Текст книги "Сказание о Маман-бие"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 39 страниц)
Хоть и короткая была эта война, но и она то в дрожь бросала, как лютый мороз, то душила народ зноем. Хоть и вздохнули люди с облегчением, когда хивинцы убрались восвояси, но потери в аулах были немалые. Кто лишился скота, кто – дома, а кто так и мужа, отца-кормильца, сына – надежду на будущее, многие осиротели, остались в слезах безутешных.
Глянет человек на закат: «Солнце село, и слава богу! – скажет. – День да ночь – сутки прочь!» А как ляжет в холодную постель, черные мысли вздремнуть не дают. Пусть забудется горе, так тревожит забота о хлебе насущном, – где его в великом разорении этом взять? – либо опасение за день грядущий: как бы не пришли опять супостаты бить да огнем палить!
Появись в эту пору мудрец, беду народную, мысли тяжелые к сердцу принимающий, да пойди он по аулам с вещим словом своим, надежду возвещающим, – всяк человек, поднявшись с постели, оставив дом свой и добро, пошел бы за мудрецом на любую битву, лишь бы положить конец беспокойным этим ожиданиям новой напасти неминучей, незнаемой.
С часу на час ожидая нового набега из Хивы, Маман-бий собрал джигитов и по всей границе заставы учредил, чтобы и змея тайно рубеж не переползла, и мышь не перебежала. И сам он денно и нощно объезжал посты, с белого своего коня не слезая.
И вот с хивинской стороны появился отряд, какого от веку не видывали каракалпаки.
На серых ишаках ехали почтенные седые старики в белых, как пух лебединый, одеждах. Как тигры прянули наперерез им джигиты из приозерных камышей, и Маман сам предложил им остановиться, собственноручно их обыскал. Но из-за пазухи вместо тайного оружия выпало по две-три книги, и среди них обязательно Коран.
Маман, всей душой преданный науке – знанию, растерялся, стоял немо, не зная, что и делать, а джигиты окружили старцев, зло косясь на гостей.
Напуганные старики съехались вместе, сбились в кучку в ожидании ударов.
Один из мулл, бодрый еще, плотный и румяный старик с живым приветливым лицом, увенчанный огромной чалмой, слегка тронув ногой в бок огромного своего конеподобного ишака, выехал вперед и с важностью изрек:
– Разгадал, оказывается, мысли народа, к недоступным глазу высотам устремленные, многоопытный многомудрый хан хивинский. Не держит он обиды на каракалпаков за убитых своих нукеров, за то, что сборщиков его ханских с пустыми руками прогнали. «Сначала надо темному народу глаза открыть, а тогда и поймем друг друга», – молвил он милостиво и вместо нукеров, нас, почтенных старейших – мулл, послал. А в руках у нас, сами видели, не оружие, а книги. Согласно сердечному желанию Есенгельды-мехрема, повсечасно о бедном народе своем пекущегося, едем мы в ваш край учить детей ваших. Если скажете нам «не нужно», с этого самого места повернем мы ишаков и назад поедем.
На каком языке детей учить будете? – спросил Маман.
– На языке божьем.
– А что это за язык? Язык Корана.
– А каракалпакский язык как же?
К божьему языку отношения не имеет. Тогда почему же бог наш язык создал?
– Зазнался ты, богоотступник! – рассердился старец. – Сейчас же символ веры нашей, калиму священную за мной повторяй: «Лаа, илаха-иллаллахуу…»
Маман ответил:
Так это же по-арабски!
Х-ха! Да не ты ли и есть Маман-бий? – воскликнул старец, отирая лицо белоснежным платком. – Если так, то слезай с коня, прими благословение. Я Авез-ходжа ишан, духовный руководитель общины суфийской. С Мурат-шейхом вашим в Бухаре я учился. Когда отец твой Оразан-батыр в Хиву приезжал, я перед ним свой дастархан раскрыл. Хо-хо! Птенец с железными крыльями, почему требуешь ты дерзновенно, чтобы тебя люди слушали и понимали? А попробуй-ка ты сам народ понять! Что ты все нам за спины заглядываешь? Думаешь, там нукеры на конях притаились. Нет за нами никаких нукеров! Мы – люди кроткие, как голуби, с миром к людям прилетающие. Будем стремиться вызволить священный прах святого хазрета каракалпакского Мурат-шейха с проклятого побережья сырдарьинского, перенесем на священную землю Хорезма, маяком истины возвышающегося.
Ошеломленный, Маман-бий молчал.
– Почему ты на Есенгельды с ненавистью смотришь? Думаешь, он за каракалпаков меньше, чем ты, болеет, – продолжал ишан, ободренный молчанием. А вот и неправда! Знаем мы, что каракалпаки – народ малочисленный, а Есенгельды-мехрем, чтобы перед ханом свое красноречие показать, число родов-племен ваших малость преувеличил. Вот мы, рабы ислама, на ишаках едущие, и помолимся богу за то, чтобы простил он мехрема вашего, перед ханом разок солгавшего.
Не зная, на что решиться, Маман озирал окрестности зоркими своими глазами и убеждался, что за мирными старцами действительно не идет вооруженный враг на конях. Может быть, и вправду «голуби» эти смиренные дурных намерений не имеют? Но уж разговора о родах-племенах бий не стерпел:
– Если Есенгельды действительно поделил единый народ наш на множество мелких родов-племен и сказал, что это и есть множество, – значит, сильный огонь большого очага разбил он на множество мелких слабых огоньков врагам нашим на радость. Большой огонь погасить целого озера не хватит, а на маленький огонек врагам нашим одного плевка достаточно. И коли хан ваш это одобряет, а вы за вранье Есенгельды-мехрема богу молитесь, – значит, радуетесь за наших врагов.
Авез-ходжа-ишан прекрасно понял Маман-бия, и ему стало страшно, но он и виду не показал, засмеялся:
– Говорили люди, что ты ядовитая трава, а ты-то еще, оказывается, птенец желторотый. – И утер губы своим белоснежным платком.
– Ну, хватит! – хмуро молвил Маман. – Проезжайте, но проезжайте с добром. А уж если за вами следом появятся нукеры со злом, не взыщите: с вас первых головы долой полетят, а тела – в море!
– Пусть каждый останется верным своей клятве! – сказал ишан совершенно уважительно.
Люди, которые поначалу смотрели на старцев злыми глазами, теперь принимали их с распростертыми объятиями. Все же муллы сначала держались кучно, а потом разделились и поехали каждый своим путем. Везде готовы им были и кров, и пища, и свежая постель, и почетное место за дастарханом. Хивинские муллы вот уже год разъезжают по разным родовым владениям и аулам, сеют свои семена в раскрытые души истомленных горем людей. Муллы не встречаются друг с другом, но мысли и слова, которые несут они своей пастве, настолько схожи, будто они что ни час советуются между собой, друг друга поддерживают и дополняют. Однажды поверив «мирным голубям» и открыв перед ними границу, Маман-бий считал низостью и малодушием приставлять к ним соглядатаев, и они свободно творили волю пославшего их хана.
* * *
После полуденной молитвы приближенные Есенгельды-мехрема снова сидят в его белой юрте за чаем, уставившись в рот хивинского имама, который сильным певучим голосом, раздающимся по всему аулу, читает Коран. Перед тощим темнолицым человеком с козлиной бородой, ниспадающей на белоснежный халат, лежит раскрытая книга в желтом кожаном переплете. Изредка лизнув палец, он для отвода глаз перелистывает страницы, но то, что он говорит, не имеет никакого отношения к священному писанию.
«В день Страшного суда собранные на этом свете богатства никакого облегчения владельцу своему не принесут. Только страдания, в этом бренном мире перенесенные, только покорность воле божьей и терпение бесконечное откроют человеку дорогу в рай. Вот Есенгельды-мехрем, на счастье славного рода кунград рожденный, истинно верующий Мухаммеда-пророка ученик, поможет вам встать на путь истинный! Все эти слова, которые я вам сейчас доверяю, он от самого пресветлого хана из собственных уст его слышал. Хорошо человеку, если он вместе с родом своим в рай войдет. Но истинно свидетельствует нам Коран: если человек сей грешный язык свой священному языку Корана предпочтет и мудрствовать лукаво станет, того человека бог отринет и проклянет. А кто богом проклят, в ад будет низвергнут на веки веков. Берегитесь божия гнева! Помните прежде всего, что мы мусульмане правоверные, а русские, урусы – неверные, им же место в аду уготовано и всем, кто с ними пребывает»
* * *
И в доме Курбанбай-бия ведется все тот же разговор. Почтительно внемлющие хивинскому мулле люди мирно дремлют, но настойчивый голос вероучителя пробивается и в их полусонное сознание.
«Род ктай испокон веку для господства создан. Так речет всемилостивый хан наш, кому поведал это глас некий, с неба раздавшийся. Великий бий ваш Давлетбай еще на берегах Сырдарьи окаянной за господство ктая боролся и праведной смертью мученика-шахида пал. Если потомки его, верные заветам предков, дело Дав-летбай-бия завершат и во главе всех каракалпаков встанут, будут они достойны святых прародителей своих и место им будет в раю уготовано. Когда человек у бога детей просит, должен он и о своем месте в потустороннем мире позаботиться. Учащий дитя свое на языке Корана прежде всего научит его благочестию мусульманскому: с неверными не якшаться, есть правоверному мусульманину из одной чаши с урусом – неверным – великий грех. Для праведных – райские кущи, а для грешников, неверными соблазненных, – на веки веков ад».
* * *
«…Ах, Аманкул-бий, человеку с таким стройным станом, с таким добрым светлым лицом, как у вас, просто-таки предписано в священной книге, Кораном именуемой, вместе с родом-племенем своим всеми каракалпаками здешними править. Эх, если бы пошли вы да встали пред светлые очи всемогущего хана нашего, да голову перед ним склонили, да… эх, что тут и говорить!.. Однако же не забывайте: в Коране сказано: если кто пострадает в борьбе за чистоту ислама с неверными, душе его уготовано место в раю… Урус-бия остерегайтесь…»
* * *
Хивинский мулла, самое высокое место захвативший – иминбер в «Орынбай-кала», был самым начитанным и хватким проповедником ислама среди всей честной своей братии. Его чалма, халат, борода, даже штаны были белее белого, не всякий лебедь с ним белизною сравнится. Напирая на прежнего орынбаевского муллу из Бухары в разговорах о Страшном суде и вообще о том свете, он своего предшественника оттеснил и сегодня впервые взобрался на минбер. «Когда бог задумал вселенную создать, то прежде всего ад для иноязычных иноверцев учредил, а уж потом – рай для правоверных мусульман. А тюркский язык есть также язык мусульманский. Недаром изрек пророк Мухаммед: «Раб божий, у кого язык повернется «алламидулла» выговорить, в аду не останется». Вы, каракалпаки, на жана-дарьинских берегах проживающие, – суть камыши, между адом и раем произрастающие. Как поднимется ураган с русской либо с казахской стороны, вздуются волны на реке, и вы все утонете, прямиком в ад угодите. Но милостию божьею лицо ваше искони в нашу сторону, на юг обращается. И горе вам, если на север, в сторону иноверцев, богом проклятых, вы лицо свое повернете! Когда еще деды и прадеды ваши в благословенные наши края кочевали, они на светильник мира, священную Хиву нашу, с надеждой взирали. А Хива из Мекки-Медины немеркнущим солнцем вселенной озаряется…
Много вы терпели, много страдали, и место вам в райских садах предопределено. Но если язык заблудшего брата вашего словами чужой веры оскверняется, великая заслуга и долг ваш к истине – исламу его воротить. А не поддастся увещаниям вашим, тому, кто уничтожит неверного, при жизни земной слава, а в жизни вечной – райское блаженство.
Тайну, великую тайну благочестивого и всемогущего хана нашего я вам сейчас поведаю. А вы уж ее, смотрите, никому не выдавайте, храните в сердце своем. Мудрый хан наш жанадарьинских каракалпаков, к роду покойного Убайдулла-бия – да будет земля ему пухом – принадлежащих, из всех каракалпаков наидостойнейшими считает. Из вашего рода советников хочет всемогущий хан к своей особе приблизить, взять к себе во дворец… Коли сумеете вы, лишнего часу не медля, захватить власть в свои руки, дела ваши на лад пойдут… Уж если правду сказать, спесивые кунградцы его светлости надоели, во все дела ханские нос суют… Не мешкайте, и будет вам счастье на том и на этом свете…»
* * *
Подобные речи вели «мирные голуби» в белых одеждах и в ауле Есим-бия, и в селении Гаип-бахадура, и даже у пахарей Бегдуллы Чернобородого. А народ принимает речи эти со вниманием: всякому лестно услышать похвальное слово своему роду-племени, да и в тайне, которую хранить советуют наставники духовные, тоже что-то привлекательное есть. И хранят, сколько терпения хватает.
Маман-бий встретил однажды Бегдуллу Чернобородого, заметил, что тот какой-то невеселый, на себя непохож. О делах, о здоровье его расспросил и между прочим о том, какими хивинские муллы ему показались.
Бегдулла и пересказал Маману, что за слова «мирные голуби» среди народа распространяют. У Мамана чуть глаза от гнева не выскочили, а Чернобородый с беззаботной будто бы усмешкой еще и добавил:
– А что ж тут такого? Нечего удивляться!
– Опять, значит, лисьи уловки Абулхаировы, поджигательство Гаип-ханово в ход пошло… Проклятые ханы те подохли, а хитрости их другим достаются, – все они из одной колыбели выходят, одними пеленками повиты, одним ядовитым молоком вскормлены! Ох, Бегдулла, Бегдулла, опять один род на другой натравливают, одному племени нож, другому копье суют… Что и делать с ними, ума не приложу!
Постояли Маман-бий с Бегдуллой, подумали и поехали к Есим-бию в аул посоветоваться. А тот и вовсе с горя в постель слег. Красный весь, томился в жару.
– Люди эти – камни, ханом в нас брошенные, да только камни молчат, а эти с языком, – сказал Есим-бий. – Был у меня вчера пресловутый этот Авез-ходжа-ишан. Он мне так, не обинуясь, и выложил: «Вы, мол, роду жалаир принадлежите, а роду этому над всеми каракалпаками господство самим богом предопределено». Я с ним спорить стал, а он мне в глаза рассмеялся, бесстыжий. На том и разговор наш кончился. Некогда пустоголовый – не тем будь помянут – Гаип-хан то же самое мне болтал…
Не вытерпел Маман-бий, вскочил на коня и помчался Авез-ходжу искать. Ишан оказался в ауле «Аранша кенегесов», прозванных так за то, что мастера были арыки копать.
Авез-ходжа-ишан сидел у себя в юрте хмурый. Только что закончилась у него беседа с аульчанами, и нашлись среди них люди разумные, стали ему возражать, он и поторопился, чтобы смуты не вышло, народ распустить, удалился к себе, сидел один и ел простоквашу. Увидев злое лицо входящего в дверь Маман-бия, он вскочил, бороды и усов не обтирая, сам первый стал расспрашивать Мамана о делах и здоровье.
– Вот что, таксыр, господин мой, – молвил Маман-бий глухо, тяжелый гнев душил его, – вы у нас здесь как точильщик на базаре, сразу двум хозяевам друг на друга ножи точите. Этим своим двурушничеством вы у себя дома, в Хиве, заниматься можете. А нас избавьте!
– Если уж тот бий, которому сам преосвященный Мурат-шейх благословение дал, нам не доверяет, за нами соглядатаем ходит, то чего же нам от других людей, доброе слово наше искажающих, ждать?! – заговорил ишан, тряся бородой, перемазанной простоквашей. – А мы – смиренные рабы ханской воли, стремимся слепым щенкам ислама незрячие глаза их открыть.
– Какова же именно воля вашего хана? – спросил Маман, смиряя свой гнев.
– А вы поговорите с ханом самим – узнаете! Верите ли, думы пресветлого хана нашего словно прозрачная вода, в чашу серебряную налитая. Взгляните в чашу ту – дно увидите и свое отражение в ней.
– Нет, таксыр, если действительно вы языком хана мысли его выражаете, то все это ложь. Мысли хана вашего – бездонный колодец. Заглядывал я в него: холодно там и темно. Страшно даже становится. Лучше забирали бы вы с собой свой камень точильный да убирались бы восвояси, в Хиву!
– О-о! Кяфир-неверный, выродок из мусульман, ядовитая горькая трава! Вспомнишь еще нас, когда будут рвать полы одеяния твоего верные щенки ислама, которым мы раскрыли глаза на скверну твою! – зашипел ишан, брызжа слюной.
– И тогда нас разнимать не суйтесь!
– Хоть и стукнуло тебе много лет, а все живет в тебе глупое мальчишеское упрямство. Уйдем! Не приросли мы к скудной вашей земле!
В дверях показался Жаксылык и заговорил, запыхавшись, еле дух переводя, – видно, бежал, торопился:
– Багдагуль-шеше прислала. Ехали бы вы домой, говорит. К вам в гости Айдос с друзьями жалует.
Глаза Мамана загорелись радостью, лицо осветилось доброй улыбкой:
– Сейчас, сынок, сейчас поедем!
– Помни! – крикнул ишан вслед уходящим. – Только в Хиве благодетельной обретут мудрость такие упрямые глупцы, как ты!
23То, что Айдос со своими друзьями собрался его навестить, Маман посчитал большой удачей, не сомневался: самые заветные стремления его поможет разумный этот юноша осуществить. «Посмотрим, – думал Маман, – чему их там в Хиве научили: сухой грозой или дождем благодатным придут они на родную землю. Пусть послушают ученых джигитов и здешние наши ребята. Недаром ведь Кузьма Бородин говаривал: народ без знаний – что бурдюк, на дороге валяющийся, каждый встречный-поперечный ногой его пинает».
Созывая к себе в дом на встречу Айдоса и старых, и малых, и биев, и пахарей, замыслил Маман-бий и другое важное дело: выяснить до конца и рассказать народу о том, чем занимаются здесь хивинские праведные старцы, какие семена сеют среди людей. И если окажется, что и вправду все они, по примеру ишана, родовую вражду и раздоры насаждают, пусть убираются в свою Хиву поскорее. Никто не вправе, делая вид, будто человеку глаза открывает, исподтишка его в сердце колоть! Не было у Мамана скота, чтобы барана или бычка зарезать, и приказал он единственного своего коня для почетных гостей заколоть. А тем, кто удивился, – как же так, – коня лишиться? – коротко ответил:
– Конь, друзья мои, для езды со временем другой найдется, а души человеческой, будущего для народа моего, надежды светлой такой, как Айдос, так-то просто не сыщешь. Конем будущему нашему пожертвовать для меня большая честь… – И, отвернувшись, молвил: – Колите!
В пустую просторную юрту Мамана, от которой и в светлый солнечный день веяло сумраком и печалью, сегодня словно теплое лето пришло. Даже висящие у дверей черные шапки и старые халаты казались теперь яркими и нарядными…
Торжественно проводив старших на почетное место, молодые люди скромно присели на коленях по обе стороны аксакалов. Ближе всех к Маману сидел Айдос, за ним его однокашник Кабул. Приветствуя вновь приходящих старейшин вставанием, мальчики снова садились, скромно потупившись, все это делали они легко, ловко, с изяществом, как и подобает хорошо воспитанным юношам Хивы. Все заметили, что Айдос, с которого все товарищи его глаз не сводили, повторяли каждое его движение, слегка побледнел, круглое румяное лицо его осунулось, крупная фигура словно бы поникла, как привядший камыш, жаждущий влаги.
– Видно, наука-то тянет соки из человека, – тихонько перешептывались старшие между собой.
А народ все подходил и подходил к юрте бия. Те, кому не хватило места в доме, рассаживались вокруг на земле, и уже образовалось два-три ряда любопытных. Войлок на стенках юрты приподняли, и сквозь обнажившиеся решетки кереге видно было все, что происходит внутри. Желая обратить внимание народа на примерное поведение учеников медресе, Маман-бий поднялся со своего места.
– Вот, дорогие мои, что значит получить воспитание в школе, – сказал он. – Спасибо вам, дети мои, за ваше внимание, за уважение к людям. Наука и знание возвышают человека. И если вы, образование в Хиве закончив, поедете учиться еще и в страну русских, то подниметесь на такую вершину, с которой весь мир увидите как на ладони.
– Все еще будет, ата, дайте срок! – с достоинством молвил Айдос.
Умница ты, сынок! Если птенец вороны выкарабкается из гнезда да на ветку рядышком сядет, он уж и каркает от радости, что высоко залетел. А если птенец беркута, в поднебесье взмыв, всю вселенную не облетит, он считает, что и вовсе не взлетел. Беркутом стать великое счастье! Будьте же и вы беркутами, дети мои!
– Бий-ата! А почему народ наш не смог наукой-знанием хотя бы с Хивой сравняться? – спросил Айдос.
Все, кто был в юрте и кто снаружи сидел, замерли в ожидании ответа. Все понимали, что жизнь и смерть народа решает этот вопрос. Старые бии потупились, словно окаменели. Волнуясь, оглядывал Гаип-бахадур привезенных с собой юнцов. Только Есим-бий оставался спокойным, зная, что у Мамана на любой вопрос найдется достойный ответ. Растроганный, любовался он Айдосом, по-взрослому чинно сидевшим в кругу старейшин, с лицом, выдававшим, однако, наивное ребячье его ожидание.
– Ждал я от тебя этого вопроса, сынок дорогой! – воскликнул Маман-бий. – Ты еще все это сам увидишь, сам поймешь. Бедный народ наш когда находил хлеб, то не было у него дастархана, куда хлеб этот положить. А соседи наши, будто бы нас жалеючи, расстилали перед нами свой дастархан. Только мы на него хлеб положим, они дастархан свернут и вместе с хлебом уносят, а мы ни с чем остаемся. И все потому, что среди нас-то самих не было единства. О науке-знании никто у нас и думать не хотел. Всяк сам по себе, от греха подальше в сторонку становился. Так мы все в стороне от общей дороги и остались, и люди добрые нас забывать начали. Будто туча тяжелая окутала юрту, люди сидели понуро, друг друга не замечая.
– Бий-ата! А вы испытайте, каким таким наукам-знаниям молодые муллы наши обучились! – крикнул снаружи чей-то задорный голос.
Сидящие в юрте, будто очнувшись от тяжелого сна, оживленно задвигались, заговорили:
– А ну-ка, ну-ка! Испытайте их, испытайте!.. Посмотрим, чему их там, в Хиве, научили!
Маман-бий не спеша разгладил усы, окинув юнцов испытующим взглядом, спросил:
– Скажите, дети мои, кто кому и что в народе нашем в долг дает, а кто и как с долгами своими расплачивается?
В юрте на мгновение воцарилось молчание, а потом люди начали шептаться между собой, робко предлагая свои решения; старались вспомнить, кто у кого что занимал: рыбу, скот, зерно, даже о проигранных ребятишками альчиках не забыли. Айдос переглянулся с Кабулом, шевельнулся, привстав, уселся поудобнее и прижал руку к груди:
Уместным ли, бий-ата, сочтете, если я ответ дам?
– Да бий тебя только и ждет! Говори, говори!
– Разреши ему, мудрый бий! – загомонили собравшиеся.
Маман-бий поднял руку – тихо! Говори, сынок, не стесняйся! У народа нашего все дети родителей своих должники, – молвил Айдос.
– Как? Как? – зашумели снаружи сидящие. Пока не утихли их голоса, Айдос, волнуясь, переводил дыхание, искал слова, думал.
– Смысл сказанного в том, что каждое дитя в долгу у родителей своих за то, что родился, что растет, заботы не ведая. А если достигнет лет совершенных, за родителями своими ухаживает, значит, возвращает им свой долг.
– Вот это да!
– Аи, молодец!
– Умница!
– Священной Хиве спасибо!
– Хиве низкий поклон!
Хотелось Маману встать и поцеловать юного мудреца, да, услышав славословие Хиве, сдержался: «Как бы народ всецело Хиве не доверился, не клюнул бы на приманку хивинских мулл, раздор приносящих!»
– А кого можно считать бедным среди народа? – задал бий второй свой вопрос неспешно.
Айдос подмигнул Кабулу: ты, мол, теперь отвечай.
– Если почтенные аксакалы позволят, я скажу.
– Говори, говори, отвечай! Маман-бий кивком разрешил: скажи.
– Бедняк не тот, у кого достаток мал. Бедный тот, у кого ни родных, ни друзей нет, одинокого и защитить некому.
Снова всколыхнул сидящих ропот одобрения, снова посыпались благодарности Хиве.
Старый Есим-бий глянул на Мамана, понял по хмурому лицу невеселое его настроение, осторожно вступил в разговор:
– Наслышаны мы, Айдос-сынок, что ты с самим ханом беседы удостоился? Каков тебе хан хивинский показался?
В знак уважения к особе хана Айдос приподнялся и снова сел, выпрямившись, плечи расправив, как подобало приличию:
– По-моему, нет на этом свете человека, светлейшему хану нашему достоинствами равного. В обращении с людьми доступен хан наш и прост, мысли свои мудрые высказывает ясно, будто в чистом зеркале они отражаются.
– Айдос, сынок, – вступил в разговор Маман, – с тобою беседуя, всегда ли хан все твои слова одобряет или бывает, что заметит: «А это сказал ты неправильно»?
Айдос снова приподнялся и сложил руки на груди.
– Пусть бог свидетелем будет: неоднократно имел я счастье беседовать с великим ханом нашим, но ни разу не слышал от него: «Эй, каракалпак, а вот это твое слово ложно!»
Люди замерли, сдерживая дыхание, словечко боясь упустить.
Маман-бий качнул головой, сожалея:
– О-ой, сынок, видно, мысли хана – глубокая тайна! Слово его как лед, снегом покрытый, а что под ним, неведомо никому. Если ни одно слово твое не признал он неправильным, значит, не хочет он тебя от опасной полыньи на пути твоем предостеречь, сынок!
Краска мгновенно залила лицо Айдоса, капли пота выступили у него на лбу, но, все еще пытаясь сохранять сдержанность, приличествующую взрослому человеку, он, кривя губы в усмешке, процедил:
Теперь понимаю, почему называют вас, бий, ядовитой травой: все еще надеетесь, что род ваш ябы будет главенствовать над каракалпаками. Не надейтесь: только Хива принесет благоденствие народу.
– Айдос, сынок, – молвил Маман-бий скорбно, – рано зазнался ты, а народ без вас, молодых, остывшей золе подобен. Одумайся, попроси прощения за оскорбление старших!
Весь лоск «хорошего хивинского воспитания» мигом слетел с исказившегося злобой лица Айдоса.
– Нет, это вы просите прощения у посланца священной Хивы, это вы оскорбили великого хана хивинского! – грубо закричал он. – Недаром говорится: старый волк, из ума выжив, своих же щенков пожирает. Теперь понял я вас, старый бешеный волк, на людей бросающийся!
– Айдос, сынок, – возразил Маман терпеливо, – опомнись, пусть ошибка отца станет укором сыну. Я хоть и малочисленный народ свой гнездом беркутов все же считал! Теперь вижу – ошибся: неведомая сила злая превращает его в гнездо летучих мышей! Проси прощения, пока не поздно!
– Старый козел! – не помня себя, заорал Айдос. – Вы со своим «считал» да «считаю» в полынью народ ведете, поймите, в полынью! – Вскочил стремительно, словно под ногами своими змею увидал. – Мы пошли! – И стремглав бросился к выходу. За ним, шумя, приказывая успокоиться, опомниться, поднялись потрясенные аксакалы.
Не слушая ничьих просьб и уговоров, Айдос ринулся прочь, а за ним и все его товарищи, и потерявший голову Гаип-бахадур, сопровождавший молодых мулл в аул Маман-бия.
Никто не услышал слабого голоса Есим-бия: «Вернитесь, дети, вернитесь!» – юрта мгновенно опустела, померкла, и снова стало в ней уныло и просторно, как в печальной осенней степи.
Уверенный, что юнцы одумаются и вернутся, Маман-бий не бросился их догонять, уговаривать, а старался успокоить старших:
– Люди, родные, не волнуйтесь, не расходитесь! Молодость, как рыба в воде, плывет против течения, пока на преграду житейскую не наткнется. Мальчик обманут, но он это поймет, и ошибка сегодняшняя будет ему уроком… Такой находчивый умный джигит, избалован он похвалами, а призадумается – пальцы будет кусать от стыда, придет еще сам прощения просить! А вы садитесь! Садитесь!
Айдос и его товарищи не слышали слов Мамана, не слышал их и Гаип-бахадур, поспешая за Айдосом и юнцами, растянувшимися цепочкой. Когда запыхавшийся, с тоской озирающийся, как верблюдица, оставившая позади верблюжонка, Гаип-бахадур нагнал наконец вверенных его попечению прытких молодых людей, навстречу им выехал на своем конеподобном ишаке Авез-ходжа, словно бы подстерегавший их на дороге. Авез-ходжа знал, куда был приглашен Айдос, и сейчас, увидев его вытирающего пот со лба и ребят, бегущих друг за другом с пыхтящим, еле дышащим Гаип-бахадуром позади, понял, что вышло что-то из ряда вон выходящее. Сначала он было вознамерился с ходу начать изобличение Мамановых «хитростей» и «козней», но вовремя одернул себя: «Наш день еще наступит…» – и тоном заботливого отца, о несовершенстве мира сего скорбящего, заговорил:
– Сынок мой Айдос, обиделся ты, вижу я, на Мамана. Не обижайся, милый, понапрасну не расстраивайся. Разве Маман этого стоит? Ведь человек обижается на равного ему человека. А ты на кого?.. Когда впервые встретились мы с ним и он спросил: «На каком языке учите вы детей?» – я понял, что невежда этот путает каракалпакский язык свой с языком божьим. Об этой дерзости его я великому хану нашему сообщил и повеление его получил, каковое сегодня же обнаро>-дую. Мамана – богоотступника – покараю.
А когда месть моя свершится, свободно хлынут благостные ветры юга на землю каракалпакскую. Есенгельды-мехрем и ты, славный род кунградский, будете теплым ветром этим, воле вашей послушным, повелевать.
Сердитый Айдос молчал.
Авез-ходжа тронулся вперед, не ожидая ответа. «Мальчишка, что он понимает… Ну, да потом поймет», – пробурчал ишан себе под нос и, дав пинка безответному своему ишаку, потрусил к аулу Есенгельды-мехрема.
* * *
Выйдя вслед за нарушившими мирную беседу юнцами на улицу, гости Мамана в нерешительности толпились около юрты: может, одумаются ребята, вернутся назад, – грешно же пренебрегать дастарханом большого бия. И гости все поглядывали на дорогу.
– Хо! Смотрите-ка, кто там по-над берегом идет? Не Аманлык ли? – крикнул какой-то глазастый парень. Все, прикрывая руками глаза от слепящего солнца, повернулись к Кок-Узяку.
Только заслышав слово «Аманлык», взволнованный Маман-бий, опережая других, ринулся к берегу, не отрывая взгляда от ярко освещенных солнцем двух путников, идущих у края воды.
«Похоже, и впрямь Аманлык! А кто это с ним? Женщина?.. Шагают ровно». В глубине души бий не терял надежды, что хоть и окажется это сказкой, но отыщет рано или поздно Аманлык сестру свою Алмагуль. И сейчас радостью дрогнуло сердце Мамана…
А издали завидевший у юрты Мамана множество людей Аманлык, заранее ожидавший счастливой встречи, – наверное, к тою готовятся, ребенок, может, у бия родился, – весело осклабившись, издали закричал:
– Ассалаума-алейкум, старейшины! Добрым путем иду к вам на той! Не осуждайте, что с пустыми руками: несу вам в дар веселое свое ремесло. Выполнил я повеление любимого бия нашего – юрты строить научился!
Маман-бий, издавна привыкший по наказу отца своего Оразан-батыра мерить судьбу народа по участи семьи сиротской, с радостью шагнул навстречу другу.
– С новым умением-ремеслом, со счастливым прибытием в аул поздравляю! Добро пожаловать, молодец! Честь и слава тебе, что не пожалел труда своего, нашел сестру свою, дорогую нашу Алмагуль!
Дрожь пробежала по телу Аманлыка.
– Ошиблись, бий! – сказал он, опасливо оглянувшись на свою спутницу. Зорок глаз Маман-бия! И с новым волнением, бледнея от охватившего его сомнения, всматривался Аманлык в лицо жены, ища в нем родные черты.
А Маман, охваченный радостью встречи, одного опасаясь, чтобы не обидеть холодностью столько лет томившуюся вдали от сородичей Алмагуль, устремился к женщине с распростертыми объятиями:








