет – так и помрешь дурак дураком, хотя и на престоле.

– Не понимаю…

– И молодец, что не корчишь из себя… не пыжишься, как ваши родовитые баи.

Все же Маман спросил:

– А может, это и есть наша жар-птица – держать вас в плену?

– Путаешь иголку с мечом! Ваша нужда проще простого, нужда великая…

Бородин умолк в раздумье, но Маман понял, что он хотел сказать. Оразан-батыр говорил точно так же: жили бы мы под рукой русского царя, не было бы у нас годины белых пяток.

Случалось, что и Бородин расспрашивал Мамана, допытывался, что делают, о чем думают его отцы – батыр и шейх. Маман отвечал как умел, забывая о том, что доверить иноверцу – то же, что прыгнуть, закрыв глаза, в колодец.

Один давний его вопрос не шел из головы Мамана. Кувыркался в голове, как в небе кара-торгай, или черный воробей, а по-русски – жаворонок. Лукавый вопрос: о чем же ты, милый, мечтаешь? Нет, не хотел Маман согласиться, что он без хмеля в душе… Была и у него своя Индия, тайная, самая заманчивая. Маман думал о ней застенчиво и дерзко, как иные думают о девушке. Его Индия – не на востоке, а на западе. Его Индия – страна Петра, царя-плотника, царя-мастерового, какого не знавали ни в жизни, ни в сказке… А верно ли, что первым его другом был нищий сирота? Истинная правда. А верно ли, что в гневе он не знал пощады? И то правда. С дрожью в сердце внимал Маман: его друзья были тоже сироты, нищие и он тоже хотел быть беспощадным.

Как-то раз Маман увидел Бородина, каким еще никогда не видел. На камне сидела женщина с опухшим от слез лицом, серым, как старая застиранная ткань, простоволосая, растрепанная. Бородин обнимал ее худые костлявые плечи, дрожащие от рыданий, и в прозрачных его глазах тоже стояли слезы. Увидев Мамана, женщина со стоном поднялась и пошла к камнетесам.

Маман замер на месте, будто пришитый гвоздями к земле. Спросил, кто эта женщина, уж не родная ли?.. Бородин кивнул.

– Родная… У нее на глазах померла мать, а сегодня утречком – сынок, единственный, последний. Многовато слез в этом ущелье… Проточат землю… Расколется земля!

Маман привык к людскому горю. Он не помнил своей матери, не помнил, чтобы плакал, и не помнил, когда бы испытывал жалость… А тут и у него навернулись слезы, и слезы эти были ему желанны.

Это было накануне отъезда Оразап-батыра в Хорезм. И вот, проводив в далекий путь отца, прибежал Маман в горы. Хотел поведать поскорей, что сказал на прощанье батыр, а что шейх. Поведать, как одинок неутомимый, безотказный Оразан-батыр, – провожал его только шейх, бии других родов не показались. Хотел услышать похвалу батыру, осужденье биям… И вдруг – спросил, глядя в прозрачные глаза своему третьему неназваному отцу:

– Бородин-ага… бог создал человека из глины, вас – из железа… Вы храбрый как лев… Почему не уйдете отсюда? Разве вы не можете бежать?

– Бежать? Спасибо, братец. А эти бабы, мужики? Какая казнь будет им в отместку за то, что я уйду?

Тогда Маман понял, что Бородин хочет и чего от него ждет. Догадывался и раньше. Духу не хватало – задуматься всерьез. Теперь же он сказал себе, что так и будет, как этот человек хочет, как ждет. Горло перехватило.

– Готовьте хлеб-воду на дорогу,…– проговорил глухо.

– У нас все готово. Маман вскрикнул страстно:

– Клянусь!., клянусь… – и пустился бегом из ущелья.

3

На северной окраине аула, на склоне горы, ютилась лачуга без окон, без дверей, похожая больше на нору: стены из камня и земли, крыша из хвороста и земли. Здесь жили сироты, нищие дети.

Их десятеро – девять мальчиков и одна девочка, младшая. В одиночку им не прожить, вместе кое-как кормятся, побираются по очереди, долят добычу на всех поровну, вернее, как порешит старший мальчик. Ему лет семнадцать, другим – по десять – пятнадцать. Девочка вряд ли прижилась бы, не уцелела бы, но старший мальчик ее брат. Он – и отец, и мать, и хозяин всем остальным, его слово здесь последнее, и оно крепко и весомо, как его подзатыльники и зуботычины. Его зовут Аманлык, ее – Алмагуль.

У старшего есть, понятное дело, правая рука – разбитной парнишка, почти ровесник. Это Аллаяр. Он рожден для того, чтобы веселить. Когда его очередь идти по милостыню, а день неурожайный, когда в доме голодно, холодно, уныло, он балагурит, ноет, пляшет, строит рожи, пока ребята не хватаются за громко бурчащие животы. У сирот не бывает глаз без слез. И сиротская хибара не просыхала бы от слез… Он сушил ее смехом. Смехом умел накормить и согреть. Он один это умел.

Девчонку бог создал для того, чтобы таскать ее за косы, дразнить всласть, для общего удовольствия. Доля Алмагуль досталась, однако, мальчику – Бектемиру. Он был не слабей и не глупей других. Но он коротышка, и у него слишком тонкий и пискливый голос. И такой уж ему выпал удел.

Отцы Мамана дружили друг с другом, а с биями других родов больше спорили. Не ладил с бийскими сынками и Маман. Дружил он с сиротами. Сытые, обутые, одетые, спящие на подушках, юнцы смотрели на нищих детей свысока, обходили их, как заразу. Байскую спесь постигают с младенчества. Маман, единственный, не чурался сирот, держался с ними как равный. Над барчуками надменными смеялся. И сироты его любили.

Встречали его ералашным гамом; младшие, толкаясь, обхватывали его колени, висли на нем, непроизвольно ища ласки, которой они не знали и не узнают. Случалось, он приносил угощенье, но не этим дорожили. Дороже всего было то, что он приходил как к своим, как к родным. И Маману было хорошо с сиротами. С ними он тоже не чувствовал себя сиротой.

Несколько дней его не видели. Скучали без него. Наконец Аллаяр заметил его на тропе, тающей в горах.

– Идет! Мигом лачуга опустела. Все высыпали навстречу.

Маман подошел быстрым шагом, но – угрюмый и с пустыми руками, малышей оттолкнул от себя и даже при взгляде па Аллаяра не улыбнулся, как обычно, а насупился.

Аллаяр тотчас вцепился в него острым словцом, точно пес зубами:

– Маман, а у тебя во рту горох?.. Покажи!

Все, кроме Мамана, так и покатились со смеха. Тут был, конечно, подвох, и Маман невольно хмуро усмехнулся. Аллаяр не стал его томить догадками.

– Это мне в дырявый зуб попала горошина. Три дня не мог выковырять. А выковырял, смотрю, она уже проросла… Они, дураки, не верят. Видишь, взялись проверять. У всех во рту по горошине. Осталось два с половиной дня…

Из-под руки Мамана высунулся Бектемир, чумазый, с клиньями сажи на скулах, разинул рот и показал на кончике языка две горошины. Аллаяр вскричал:

– Один он верит! Выращивает, старается. Не пройдет и месяца – всех накормит горохом.

Маман рассеянно озирался. Он искал, разумеется, Аманлыка.

Бектемир, глядя на Мамана, снова открыл было рот, но только пискнул, получив от Аллаяра подзатыльник.

– Молчи! Урожай погубишь…

Затем Аллаяр молитвенно сложил руки, так уморительно серьезно, что все опять захихикали.

– Господи, помилуй. Аманлык сейчас, может, ни живой ни мертвый… Вчера была очередь побираться этого пискли. Ходил-ходил целый день, ни шиша не выходил. Уж на ночь глядя подстерег одну старуху, глухую, слепую, и упер у нее, прямо из-под носа, когда она читала молитву, хлеб со стола вместе со скатертью. Только хлебушко там и был. Аманлык чуть не лопнул от злости. Сегодня спозаранок сам понес старухе ее дастархан. До сих пор его нет. Что, если его схватили, бьют насмерть?..

Вряд ли Аллаяр верил, что Аманлыка схватили и бьют, иначе он не сидел бы дома безучастно, но маленькая Алмагуль заревела в голос от страха за брата. И тут же засмеялась сквозь слезы, так похоже и так смешно Аллаяр передразнил ее рев.

Обыкновенно Аманлык брал сестру с собой, они побирались всегда вместе.

Ты почему дома? – спросил Маман, беря ее за руки.

Уговорили. Чтоб убивали одного, – отозвался неугомонный Аллаяр.

До позднего вечера Маман ждал Аманлыка. Хотел сказать ему два слова: я поклялся. И так был горяч, что, если бы Аманлык ему возразил (а тот бы, конечно, возразил), готов был отрезать навек: тогда ты мне не друг, а враг.

В сумерках Маман ушел быстрым шагом, как пришел. Он встретил Аманлыка, но тот, поправив на шее увесистую суму с харчем, лишь махнул Маману рукой: беги! И Маман побежал. Жест Аманлыка означал, что Мурат-шейх, которого торопился встретить Маман, уже вернулся. Наверно, Аманлык видел его копя.

А на другой день, утром, когда Маман по обыкновению вместе с повозкой с едой и водой отправился в ущелье, в живот ему уперлись секиры стражников. Сонливость их как рукой сняло. Они орали на Мамана, лаялись, как цепные псы, а в пленников, которые подступались поближе к воротцам, швыряли камни.

– Хочешь нас сгубить совсем? Проваливай отсюда! Все скажем шейху, все… Не велено тебя пускать. Велено гнать!

«Уже поспели, донесли», – подумал Маман, глядя на стоявшего поодаль Бородина. Борода его золотилась на солнце, как бронзовые бляхи на щите Оразан-батыра. И как широко, как добродушно он улыбался! Эта улыбка прожгла Маману грудь до самого сердца.

Однако у него хватило ума не спорить. Напротив, с видом полного послушания он поклонился джигитам с секирами, а тем самым – Мурат-шейху, и пошел прочь, думая о том, что впредь надо быть хитрей, надо быть лукавей, а он этого не умел.

В середине дня Аманлык и весельчак Аллаяр пришли к Маману и застали его в необычном месте. В тени юрты лежал дворовый пес, пегий кобель, положив голову на передние лапы. Рядом с псом сидел на корточках Маман, покусывая прутик джангиля, дикого тамариска. И выглядел Мамап как побитый пес.

Друзья подкрались к нему, по Маман, не оборачиваясь, погрозил им пальцем, и они молча присели около него.

Из юрты доносился внушительный голос Мурат-шейха. Там, смирно сложив руки, сидели два унылых сонливца, ученики шейха. Судя по всему, Маман был оттуда изгнан, но Мурат-шейх говорил не тем недоноскам, говорил Маману:

– Ныне одежда твоего народа – похоронные носилки, могильная роба. Или ты этого не ощущаешь? Народ – твоя мать, сердце народа – сердце твоей матери. Обесчестить свой народ – все равно что убить мать. Кому не ведомо, отчего мы надели черные шапки и прозваны в мире черными шапками? Это самая наша суть – вечная скорбь. Прадеды наши обитали на берегах родимой Джейхун-реки, по-нынешнему – Амударьи. Обживали степь. Близ устья реки, как говорят, а тому полтысячи лет, стоял богатый город Айаз, и шли от него караванные пути в Багдад и в Басру, к тому морю, которое посредине земли, и в другой конец света – в Индию.

Маман вздрогнул: в Индию… Аллаяр недоуменно, смешливо покосился на него, но Аманлык сердито пнул шутника в бок, и тот, словно в изнеможении, отвалился на спину,

– Где он, тот город, и сколько не стало таких городов! Земля наша была молода и мы еще не стары, когда пал нам на хребет Искандер Двурогий. Отчее его гнездо Македон было мало, меньше нашего, оно ему было тесно, он и пошел крушить другие, лить кровь. Дошел до ДжеЙхун-реки, призвал своего духовного советника. А тот ему и говорит с лошадиным ржанием, слышным до самого Македона: «Задай им, государь, задачу. Повели сему народу в знак покорности тебе совершить обряд обрезания над своими дочерьми…» Это подлило масло в огонь. Велико было пламя нашего гнева. Весь народ сел на коня мести. Восстали люди. Тогда-то и надел наш батыр черную шапку, выехав на поле боя. Он первый ее надел и в ней воевал. А потом все надели черные шапки, когда Искандер нас осилил, схватил батыра и казнил. Невиданное, небывалое было сражение. От века Джейхун-река желтела под солнцем, как спелое зерно, от животворного ила. Покраснела от людской крови. Разорил Двурогий наше гнездо. Побежали чер-ношапочники с обжитых мест в пустыни, кто куда, усеивая землю страшным семенем – неприбранными мертвецами. Разбрелись далеко. Скитались веками. И со временем, со стороны Крыма, дотянулись до тех земель, которыми владели русские. Искали покоя, спасенья, а нашли то, чего и не чаяли найти, – друзей истинных. С русскими рядом хорошо, славно было. Селились по соседству, юрта в юрту, а жили душа в душу, делили хлеб, ели с одного дастархана. С русскими князьями, можно сказать, обнялись крепко. Они брали у нас жен. Их враги стали нашими врагами, а их друзья – нашими друзьями. Долго нужны были друг другу. Познали мы верность и благодарность, братскую, взаимную. Никогда не забудем этой поры и этой близости, нечаянной, желанной. Вот, дети мои, какими путями пел господь наших предков и какую память они нам завещали.

Маман глубоко вздохнул и поперхнулся, как будто повторял и затверживал про себя слова шейха. Эти речи Маман слышал уже не впервые и догадывался, к чему его учитель ведет.

– Недолговечная это была пора. На другом конце света рождается некто Чингисхан – и опять рушится мир, катится по всем странам война, самый великий людской мор, самая подлая казнь, падают города, иссыхают воды, умирают земли. И опять наши деды и прадеды бросают жилье, бегут, унося детей, на сей раз обратно, на восток. Судьба нам была осесть в Туркестане, обживать кормилицу Сырдарью. Кажется, подняли головы, хотя и в черных шайках, которые к нам приросли. И вот в третий раз на все народы кругом и на нас, сирых, валится с неба новая кара – еще один дьявол, кровавый от пяток до ушей, еще один непобедимый, Голден-Церен. Джунгарская рать… В годину белых пяток ступили мы через пропасть, но не переступили ее, а повисли над ней. Семнадцать лет висим в обнимку с горькой думой: народ мы или уже не народ, как мыслит хан Абулхаир. Что греха таить, вспомнили мы, с кем водились наши предки, кому были верны. Мы не смущаемся, дорожим этой памятью. Поклонились давним друзьям. Да, видно, не помнят они того, что мы помним, и уж не знаю, почитают ли нас народом, разорванных пополам в пояснице данников хана Абулхаира. Оскорбили грабежом… безоружный мирный караван… Маман затряс головой, будто отгоняя назойливую муху, вскочил на ноги. Больше он не хотел слушать. Пошел прочь без оглядки, уводя за собой товарищей, не дожидаясь разрешения уйти. Он любил слушать своего старшего отца, и его тяготило ослушанье, голова кружилась от того, как греховно и бесстыдно он держится, но в груди кипело злое упрямство.

Маман шел в лачугу сирот. Там не слышно голоса Мурат-шейха. Там слышней голос Бородина-ага. По пути Маман рассказал Аманльтку и Аллаяру, что задумал и в чем поклялся. Не скрыл и того, что дорожка к пленным отныне ему заказана.

Аллаяр так и взвился:

– Выпустить волка, влезшего в овчарню… В жизни не видел, а сейчас вижу… петуха с куриными мозгами! Не зря тебя посадили вместе с собакой.

– А я вижу человека с языком попугая, – ответил Маман.

– Что такое попугай? – пробормотал Аллаяр. Он знал все на свете. Немыслимо, чтобы он чего-либо не знал.

Аманлык был тоже ошарашен.

– Рехнулся! Опомнись! Мурат-шейх не простит. Проклянет.

Маман сказал:

– Он ждет, что я повинюсь, хочет меня простить. Но лучше мне уйти в бродяги, чем просить прощенья. Уйду, уйду с русскими.

И так он это сказал, так затрясся, выговаривая неслыханные слова, что друзья прикусили языки. А Маман вытащил из-под рубахи кусок толстой бугристой коры; на коре было вырезано, видимо, острым камнем, поскольку ножа не было, одно русское слово: Ы н д е я.

– Что это? Талисман?

Что написано? Заклинанье?

– Да, – ответил Маман.

Он пробыл у сирот допоздна, как и накануне. Рассказывал им сказку жизни Бородина, а еще про царя Петра, которого бог подарил русским, и про то, почему он мулла-недоучка… Завтра спозаранок (Маман это знал) побегут сироты в ущелье, обсыплют скалы кругом и будут пялиться, не дыша, на человека с золотой бородой, будут высматривать, как же он мечтает об Индии.

Стемнело, когда за Маманом пришли. Он, ни слова не говоря, последовал за посланцем. Мурат-шейх встретил его у дома, взволнованный, озабоченный.

У коновязи топтались, фыркали кони, еще не остывшие от скачки. Трое всадников отдувались и крякали, разминаясь после трудной дороги. Они принесли худую весть: хан Абулхаир опять распустил руки, хан Абулхаир не унимался; минувшей ночью налетели его ба-рымтачи, смяли чабанов, угнали много скота. Били всех, кто попадался им на глаза, смертным боем, не щадя старцев и подростков, благо те были безоружны и не держали в слабых дланях ни копий, ни дубин. Крушили юрты, повозки, летние очаги, с волчьим завываньем, с шакальим хохотом. Потешились бесстрашные джигиты вволю. Бесчинствовали с такой злобой, будто мстили за некое коварство или подлость. Налет истинно разбойный, охальный, чтобы – как побольней да пообидней, чтобы не нажирались черные шапки досыта, не дрыхли спокойно, не задирали носа, чтобы детей нами пугали…

– В четвертый раз… в четвертый раз… за девять лет… Так поступает враг! – говорил Мурат-шейх, то роняя в бессилии руки, то воздевая их к небу, – Где же русские? Мы их подданные! Они за нас в ответе перед богом… Или впрямь новой царице не до нас, как и старой? Что же, и она примет сторону Абулхаир-хана, что бы он ни натворил? Или она не дочь Петра? (Маман лишь немо ахнул, – он слышал слова Бородина.) Нет, воистину, кто не разделит с тобой горе, тот тебе не друг. Маман в смятении, низко опустив голову, подошел и порывисто, горячо поцеловал Мурат-шейху руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю