355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тулепберген Каипбергенов » Сказание о Маман-бие » Текст книги (страница 14)
Сказание о Маман-бие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:49

Текст книги "Сказание о Маман-бие"


Автор книги: Тулепберген Каипбергенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)

3

В Санкт-Петербург ехали без малого три месяца по новой Большой Московской дороге, обросшей многими деревнями, обжитой почтой, облюбованной купцами. Прибыли в июле.

Изнурительна и непроста была дорога в две тысячи верст, через Кучуйский фельдшанец. Казань и Нижний Новгород, Муром и Владимир, а после Москвы – через Тверь и Новгород… Кабы не поручик Гладышев, пропали бы черные шапки и следа бы ихнего не сыскать, но у него на руках были чудодейственные бумаги. Правда, фельдъегери на самых свежих курьерских, перекладных, обгоняли послов, хотя и у послов имелись заводные, то бишь сменные лошади. Однако и мы опережали многих, как порядочные господа. И пусть не величали нас, как русских дворян, «вашими благородиями», а все же «вашу милость» и «ваше степенство» мы слышали всю дорогу.

Примерно в середине пути, в муромских лесах, перехватил послов один самоуправный русский бий со своей челядью – бывший сослуживец Гладышева. Случайно прознал на почтовой станции, куда и с кем Гладышев едет, догнал и силой завернул всю честную компанию в свое поместье, согласно того святого закона, что ради кумпанства и монах женится. Устроил той. Выгнал девок в кокошниках, с монистами на груди – петь, водить хороводы. Не утешился, пока не свалил всех с ног хмельным зельем. Выпытывал, каково там, в Бухарах да Хивах. Надо всеми смеялся, всех бранил. Трое суток не отпускал. Хозяин и Гладышев сидели за одним столом, послы за другим; актосшы стояли… Черные шапки были довольны, а Гладышев – не шибко. По всему судя, сам он был не богат.

Ближе к концу пути, под Новгородом, Гладышев по своему почину завез послов в другое поместье, в селе Поддубье. Здесь тоя не было. Сидели все за одним столом, но без девок и хороводов и с хмельным зельем – не до упаду. Хозяйский дом оказался куда скромней, чем у того самовластного русского бия. Дом приземист, сад при нем – покроешь бараньей шкуркой, а сельцо – за версту видать, что бедное.

За столом Гладышев без умолку рассказывал хозяевам о жизни в Азии. И черные шапки долго не могли прийти в себя от изумленья, когда узнали, что это родовое поместье Ивана Ивановича Неплюева… Здесь родился (и здесь умрет в опале) не кто иной, как царский наместник в Оренбурге, бывший посланник в Константинополе, будущий сенатор, птица из петровского гнезда. Невозможно было поверить, что русский хан вышел из неимущих, а стало быть, незнатных, как он ни башковит. Поистине таких привечал только Петр, подаренный богом России.

Вообще богатеев и знати видели в пути мало, хотя встречали и свадьбы, и псовые охоты, и всеместные гулянья по случаю троицы, петрова дня и несчетных престолов (в каждой церкви был свой!) и побывали в великих городах. А вот бедности насмотрелись. Нищих, калек и юродивых на Руси было не меньше, чем в Стране Моря.

И это первое, что запало в душу Мамана. Стало быть, таков божий произвол: где волки, там и овцы; а где нет овец – нет и волков. Больше всего нищих, говорят, в стране самых знатных богачей, в Индии… Русские сироты были Маману близки, а из русских господ понятней – купцы.

Всю нескончаемую дорогу душа Мамана пела. Он ехал по своей Индии, великой державе. Прежде чем города поразили его леса.

В песках пустынь, простроченных следами ящериц и мышей, на караванных путях с редкой тенью у колодцев, в которых, на глубине в тридцать саженей, в черном зеркале воды и в полдень отражались звезды, думалось Маману, что в сих местах надобен не столько резвый конь, сколько безотказный верблюд, думалось только о воде… И вдруг необозримой стеной встали заволжские дубравы, сказочная краса Оренбуржья. И вознесся к небу самый певучий на свете зеленый шум вековых дубов, кленов и вязов, ясеня и липы, а на погорелых местах – красных сосен и мохнатых елей; ели – в полсотни аршин высотой, дубы – в пять обхватов, на днях уляжется богатырь, вытянувшись в рост.

Великую Волгу, о ту пору уже главную улицу России, переплывали на казацких стругах, а она, матушка, в поясе – две версты, лежала, одетая от шеи до пят в пышные лиственные душегрейки да множество юбок, укрытая богатейшей хвойной шубой. К ее берегам не подступиться было без топора, а на стрежне не найти пролысин – песчаных кос. Много воды, много счастья.

Так много было ее у русских, что водилась в ней не<-чистая сила – водяной, не то бог, не то бес.

Довелось увидеть Маману былинные засечные леса, непроглядные дремучие чащи, в которых увязнет, заблудится сам Азраил. Видел Маман знаменитые со времен татарского нашествия, уцелевшие два века спустя, засеки, – неприступные, в сотни верст длиной, рубежи леса, поваленного стволами крест-накрест и кронами вперед, а вдоль них – теперь уже пустеющие бревенчатые остроги-кремки с обмелевшими, заросшими рвами. Об эти засеки, как морские волны о скалистые берега, спотыкались и разбивались татарские конные лавы.

Маман видел леса, в которых жили великаны зубры и лоси, на каждой версте – медведь, а с ними – благородная серна; жили тут соболь, его соперница – серебристо-черная лиса и даже горностай. И водилась в лесу своя нечистая сила – леший, тоже не то бог, не то бес.

На что ни посмотришь, все у русского человека было из леса: дом – сруб, как и церковная колокольня, дороги – бревенчатая либо хворостяная гать, посуда – резная, ведро, бочка – клепаные, корзина – прутяная, лубяная, от сапог, телеги, лодки несет дегтем и смолой; и обут русский чаще всего в лапти из лыка, и волосы на голове подвязаны мочалом, а гроб выдалбливается из цельного дуба. Лики святых писаны на тесаных досках; идолы, стародавние, еще языческие, не из камня, из мореного дерева.

Какая несметная силища! Неистребимое богатство… Так думал Маман, хмелея под зелеными небесами хвойных боров. Будет ли день, будет ли век, когда на его отчей земле воздвигнется такой лес и придаст его народу неодолимую мощь? Или это несбыточная греза?

Лето выдалось знойное, и не раз черные шапки видели лесные пожары. А однажды чудовищный пал с громовым гулом гнался за ними полдня. Едва унесли ноги, гоня коней во всю прыть, сперва от адского жара, потом от дыма и вонючей гари. Маман долго не мог унять дрожи, но не столько от страха перед огнем; сколько от жалости к лесу, зеленому раю на земле. Господи, молился он, уйми это злосчастье.

Натыкались в лесах и на лихих людей. Довелось слышать разбойный свист. Но ни разу не были биты, граблены. И Маман понял так, что эти люди стерегли путников иных, своих старых бар и господ, с которыми сводили счеты. Выходил вперед Гладышев, растолковывал, кто едет, и разбойная орава отступала, почесывая затылки.

Тем более любопытно было послам Страны Моря увидеть города.

Москва ошеломила всех. Она открылась внезапно, с лесной опушки, на пологих холмах. Маману не случалось бывать ни в Хиве, ни в Бухаре, но и те, кто видал тамошние мечети и дворцы, загляделись на московский, набольший в России Кремль. Москву иноземцами не удивишь, привыкли в Москве и к Немецкой слободе, и к Грузинской. И все же за черными шапками ходили по пятам, дивясь на то, как Маман ломает шапку перед Иваном Великим, который сооружался, как говорят, сто лет. Маман один это делал, и не потому, что стал вдруг христианином. Он им не стал и не станет, но готов был преклонить колени перед этими стенами и обнять эти камни. Они не были ему чужды, он полюбил их, как русский лес.

Все же Маман поразился черным обгорелым стенам без окон, дверей и полов на Государственном дворе в Кремле, следам тех ужасающих пожаров, когда, как в троицын день 1737 года, Москва «сгорела от копеечной свечки», – выгорели Кремль, Китай-город, Белый город и слободы Басманная, Немецкая и Лефортовская…

Конечно, побывал Маман на Преображенской слободе, по виду – деревне, где царь Петр, однако, любил жить. Видел Маман за частоколом ветхий маленький деревянный дом, за который один иноземец не давал и ста талеров, никак не похожий на царский дворец. Здесь Петр юношей, моложе Мамана, замышлял великие труды и битвы. Вскоре от этих мест не останется и кола.

Вообще осиротела Москва. Ее называли вдовицей. От петровских празднеств, триумфальных шествий и басурманских маскарадов остался разве что один театрум для простонародья на Красной площади, у Кремлевской стены. Послы Страны Моря помирали со смеху, глядя на шутовские, скоморошьи лицедейства.

А Гладышев зло говорил, что помнилась еще Москве небывалая помпезная роскошь пиршеств Анны Иоанновны; она со своим Бироном тратила на двор вшестеро больше Петра. Но и она убралась в новую молодую столицу. Сменившая ее на престоле Елизавета Петровна и вовсе лишь четырежды бывала в Москве. Правда, коронации монархов по-прежнему совершались в первопрестольной, белокаменной, в Московском Кремле. Это черным шапкам запомнилось.

Очень хотелось Маману побывать в Туле, в городе, который называл Бородин. Гладышев сказал: не по пути, недосуг… Ах, до чего жаль. Вот как это было бы по пути! Бородин, помнится, говаривал, что ему доводилось держать в руках индейские товары, добрейшие широкие кисеи, цветные полотна, шелковые и полушелковые парчицы. Маман мечтал о другом: пощупать бы тульский слесарный верстак, одухотворенное железо. Этого хватило бы на целую жизнь. Это высветило бы душу и осветило бы дорогу далеко вперед, за небосклон, за горы и долы.

Гладышев огорчился не менее, чем Маман. Прости, сударь, ан не до жиру… Чем ближе к столице, тем пуще становилось Митрию-туре не по себе. Он был всего-навсего поручиком драгунского полка. Каково-то придется ему там, лицом к лицу с сановниками, со звездами на животе? От сих персон не удостоишься и двух перстов взамен рукопожатия.

Санкт-Петербург встретил послов низким небом, моросящим дождем и туманом. Ничего поначалу не разглядели, кроме людской и конной суеты на главной улице шириной местами в полет стрелы. Устроив послов на житье-бытье в каменном доме с окнами, в которые можно было въехать, как в ворота, и с конюшнями, в которых потолки были высоки, как в храме, Гладышев исчез. Черные шапки привели в порядок своих лошадей, похлебали уже привычных горячих мясных щец, которые им принесли в большом котле, и завалились спать. Сколько проспали – и не помнили.

Гладышев вернулся с толмачом из Коллегии иностранных дел и с тревожной вестью: царицы Елизаветы нет в столице. Уехала августейшая, всемилостивейшая вместе с графом Петром Шуваловым, и неблизко – в город Киев, матерь русских городов. Как сказывали, по всему пути царицы, на всех станциях, построены дворцы – встречать-принимать царский поезд. Позднее, однако, открылось, что недостало на это дело леса южнее Брянских лесов и были устроены лишь литейные погреба.

Более всего Маман удивился тому, что недостало леса в России. Может ли так быть?

И что же теперь делать, ежели царицы нет дома? Ждать, судари мои, ждать. Послам на роду написано терпенье.

– От то-гой тер-пишь, ко-гой лю-бишь, – сказал Маман по-русски.

– Оттерпимся – и мы казаки будем, – отозвался Гладышев с озабоченной улыбкой.

Послы вышли наружу и удивились тишине и безлюдью на улице. Город был пуст. Город спал. А между тем небо было ясно и светло. Маман вскрикнул: в зените слабенько, едва внятно вычерчивался край ущербной луны. Так бывает при закате солнца. Что за невидаль? Столь рано в великой столице ложатся почивать?

Где-то пробили башенные часы. Они ударили один раз.

– Час пополуночи, – проговорил Гладышев, смеясь.

– Откуда же такой свет? Ночью – как днем!

– Мы в Санкт-Петербурге, – ответил Гладышев приподнято и непонятно.

Сыновья Мурат-шейха пустились в спор, вспоминая, что об этом говорилось в книгах, однако в книгах ничего об этом не говорилось… Потом заспорили с толмачом, который вознамерился объяснить им, что такое белые ночи.

– Э, мудрецы… – сказал неожиданно Пулат-есаул, которого сыновья шейха считали за простака. – Стало быть, мы прибыли на самую высокую на свете землю. Стало быть, стоим на самой макушке!

Это суждение всех примирило, хотя послы знали, что город Сам-Пётыр стоит в болотной низине; темечко, конечно, мягко, но в него мать младенца целует. В темечко господь глядит…

Половина июля и половина августа прошли в ожидании. Вереницы зевак, упорней, чем в Москве, тянулись за послами, когда они показывались на улице. Но Маман не испытывал нетерпенья. И дня и ночи ему не хватало на то, чтобы насмотреться на строение Петра.

Санктпитербурх был молод, и он еще не был Северной Пальмирой. Не было на Неве Зимнего дворца с его тысячью и пятьюдесятью покоями, а на месте несравненной Дворцовой площади, которой быть через три четверти века, зияли пустыри. Не было громадины Иса-акия и красавца Казанского собора. Не было Медного всадника и укротителей коней на Аничковом мосту. Лишь грифоны держали на железных канатах крохотт ный Банковский мостик. И великолепных гранитных набережных на державной Неве, и будущих пятисот мостов, соединявших сто острогов, также не было. Один-единственный мост был наведен через Неву на двадцати шести баржах между Адмиралтейством и Васильевским островом.

А самый старый в столице Невский проспект… Давно ли он был лесной просекой, прорубленной от верфи к дороге на Москву, а потом Невской першпек-т и в о и, на которой дворцы соседствовали с избами? Не было дворцовых палат и усадеб вельмож Воронцова, Строганова, Шереметева, успел построиться лишь бывший первый генерал-губернатор столицы Меншиков.

Но центр города уже перемещался от Петропавловки к Адмиралтейству, на левый берег Невы. Сияла на солнце золоченая Адмиралтейская игра припетровской постройки, будущий герб столицы. А вокруг Петропавловки, материнского чрева города, следом за Дворянскими и Посадскими улицами, множились и множились убогие темные хибары работного люда на улицах Пушкарских, где жили пушкари, Монетных – чеканщики монет, Гребецких – гребцы с галер, Зелейных – мастера делать зелье, порох. Ежегодно сюда пригоняли на каторжный труд по сорока тысяч крепостных. А с каждой баржи и с каждой телеги, кои прибывали в город, неукоснительно взималась пошлина – камнем… Уплатили такой баж за въезд в столицу и послы Страны Моря.

Реял в небе ангел с крестом на шпиле собора в Петропавловской крепости, – он вознесся без малого на шестьдесят саженей, в полтора раза выше московского Ивана Великого. Многажды этот шпиль разбивали в грозу мечи молний, но он воскресал.

У Мамана глаза разбегались. Не один день он проторчал в Кунсткамере, самой большой в мире, разглядывая собранные руками Петра диковины, или, как их называли, раритеты, со всех земель и морей, изо всех былей и сказок. Маман дивился им больше, чем белокаменным бабам с оголенными ляжками и нагой грудью, – их он видел сквозь решетку самого старого в столице Летнего сада, которому надлежало затмить Версаль. Хотелось бы проникнуть за эту заветную решетку, выкованную в Туле, прознать, правда ли, что в Летнем дворце Петра – всего два этажа, один для царя, другой для царицы, и в каждом этаже – всего по шести горниц, по своей поварне и дежурке для денщиков и фрейлин… Но туда был доступ лишь сановникам, богатеям, называвшим себя строителями Петровского града.

Чаще и дольше всего Маман бывал на Заячьем или Веселом острове, в Петропавловской крепости. Она уже не была форпостом. Впереди нее встал Кронштадт, тогда еще Кроншлот, а Петропавловка стала главной в государстве темницей; в ее равелинах побывали и двадцать два мятежных моряка с корабля «Ревель», и царевич Алексей, в ней умер один русский мудрец, заточенный будто бы за то, чтб противился рубке лесов, чему немыслимо было пов/рить… Но никак не мог надивиться Маман на домий Петра в крепости, деревянный, с двумя тесными светелками, разделенными сенцами, – ни дать ни взять крестьянская изба.

Петропавловка была битком набита солдатами, непохожими на солдат Орской крепости, а тем более на казаков. Все тут были седоголовые, с бабьими косичками на шее. Не мог понять Маман, зачем воину такое украшение. Но как они стояли на часах на шести крепостных бастионах! И как маршировали на плацу! Нешто вот так же слитно, в ногу, как один, они ходили в атаки под устрашающим ружейным и пушечным огнем, не единожды – следом за Петром? Сказывают, что точно так… Вот что повидать бы своими глазами. Видит бог, было бы жутко, но Маман не мигнул бы, ибо нет на свете сильней интереса – видеть и знать.

Военных кораблей, многомачтовых, под полными парусами не довелось посмотреть. Они держались мористее, на своих форпостах. Тщетно Маман пытался представить себе сражение на море. Легче вообразить бой джиннов или драконов. Видел Маман на Неве галеры, но они походили на большие лодки, на них не было пушек.

Семеро товарищей Мамана побродили было с ним и отстали. Чаще всего они держались близ реки, на зеленой мураве, на ветру с моря. На людных улицах им было тесно и чего-то боязно; в каменных стенах не спалось, трудно дышалось. Пулат-есаул, бедняга, маялся больше всех. Его тянуло на охоту, он тосковал по собачьей своре Гаип-хана. Сыновья шейха денно и нощно читали и толковали Коран. Прочие господа бии играли в кости.

У дома, где жили послы, сквозь булыжник мостовой пробивалась трава. Мостовая выглядела как изорванное зеленое кружево. Глядя на него, Сагындык-богатырь, из рода кунградцев, сказал:

– В этих каменных стенах, на каменной земле, мы не могли бы жить. Нам тут житья нет.

– Неправда, – возразил Маман. – Живали и мы в городах, на мощеных улицах. Забыли пустырь… а на пустыре – каменную печать… где стоял город Жана-кент? А город Айаз в устье Джейхун-реки, близ нашего моря Арал?

– От того города осталась одна легенда. Не сыскать и места, где он стоял. Сказки это почтеннейшего Мурат-шейха…

– Для кого, может, и сказки, а для кого – память святая! Разве мы не знаем, кто стер с лица земли наши города? А следом за нашими – и русские?

– Как не помнить?

– А теперь вспомните, что видели в городе по имени Оренбург!

– К чему ведешь, Маман-бий?

– К тому, с чем приходили одни и с чем – другие, кто с огнем, а кто со светом… Так ли я сужу, бии мои?

Послы оживились, пустились в рассуждения…

Дни между тем шли, связываясь в недели, а новостей – никаких ниоткуда. Царица Елизавета задержалась в гостях, а без нее, знамо дело, и столица не та.

4

Акбидай оказалась умницей. Она не задирала носа, хотя выросла в богатой семье. Ее муж не имел белой юрты, в доме не было убранства, никакой утвари, а во дворе – скота. Но Акбидай не подавала вида, что это ей непривычно и даже стыдно. После свадьбы тотчас она сняла праздничное платье, надела обноски. Не дожидаясь слуг, принялась за свое хозяйство. Оно состояло из двух ягнят, подаренных отцом-шейхом… Соседки цокали языками: и внутри и вокруг ее лачуги – чистота, земля будто вылизана. За пустым местом ухаживала, как за персидским ковром. Ну и с людьми была легка, дорогу никому не заступит, не услышишь от нее грубого словца. Словом – мила молодуха.

Любо ей было все мужнино, как оно ни убого. А жила в доме еще редкостная душа, преданная и храбрая, – сестричка Алмагуль. Акбидай узнавала в ней черты мужа – и сиротское бессловесное терпенье, и сиротскую бесшабашную удаль. Росла девочка среди бездомных босяков, голопузых мальчишек; ее бы жалеть да опасаться втайне. Акбидай ее полюбила и ласкала любовно. Поможет ей вымыть голову, усадит рядом и расчесывает ее волосы самодельным гребнем из коровьего рога, лю-буясь тем, как девочка хорошеет на глазах.

Всякий раз Акбидай заплетала ей косы по-новому. Волосы у Алмагуль еще коротки, едва дотягиваются до спины, и потому, к примеру, косу корзинкой не соорудишь; всего больше шли ей мелкие косички. Акбидай заплетала их множество, и от того, как девочка радовалась и как была благодарна, щемила сердце сладкая боль.

Расцвела маленькая Алмагуль от женских рук. Смуглое ее лицо, похожее на прожаренную лепешку, побелело и разгладилось. Разлетелись прежде насупленные бровки, а в иглоподобных ресницах заиграли веселым блеском телочьи глаза, словно вмиг истаяла в них вечная печаль. И куда подевалась сиротская худоба, так похожая на старческую… Голос изменился: был с хрипотцой – от частых простуд, как у мальчишек, – теперь зазвенел, подобно колокольчику из чистого серебра. Дивно было слышать этот звон. Не узнавали женщины Алмагуль. Глядя на нее, думали: мне бы такую доченьку звонкую. И поговаривали так: дал бог сироте не невестку, а родную мать.

И как ни грешили женщины против Акбидай, когда она пошла не за Мамана, а за его слугу, как ни чесали языки, дивясь ее непростительной дури, теперь, разглядев молодуху поближе, признали: дурь-то дурью, да бабочка не глупа, счастлив ее муж.

Понравилась она старухам, старшим матерям, и те частенько заводили с ней разговор на тот счет, нет ли у нее сестер и подруг, таких же, как она, дурных, да не глупых, в возрасте невест. Акбидай смеялась, показывая ямочки на щеках, похожих на яблоки, мытые в молоке.

У казахов невест много. Девушки – все ищут не пузатого хозяина, а любимого человека… чтобы был мужчина… и чтоб был богат душой… Разве вы этого не искали? А что не каждой это достается, в том нашу сестру не винить – жалеть.

И еще заговаривала Акбидай э том, о чем женщины обычно не говорят:

– Выходит дело, попала я к вам в ясный день, когда солнце улыбнулось вашему народу… господи боже, сделай и меня счастливой. И дай бог, дай бог, чтобы наши правители были дружны. Жили бы в мире наши мужья, любили бы нас.

– Кормили бы своих детей, – добавляли женщины постарше и громко ахали тому, что слышали от Акбидай, а она опускала глаза, складывала почтительно-покорно руки, чтобы не подумали, что она поучает старших.

Женщины уходили от нее, словно одолжив бодрости, женской воли, а это иной раз дороже и нужней щепотки соли. И думали женщины о том, что, видать, не зря эту казашку любил Маман.

Между тем в семье Аманлыка было неладно. Нехорош был Аманлык. После того как он увидел караван мангытцев-переселенцев, услышал детский плач и рев скота, словно при пожаре или землетрясенье, – совсем пал духом, едва ли не слег.

Лежать бедняку некогда, тем более в страдную пору С зари до зари Аманлык был на ногах, но валился с ног не от усталости – от душевной боли, не спал по ночам, маялся наедине со своими думами, как тайный преступник.

Старался не показать виду. Похваливал жену и сестру. Красивую они возвели перегородку, чтобы отделить супружеское ложе – из красных ивовых прутьев. На той перегородке висел меч Оразан-батыра с посеребренной рукоятью в простых черных ножнах… Безупречен и новый очаг с крепкими кольями, на которых жарить бы на вертеле барашка, кабы у хозяина был достаток. Значит, верила хозяйка, что – будет?..

Правду сказать, в глубине души Аманлыка все же осели и язвили душу подлые слова Гаип-хана об Акбидай и Мамане. И другие, хорошие люди, случалось, заговаривая о жене Аманлыка, вспоминали Мамана. Но об этом думать было недостойно. Мучило другое. После того, в какой беспомощности и отчаянности привелось увидеть Аманлыку Рыскул-бия и Убайдулла-бия, а потом и святого отца Мурат-шейха, спрашивал себя Аманлык: а что же могу я, слуга их слуг? Люди хана колошматили меня, как хотели, за то, что я – Маманов человек. А от Мамана – ни слуху ни духу. Худо людям без сына батыра. И каково еще будет? Нет, не тому человеку подарил Оразан-батыр свой меч…

Сестричка Алмагуль как-то подошла, спросила, по-тупясь:

– Братец, вы заболели?

«Весь народ, почитай, сейчас больной…»– подумал Аманлык.

На другой день он увидел охапку свежих прутьев, прислоненных к настенным камышовым циновкам. Что еще женщины надумали плести из ивняка? Жена вышла из дому. Аманлык осведомился у сестрички. Та ответила с затаенным упреком:

Невестка их принесла, братец милый.

– Зачем?

– Чтобы ты сек ее.;, когда будешь сердитый… Сердце и отойдет! Чтобы сердце у вас отошло, братец.

– Дурочки вы мои! – воскликнул Аманлык, улыбнувшись, наверное, впервые за последний месяц.

Вошла Акбидай, увидела, что муж улыбается, и просияла. Потом побледнела от решимости.

– Мой бек, ответишь, если я спрошу?

– Попробуй.

– Правда ли, что Маман-бий не вернется домой, потому что любит русских больше, чем свой народ?

– Откуда ты это взяла? Не стыдно тебе повторять такую ерунду?

Бек мой, почему же ты стонешь во сне, вздыхаешь, когда не спишь?

Аманлык с тоской оглядел свой убогий дом.

Две кошмы, чугунный котел… Единственное ценное – сундук с платьями – привезла Акбидай. Хорош молодой семьянин! А лучше ли старому? Вон Сейдулла Большой, первый человек при шейхе, и тоже – ни кола ни двора, как у Аманлыка. Скота нет, зато у очага – куча детей; старшие из них уже трудятся, хозяйство у шейха порядочное, а в порядочном хозяйстве всегда недостача рабочих рук. Чему радоваться бедняку?

Но всего хуже – одиночество, всего тяжелей – растерянность без Мамана.

Тогда Акбидай напомнила: обещались они проведать отца, Айгара-бия, – не пора ли? Аманлык встряхнулся: спасибо, жена, хорошо бы… Пошел тут же спроситься у Мурат-шейха, правда не особо надеясь получить согласие.

Шейх подмигнул ему с улыбкой холодноватой:

– Ты что такой, ни живой ни мертвый? Нелегка семейная жизнь? – Затем насупился:– Не обижаешь Ешнияз-ахуна? – И пригрозил строго:– Смотри там, как бы не стало у казахов одной семьей больше, у нас одной семьей меньше. Помни!

Однако же отпустил, выслушав горячее обещание Аманлыка – помнить.

Хотелось взять с собой сестричку Алмагуль, да втроем на тощей спине гунана не уедешь. Алмагуль осталась, кроткая, безропотная, лишь напоследок сказала, что пойдет жить, пока братец и невестушка будут в гостях, к сиротам; верховодил сиротами теперь Коротышка Бектемир, он не обидит.

Аманлыка толкнуло в самое сердце:

– Из своего дома? Почему, глупенькая? Там не так страшно…

– Кого же ты боишься?

– Шейха-отца, – ответила Алмагуль. И добавила поспешно:– Ты не беспокойся, к отцу-ахуну буду ходить с самого утра, делать что скажет, ты не беспокойся.

Аманлык молча понурился. Вся его семья служила ту же службу, что и он: посмотришь, жена ахуна еще спит, а Акбидай уже крутит ручную мельницу, толчет в ступе рис, Алмагуль тащит хворост, собирает щепки. Отслужив эту службу, делай, что твоей душе угодно. Вольно тебе наняться к кому-либо за харчи, вольно спать, голодать, но притом не проспать поутру и не тащить себе в ненасытный рот все, что попадется под руку в доме ахуна…

* * *

Айгара-бия любили за простоту. Он был не спесив, не кичлив. В юности рос с пастухами, ел с ними из одного котла и спал наравне с ними, летом – на соломе, зимой – под овчиной. Разбогатев после смерти скупого отца, он не забыл своих однокашников, и хотя не одарил всех скотом и не каждого женил, но и не держал впроголодь. Был совестлив, находил в душе силу решать споры по справедливости, не думая только о своей корысти, как иные хозяева, жадные до потери рассудка. Бии ему этого не прощали, зато любили все младшие, весь его род.

Дочку свою, единственную, назвал Акбидай, что значит Белая Пшеница, потому что она родилась на пшеничном поле. Мать ее в пору жатвы принесла в поле поесть, тут и начались у нее схватки. И было в семье заведено, как дочка подросла: выходить Акбидай первой в поле, жать и связывать первый пшеничный сноп.

В нынешнем году Айгара-бий также ожидал дочку к началу жатвы. И вот она приехала и поспела в самый раз… Отец не узнал ее и зятя, до того они отощали. Румяная, светловолосая (бывают и белокурые среди казахов), Акбидай почернела, как жареное зерно. Долговязый, чернявый Аманлык, напротив, пожелтел, как солома; помнится, когда жил с сиротами и ходил за подаяньем, он не был настолько костляв.

Мать пыталась отшутиться и тем утешить отца:

– И мы с тобой в первый год съели друг дружку. Айгара-бий подумал: «Маман не дал бы их в обиду». Радость, однако, была общей. Встречали молодых всем аулом. А поутру вышли с ними в пшеничное поле. Оно отливало золотом. Ветер катил по нему золотисто-сиреневые волны. Колосья с крупным зерном и долгими иглами висели шатром. Увидев эту красоту, Акбидай запела. Песня была горячая и нежная, как все песни о любви, и величавая, как гимн. Она благословляла новорожденный хлеб.

Белая пшеница, золотая, в серебряной короне… Грудь свою распахни. Зернами хлебными, как матери молоком, накорми-напои.

Одноаульцы дружно подхватили:

– Золотая… в серебряной короне… накорми… напои…

И словно окунулись жнецы в пшеничные волны. Работали увлеченно, весело. Песня разливалась по всему полю, и ветер тоже запел вместе с людьми. Пело и небо во все птичьи голоса. И казалось, что началась не страдная пора, а пора игрищ. Пот струился по медным от загара лицам и спинам, блаженный.

А вечером Аманлык и Акбидай увидели в ауле новую юрту с украшенной белыми кошмами макушкой. Заплакали, глядя на нее. Юрта была возведена для них, точно в день свадьбы. Аманлык нырнул под дверную кошму, ведя за руку Акбидай. Верить ли глазам? Кругом – кошмы, кошмы… Такой мягкой, уютной, заман чивой постели не было у них и в первую брачную ночь. Аманлык с нежностью обнял жену и рассказал о том, что воскресилось в памяти. Как раз на месте этой юрты стоял прежде камышовый сарай. В нем подвешивались мешки с творогом, когда скот пригоняли с пастбищ. В годы сиротского нищенства Аманлык с сестричкой Алмагуль неслышно-незримо, как»: ыши, забирались в сарай, засовывали в мешки руки по локти и убегали со всех ног, слизывая на бегу со своих рук незабываемо вкусный творог.

– Довольна, голубка моя? – спросил Аманлык.

– Я ему благодарна, – прошептала Акбидай едва внятно, но Аманлык расслышал ее и понял, о ком она говорит: о Мамане.

– И я, и я благодарен, господи, прибавь ему тех лет, которые не дожили мои отец-мать! Светлая ты моя, золотце с серебром… до чего я доволен… твоей матерью, которая тебя родила, твоим отцом, который отдал тебя мне, вообще твоим народом, который теперь мне родней родного…

Акбидай, словно смущенная многословием Аманлы-ка (муж не жених, мужу неприлично слишком разглагольствовать с женой), прижалась губами к его губам.

Тихое покашливание у дверей заставило их обернуться. В юрту заглянул Мырзабек, младший брат Айгара-бия, веселый джигит.

– Нужны ли тут певцы, зять?

Аманлык вопросительно посмотрел на Акбидай, та кивнула. Не прошло и получаса, как юрта была полна народу и звенела, подобно огромной домбре. Пели до утра, как, бывало, в дни приезда Мамана.

На другой день все переменилось. Айгара-бий позвал к себе Аманлыка и уединился с ним. Вернулся Аманлык опять угрюмый, потерянный, пришибленный еще более, чем до приезда в гости. Казалось, сглазили человека. Потом Айгара-бий отослал его вместе с Мыр-забеком – как будто на пастбище. Минул день, другой, – ни мужа, ни брата. Отец ничего не объяснял, а Акбидай не смела спросить. Мужские дела, не женского ума… Однако она видела, что дела – неважные, отец расстроен. Увидела она и то, что в ауле не так уж весело. Люди жили в затаенной тревоге и напоминали скотину, которая в ясный день сбивается в кучу, предчувствуя близкую бурю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю