Текст книги "Сказание о Маман-бие"
Автор книги: Тулепберген Каипбергенов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)
Собрать биев, держать совет – вот первое, что приходило в голову. Не мешкая Мурат-шейх разослал гонцов. Но не толкнуться ли прежде к Гаип-хану?
Гаип-хан особа загадочная. Хан Абулхаир объявил его потомком Тауке-хана, отца казахов, собирателя и объединителя, при котором у казахов был золотой век. И поставил гордого потомка ханом над каракалпаками. Странное это было ханство. Чести много, власти мало. Подати с черных шапок по-прежнему шли Абулхаиру. Абулхаир видел и опасался в Гаипе соперника, потому и мазал ему губы мясом, однако мясо ел сам. Каково это было Гаипу? Вряд ли он принимал все как должное. Но вида не казал. Сыт и доволен был Гаип-хан.
И все-таки Мурат-шейх решился… Найти Гаип-хана было нетрудно. Мурат-шейх выехал поутру в степь, поближе к зарослям тугаев, взяв с собой одного Мамана, и тотчас увидел свору собак. Это собаки хана; он либо собирался, либо возвращался с охоты. За собаками показались люди, Гаип-хан и его братья и сыновья, султаны. Свита его гомонила громче, чем свора.
Гаип-хан восседал на вороном коне с белыми бабками и белой отметиной на лбу, но красавец конь терялся под всадником, – такой приметной внешности был всадник. Брюхо как арбуз, голова как лопата, а на той лопате – высокая бобровая шапка с выпуклым плюшевым верхом. В седле он походил па котел с торчащей из него деревянной мешалкой.
Мурат-шейх не успел опомниться, как Гаип-хан подскакал к нему на гарцующем коне, и шейх отдал приветствие хану, не слезая с коня. Маман спешился в отдалении, но его хан не увидел, как не видят господа слуг. Хан заорал во все горло:
– Шейх мой, а вы сильно отощали!.. Можно ли так изнурять себя чтением Корана?
И все султаны захрипели, давясь от хохота, мотая бородами и бороденками, как поперхнувшиеся козлы.
– Если наш светлейший хап заметил это, значит, оно истинно так, – ответил Мурат-шейх смиренно.
– Шейх наш, надобно и вам выезжать на охоту. Что за степь! Широка, как море. Джейран, побежавший от тебя на восходе солнца, не потеряется из виду до заката. У меня собаки как джейраны. Погонятся утром – до вечера не пристанут. Не угомонятся, пока не затравят. Охота – она веселей ваших книг. И разве она не для души?
– Мой хан, вы дали недоступный для нашего разума совет, за что мы вам покорнейше благодарны, мой хан.
Гаип-хан поднял руки и растопырил пальцы, похожие на кишки, заполненные розовым жиром, – это значило, что хан доволен собой и собеседником. Затем кивком велел кинуть собакам мясо. Собаки, рыча, набросились на окровавленные куски, и хан зарычал, глядя на них, млея от удовольствия. Иные из щенков, насытясь, отваливались и выбирались из общей кучи. Хан не утерпел, слез с коня, выкатив круглое брюхо, выпячивая отвислый бабий зад. Ему подали бурдюк с загустевшей черноватой кровью, и он стал тыкать в нее мордами щенков, одного за другим.
Мурат-шейх и здесь не спешился. Он уже понял, что Гаип-хан не услышит его и не будет слушать, разве что заплакать у него на глазах кровавыми слезами и дать их слизать его псам… Ускачет со своей шальной сворой собак и людей, и добро, если не высмеет напоследок. Младшему хану жаловаться на старшего хана? Бессмыслица. немогая от горестных чувств по случаю бед и несчастий народных, набрасываются друг на друга с попреками и обвинениями, длинными, как бабий волос. О аллах, вразуми правоверных…
Мурат-шейх ожидал словопрений, хотя бы словопрений, злых, злобных, пусть даже злостных, но и того не дождался.
Большая девятикрылая юрта шейха полна людей, но в ней так тихо, как будто она пуста. Дверь из камышовой циновки откинута наверх, два задние крыла оголены, чтобы в юрто не задохлись в тесноте, и люди не задыхаются, они блаженствуют на горячем сквознячке. Детские вздохи витают под сводами, нежное вкрадчивое «фуф-фуф». Называется это деликатно: немного вздремнуть. Бии спят, разморенные, чтобы не терять времени, пока варится мясо в котле, ибо до того, как оно сварится, само собой понятно, какие могут быть разговоры!
Бодрствует один хозяин. Лежа на боку, он вяло обмахивается своей черной шляпой. Сквозь оголенные крылья юрты, в оконцах решетчатого остова, видны вдали горы. Они сутулы и убоги, но ветер с севера их не одолевает, а ветер с юга упирается в них, точно бешеный бык рогами, и лягает аул огненными копытами. В отворенную дверь видна южная окраина и одинокий старейшина, батыр-дуб. Перед ним простирается громадный луг, подобный сказочному дастархану. С него изредка доносится дуновенье, душистое, как из розового сада.
Зной невыносимый, птицы застыли в листве, разинув клювы, змеи, тарантулы зарылись глубоко в песок, но аул живет, шевелится. Бредут люди, ведя в поводу скот, едут верхом на лошадях, на ослах и чуть поодаль, словно бы отдельной дорогой, на верблюдах. Бегают взад-вперед, как жучки, голые, босые, пропеченные солнцем до чугунной синевы, дети; иные цепляются за подолы матерей. Топчутся неразлучные пары – старик, подросток, – с хомутами сумок на шее, держась за концы длинной палки, точно связанные ею… Так водят слепых и калек, так ходят нищие.
А в девятикрылой юрте спят. Мурат-шейх обмахивается, и его мутит такое чувство, будто он отгоняет мух от этих сливок своего парода. Слезы наворачиваются у него на глазах и уползают в морщины на скулах; морщины глубоки, слез и не видно… Может, и не все, отнюдь не все сейчас спят, иные прикидываются спящими, чтобы не уснуть раньше других и не проснуться позже, чтобы спать и все видеть-слышать и, все видя и слыша, считаться спящими.
Они хорошо знают, по какой причине сюда позваны, хан Абулхаир въелся им в самую печень, и дело – вот как неотложно, но ни один пока не обмолвился путным словом, чтобы не дать себя уличить в поспешности или, упаси боже, в иной неловкости. Едва войдя в юрту, они раззявили рты и затыкали друг в друга пальцами, готовые спорить до упаду за свое место в юрте. Старейший из прибывших прилег и смежил глаза, и тотчас все повалились и закатили очи, не упуская при этом ни локтем, ни задницей ни вершка, ни дюйма своего места.
Выше всех лежит Рыскул-бий, глава кунградцев, голова его и борода белей лебединого пера, глаза выцвели и помутились под грузом десятилетий.
Ниже него лежит Убайдулла-бий, глава мангытского племени, человек с необычайно редкой бородой; он заметно моложе.
Еще ниже лежит Давлетбай-бий, глава рода ктай, у него черная голова и борода с проседью.
А ниже всех, ближе к двери, усердней и внушительней всех спит Есим-бий, глава рода жалаир, у него голова с проседью и черная борода.
В том же порядке, что и главы родов, разлеглись люди их свиты.
Не слишком людное собрание… А без малого все, чем богаты Нижние Каракалпаки.
«Недостает Оразан-батыра, – думал Мурат-шейх, глядя на своих гостей. – Он бы вас живо поднял! Но, пожалуй, если бы он был здесь, вы бы зарылись в свои поры. Пришлось бы ему вытрясать вас из нор поодиночке… Он слишком прост для вас. Ох, страшна его простота!»
Мурат-шейх утер лицо краем шляпы, как это сделал бы Оразан-батыр, и стал тихонько покашливать, удерживая приступы недоброго смеха.
Рыскул-бий поднялся, открыл мутные глаза.
– Шейх мой, предались мы сну, не вышло ли какой неучтивости с нашей стороны?
Давлетбай-бий, седобородый с черной головой, бодро добавил:
– Шейх мой, с тех пор как мы легли, минуло ли время достаточное, чтобы выпить пиалу чая?
Убайдулла-бий, редкобородый, сказал, не поднимая головы:
– Пока ты моргнешь, сколько смертных придет в жизнь и сколько уйдет из жизни…
Есим-бий, седоголовый с черной бородой, зевая, добавил:
– Аллах знает, кому послать жару, кому – сон.
– Пока вы почивали, – проговорил Мурат-шейх с горечью, – а длилось это один миг длиной в полжизни, привиделась мне чаша горя глубиной в бездну.
Но его слова ушли, как вода в песок. Бии закивали в ответ с живостью, мнимо участливой, и стали подниматься поочередно и выходить вон. Возвращались, застегивая ширинки. Усаживались, кряхтя и отдуваясь умиротворенно.
Поспело тем временем мясо. Слуга вошел с тазиком, сделанным из выдолбленной тыквы, и с медным кумганом. Гости разразились дружным кряканьем.
Естественно, когда мясо на столе, голова просветляется, но глубокомыслие на ум нейдет. Мурат-шейх и не пытался приступить к делу, ибо затруднить гостей – значит испортить угощенье, а это последнее дело.
Лишь когда появились на скатерти обглоданные кости, начал было Мурат-шейх:
– Почтенные бии мои, старшины земли каракалпакской… Притупив хлебом-солью зубы, не следует ли нам теперь навострить языки?
С ним тотчас все согласились.
– В самое время, шейх мой, – сказал старейший Рыскул-бий. – Нам подобало бы явиться к вам и без вашего особого приглашения.
– Да, шейх мой! Да, шейх мой! – подхватили хором остальные.
И тут же охотно, со знанием дела заговорили о погоде, ведя речь к тому, что, кажется, неудачно поселились тут, у гор (летом яйцо на солнце сварится, зимой лютый мороз), будто и не помнили, как и почему попали сюда, спасаясь от джунгар, при последнем издыханье, и будто могли пойти да переселиться туда, где погода лучше и где (понимай без слов) нет вероломного хана Абулхаира. Намеков – полный короб, а смысла – с волосок.
Косматый пегий кобель, хозяйский пес, появился на виду у гостей, поклонился до земли, растянувшись на передних лапах и дрыгнув задними, улегся у дверей, положив морду на порог. И опять же гости оказались на высоте: не оставили пса без внимания. Кобель яростно выкусил у себя на ляжке блоху и стал лениво тыкаться носом в брошенные ему кости.
Нищие обыкновенно обходили дом шейха, то ли стеснялись хозяина, то ли его грозного пса. Двое побирушек, паренек и девочка, не смогли пройти мимо, затоптались, затолкались против распахнутой двери в девятикрылую юрту, потихоньку подошли поближе и уселись на корточки, не в силах оторвать глаз от горки костей перед носом собаки. На многих костях были шматки мяса, а кости сахарные. Пес лишь слегка сморщил на них верхнюю губу и положил голову на лапы, словно отягощенный бременем своего богатства и могущества. Паренек худощав, долговяз; у пего длинная, как у цапли, шея, длинные, как хлысты чернобыльника, ноги; и шея и ноги одинакового цвета – пепельно-черного. Ничего, кроме донельзя истрепанных портков из самотканой бязи, на нем нет. Волосы до бровей, нос точно у дятла, уши как две ладони, а глаза телячьи.
Девочка ему по локоть, и у нее тоже глаза как у телочки. Все, что есть на ней – жалкое старенькое платьице, из некогда белой бязи, правда, не рваное и как будто без заплаток. Волосы черные как смоль, еще не длинные, тщательно заплетены в плоские косицы, точь-в-точь мышиные хвостики. Личико миловидное, тоже словно обуглено, а ушки светятся насквозь; в нежных мочках дырочки, в дырочках заместо сережек прутики. Сердце щемит при взгляде на эти прутики.
Судя по глазам, это брат и сестра. Вместе они – не такие, как врозь… Как возьмутся за руки да как уставятся своими глазами – не отвернешься! Словом – это Аманльш и Алмагуль.
Мурат-шейх со вздохом поднялся, подошел к двери и протянул девочке кость с большим куском мяса. Сидевший ближе всех к двери Есим-бий тоже встал и подал мясо пареньку. А другие бии словно залюбовались тем, что нищие не набросились тут же на подаянье. Когда видишь приличие, душа радуется, а это не вредно для пищеварения.
И тут Есим-бия дернул шайтан за язык:
– Какого ты рода, мальчик?
Бии разом навострили уши. Все боялись одного: услышать имя своего рода. И глядели волком: осрамит, недоумок, оборванец, и не заметит. Амынлык понял это; понимать такие вещи – ему не впервой.
– Не знаем мы своего рода, – сказал он с усмешкой неребяческой, замеченной, впрочем, только Мурат-шейхом, и пошел с сестричкой прочь от щедрых, ласковых биев.
В девятикрылой юрте опять словно уснули, так в ней стало тихо. Никто больше не притронулся к мясу. Была прочитана патия – послеобеденная молитва – и убран дастархан. Затем бии вновь вытянули ноги и улеглись на бок. Началось чаепитие. Рыскул-бий сказал, красиво держа в тонких пальцах тонкую пиалу:
– Не идут из головы эти безродные… не помнящие родства… словно они не от матери, от суки…
– Вы этих детей хорошо знаете, почтенные, знатные, родовитые мои… – сказал неожиданно Мурат-шейх. – Эта пара копытец – все, что осталось от семьи табунщика Данияра из рода ябы, из тех ябинцев, которые жили среди мангытов. (Убайдулла-бий редкобородый прищурил глаз, припоминая.) Было их пятеро братьев. В годину белых пяток расшвыряло. Младший, Кудияр, ушел в Хорезм с мангытскими табунами. Один в Бухару, другой в Китай, третий увяз в плену у джунгар. Данияр пошел с нами, отца-мать не уберег, сестры стали безгласными кочергами у чужих очагов… Этот мальчик родился в самый несчастный час. Желая семье лучшей доли, я дал новорожденному имя – Благополучие. Семнадцать лет как он носит свое имя, а оно смеется над ним все громче. Девочку эту, да будет вам ведомо, вырастил он, брат. Едва ее отняли от материнской груди, как не стало у них ни матери, ни отца. В один день задушила обоих чума. Перед родами бедная мать попросила яблочка… Я и дал новорожденной имя – Цветок Яблони, на добрую память матери. Но помнит ли девочка свою мать?
– Не знаю, не знаю, – проговорил Есим-бий с презрительным смешком, – как это мог аллах… сотворить глупца, который пе помнит своего рода? О аллах… хвала аллаху…
Другие бии промолчали.
Еще раз попытался Мурат-шейх взболтать сливки, озаботить дорогих гостей тем, что заботило их только на словах.
– Иссушаются наши силы, как хлебное поле без воды… – говорил шейх. – Мы – народ, обманутый трижды и семижды. Кто нас не водил за нос – какой хан, какой царь? Рты наши обожжены ложными обещаниями, которые мы испили и жаждем еще испить. Господи, помилуй… Всех наших потомков ждет участь этого юноши, забывшего свой род! Мы у самого края пропасти, у самого края. Еще один толчок в спину – и нам конец. Имя наше забудется – каракалпак…
Вии исподволь переглядывались, прихлебывая чай, словно подстерегая друг друга. Но лица были величаво скучны, скорбно унылы. Этих речей бии наслушались. Оразан-батыр говаривал и покрепче, но с ним и не связывались. От греха подальше – самое милое дело.
– Гаип-хан, потомок великих… – продолжал Мурат-шейх. – Он в жару не потеет, в холод не мерзнет. Вы его уроки знаете наизусть. Сунулся я к нему, получил урок памятный.
Бии уткнулись носами в пиалы, скрывая совсем невинное и безобидное злорадство: что было у шейха с Гаип-ханом, они знали в подробностях… Мурат-шейх лишь вздохнул печально.
– Перешагнуть хана – перешагнуть бога. Но выбора у нас нет. Нам нашу недолю поднимать самим.
– Слишком большой груз валите на наши чахлые плечи, шейх мой, – сказал Убайдулла-бий, касаясь тремя пальцами реденькой бороды.
– Я ли валю, бии мой? Разве мое имя – Абулхаир? Всем вам известно: хан Абулхаир от великих щедрот своих дал нам право на большую караванную дорогу. Ума не приложу, что же это за право? Взимаем с купцов пошлину и несем ее в бездонную мошну Абулхаира. Гаип-хан только облизывается, как гиена у логова льва.
Рыскул-бий поднял мутные старческие глаза.
– Это не ново. Знаем мы ханскую щедрость спокон века. Еще Тауке-хан отдал нам земли у Актау, в верховье Сырдарьи, и то же самое право на караванные пути. Встали мы на перекрестке у Дербента и были кочергой в руках у истинного хозяина. Мы горели в огне, а он загребал нами огонь да грелся. И ныне так, и будет так. Поэтому у нас столько врагов.
Кажется, Давлетбай-бий (он, пожалуй, рассудительней других) сказал, однако, что не все казахи одинаковы. Одно – разбойники Абулхаира, другое – такие светлые души, как Айгара-бий и ему подобные, добрые соседи, которые-так памятно помогли в годину белых пяток, почитали каракалпаков за родных. Слабое утешение.
– А как у нас с русскими пленными? – вдруг сказал Есим-бий. – И в этом деле мы – кочерга…
Сказал и поперхнулся, закашлялся с досады, потому что это были слова Оразан-батыра и выговорились они сами собой, такая в них была колдовская сила.
Бии заерзали на своих местах.
– Русские пленные – наша великая честь, – сказал Давлетбай-бий, выпячивая бороду с проседью, – И уж если мы кочерга, так пусть она в огне не горит и не плавится, хоть и брызжут с нее и шипят в огне слезы.
– Аминь, – сказал Мурат-шейх невольно.
И повесил голову, засмеялся в душе: вот и все, что он сумел. Кончается чаепитие – иссякает совет. Одна надежда, что чаепитие продлится…
С тоской смотрел Мурат-шейх на гороподобный одинокий дуб вдали и думал, как в день прощанья с Оразан-батыром: сколько еще суждено жить? скоро ли призовет господь на неотвратимый суд? Как холодно, пронзительно холодно на земле в этот паляще знойный день.
Неожиданно приехал Пулат-есаул от Гаип-хана, вызвал шейха, не слезая с коня. Шейх поспешил на зов. Милостивый хан не запамятовал того, что обещал. Хан назначил день: пятницу. Пулат-есаул осклабился любезно-насмешливо и ускакал.
Мурат-шейх вернулся в юрту и поведал биям, чего все же добился от Гаип-хана. Хотел порадовать, а вышло так, что напугал. Бии с оторопью смотрели на шейха, стараясь побыстрей смекнуть, в чем же тут каверза. А потом схватились друг с другом, заспорили с такой яростью, что пес у двери вскочил и попятился от своих костей.
У всех биев оказался на примете свой джигит, лучший, самый достойный опеки и покровительства Гаип-хана. Немощный, мутноглазый Рыскул-бий кричал и кричал: Есенгсльды, сын Байкошкар-бия, Есенгель-ды! И, конечно, юноша этот был из рода Рыскул-бия. Тщетно Мурат-шейх увещевал спорящих:
– Кроим платье для еще не рожденного… Будут мужчины – будут женщины родить. Важно вырастить! Наши дети росли в страхе и трепете. Суть в том, кого мы вырастили, почтенные мои.
Его слушали с сомненьем, подозрительно щурясь.
Никто не назвал имени Мамана, сына батыра.
И в который раз подумал Мурат-шейх про немолодых, повидавших жизнь, важных людей, созванных им на совет: кто вы, бии? Нет в вас и в помине ни крови, ни мозгов Оразан-батыра. Заняты все вы и наяву и во сне самими собой, своим родовым уделом. А дети ваши, сыновья? Чего от них ждать?
Вечером, когда бии разъехались, Мурат-шейх призвал Мамана, спросил:
– Ты слышал? Где ты был?
Маман весь день был за стенкой юрты, у ее оголенных задних крыльев, в двух шагах от шейха. Ответил сквозь зубы, нравно:
– Кто такой Есенгельды?
* * *
Мгновенно разнесся слух но аулу: в пятницу испытание, состязание; будут смотреть в зубы и гонять под седлом, как коней, всех – от пятнадцати до двадцати пяти лет. Кто выдержит, не струсит, не растеряется, станет со временем большим бием.
Сироты всполошились. Пискля Бектемир не находил себе места.
– Вот если б мне было пятнадцать… – твердил он, картавя оттого, что во рту каталась горошина.
Задумались и старшие, Аманлык и его правая рука Аллаяр. Хо-о! Птица счастья садится на голову человека по воле случая… Вдруг сядет! Конечно, они не учены, как Маман, но, ходя по милостыню, бывали всюду, видали все на свете, а наслышались и того больше. Что знает в самом деле об истинной жизни и истинной правде балованный барчук в сравнении с бездомным голопузым нищим? О, если б такая удача, – заметил бы их хан, отличил бы, наградил бы…
А потом вдруг разом все остыли после того, как Аманлык, рассмеявшись, сказал:
– Олухи мы, олухи… Разве это для нищих? Видели вы что-либо на свете, что было бы для нищих?
5Пятница.
Ждали этого дня и верили… Небо наше переменчиво – зимой и летом. Вдруг налетит с сатанинским свистом и воем свирепая буря, вздыбит пески – глаз не разлепишь. Или обрушится с гулом горного обвала ливень, попадешь под него – одежда прирастет к телу. Подобный же нрав у властителя этой земли. У него семь пятниц на неделе. Однако на сей раз как будто не передумал Гаип-хан.
Спозаранок все, стар и млад, потянулись к одинокому старому дубу. Листва его густа, словно зеленый туман. Земля у подножия устелена густой муравой, сияющей, как хан-атлас. Здесь всегда свежо и чисто. Далеко разносится запах свежих ярких трав. Место у дуба издавна облюбовано и здешними и пришлыми. Еще когда нынешние белобородые были младенцами, дуб внушал трепет и преклонение: это место свято. А с некоторых пор дуб стал сиротским домом, приютом для сирот и неприкаянных, безродных…
С утра припекало, но перед дубом разложили камни, развели огонь. По мысли Мурат-шейха, этот тихий, бездымный костерок, как огонь очага, объединит всех в одну семью. И в то же время, как огонь древнего капища, напомнит о каре, огненной, всепожирающей, которая ждет клятвопреступника, ибо огонь греет, огонь и казнит.
На главном месте, у огня, устроили торь – почетное возвышение, постелили кошмы, покрыли их ковром, Гаип-хан, коротконогий, мелко, часто ступая, прошел и уселся с важностью, ему подобающей, на ковре. За спиной у него расположились султаны. И всем бросилось в глаза, что хан был не в любимой своей бобровой шапке, а в черной шапке каракалпаков.
Старейшие бии – Мурат-шейх и Рыскул-бий – сели по правую и по левую руку хана, остальные – ниже, лесенкой-полукругом сообразно рангу и возрасту. Главный ранг – многолюдность, а стало быть, сила рода; которому ты глава.
Шейх, вытирая усы белым платком, вопросительно посмотрел на хана. Тот кивнул, и Мурат-шейх ударил в ладони. Слабый хлопок повис как пух над громадным лугом, густо усеянным черными шапками; от черных шапок рябило в глазах – то ли это грибное поле, то ли пестрый шатер, внезапно покрывший травы.
– Народ! Люди земли Нижних Каракалпаков… слушайте! Нынче да будет в ваших душах бодрость. И пусть она приведет за руку свою старшую сестру – честность. И да будет нашему делу конец благополучный… аминь!
– Аминь, – хором повторили черные шапки.
– Почтенные, слушайте. С тех пор как мы ушли, разорившись, с отчих земель, много мы потеряли людей, самых дорогих. Теряем по сей день, – стареют наши мудрейшие. Благороднейший светлейший хан наш пожелал заглянуть прозорливым взглядом в наш завтрашний день. Не содержат ли ракушки жемчужины, и не бог ли вкладывает в такую жалкую плоть жемчуг? Так спросил хан наш, повелев собрать джигитов.
– Умные слова, умные, – зашумели черные шапки. Тогда Гаип-хан ударил в ладони. Джигиты, присматривавшие за огнем, боязливо пригнули головы.
– Народ, народ… – рыкнул хан и огляделся, наслаждаясь тем, как его слушают. – Я сам задам три вопроса, три вопроса… После меня головы родов зададут по одному вопросу. Наш духовный отец Мурат-шейх может задать два вопроса. Больше никто… Если джигит ответит на все вопросы и тем заслужит уважение, почет собравшихся, будет тому в награду звание: умнейший! И будет тот бием, при мне – первым слугой, храбрым гонцом нашей воли. А кто не ответит – прогоню в шею… Да будет вам известно, был такой обычай во времена оны – испытывать джигитов при всем народе, перед лицом хана и господа. Ныне я воскрешаю этот обычай! Я воскрешаю. Но уж… не зевай, ушами не хлопай, держись у меня… – Гаип-хан крепко стегнул себя плетью по голенищу сапог. – Первый мой вопрос: кого на белом свете больше, ханов или простолюдинов?
Словно быстрая рябь прокатилась по черным шапкам, как от порыва ветра, и – шепот, подобный глухому звону водяного ключа. Затем все замерло.
Рыскул-бий приподнялся на своем месте в знак почтения.
– Хан мой, что же медлить? Если кто-либо не начнет, другие не осмелятся. Пусть ответит сын кунград-ского бия Байкошкара Есенгельды. Позвольте ему начать.
Хан кивнул, и Рыскул-бий окликнул:
– Есенгельды, сын Байкошкар-бия, встань! Худощавый парень с красивым холеным лицом
вскочил с места, точно сильно брошенная бабка, встал, поправляя на себе новенький серый чекмень.
– Слушаю покорно, бий-отец.
– Отвечай на вопросы хана нашего, сын мой. Есенгельды подбоченился с изяществом и надменностью семейного любимца, родового наследника.
– На шестьдесят тысяч семей у нас один-единственный хан! Один на шестьдесят тысяч… На весах небесных хан один перевешивает шестьдесят тысяч.
Рыскул-бий быстро повернулся к Гаип-хану: каково? Хан ничего не сказал, бровью не повел, плечом не пожал, но, видимо, остался доволен ответом.
Тут-то и объявился в самом заднем ряду удалец в одних драных штанах, выпучив со страха телячьи глаза, – Аманлык.
Шейх-отец… простите на смелом слове… Если мне позволят, я отвечу… не так отвечу!
Этого никто не ожидал. Бии задохлись от возмущения и только переглядывались, хрипя. А тем временем из толпы полетели робкие голоса:
– Позвольте, хан наш, позвольте… Пусть его попробует…
– Ладно, быть по сему. Послушаем. Смеха ради, – решил хан.
Теперь задохся Аманлык, стал заикаться.
– По-моему, ханов сколько хочешь, а простолюдинов поискать, – выпалил он скороговоркой и не уселся, плюхнулся наземь, будто подкошенный.
Получилось и в самом деле смешно.
– Хау, ошибся, бедняга, – шептали в толпе.
А у хана лицо налилось кровью так, что скулы его засияли, готовые лопнуть.
Борода, похожая на сорочий хвост, встала торчком, как короткий меч.
– И этакое голье распускает языки при хане! – сказал один бий.
– Этакое голье не пускать на глаза хану! – сказал другой бий.
Встал Маман. Рыскул-бий тотчас склонился к Гаип-хану, громко шепча:
– Вот он… сынок своего отца…
Гаип-хан удивился, быть может, тому, как сдержан, скромен, нетороплив этот юнец, как небогато одет; любопытно было, что же, однако, в нем от отца?
Маман вышел вперед, поклонился хану, потом шейху.
– Шейх-отец, теперь моя очередь, если хан наш вытерпит и мое глупое слово.
Рыскул-бий толкнул в бок соседа, и тот задиристо, насмешливо крикнул Маману:
– А ты чего стараешься? Вопрос давно погашен Есенгельды!
– Вопрос еще тлеет, – сказал Маман спокойно. – Есенгельды держался, как посол заморский, но ответил, как дитя… А ты, Аманлык, держался, как дитя, но ответил, как визирь!
Гаип-хан, заинтересованный, молчал, и больше никто не рискнул перебить Мамана. А тот повернулся вдруг к черным шапкам с веселым возгласом:
– Люди добрые, гляньте на себя! Разве Аманлык не видит нас насквозь? Есть ли здесь хоть один, кто не мнит себя в душе ханом? Пусть покажется, я скажу ему, что он враль!
Дружный смех покатился по лугу. Засмеялся и хан, но осекся, спохватился, погрозил толстым пальцем:
Ты не зарывайся! Ты другим не судья. Я здесь судья…
Маман молча сложил руки на груди в знак покорности, и Мурат-шейх вздохнул с облегчением.
– Слушайте второй мой вопрос: что совращает человека?
На этот раз хану ответили хором; вошли черные шапки во вкус.
– Недуги… они сводят в могилу… Другие заспорили тоже хором:
– Какие недуги? Нужда! Совращает нужда! Гаип-хан вскипел:
Что такое? Что за базар? Кто позволил? Сию минуту всех разгоню! Всех в шею!
Черные шапки притихли.
Встал опять Маман. И дождался кивка Гаип-хана. И не забыл поклониться.
– Хан мой, простите убогий разум, грешный язык. И то верно, что недуги, и то верно, что нужда, самый неизлечимый недуг, совращают. Но это белок, а есть желток у вашего вопроса. Стоит мне к вам приблизиться, к вашему стремени, как я чувствую: уши!., уши мои совращают меня, хан мой.
– Правильно, сын мой, вот это правильно, – тут же отозвался Гаип-хан. – Нечего вострить уши на всякие сплетни обо мне. Наслушаетесь – будете совращены…
Черные шапки зашевелились и дружно загудели. Уа, молодец – сын батыра, уа, молодец!
Рыскул-бий сунулся было к уху хана с шепотом, с наветом, но тот отвернулся. Хан неотрывно смотрел на сына батыра. Оразан-батыр был колюч, как еж, а сын его мягок, как лисий мех. Сказалась, значит, рука Мурат-шейха. Это нам по душе, это нам годится.
– Ну, и третий мой вопрос: какая дана узда человеку?
Все молчали. Никто не двинулся с места. Маман повернулся к Есенгельды, ожидая. Но тот смотрел в сторону. А черные шапки смотрели во все глаза на Мамана. И все бии смотрели на Мамана. Маман встал. Гаип-хан кивнул. Маман поклонился.
– Хан мой, узда человека – его язык. Язык может погнать, повернуть, вздернуть на дыбы. Но, кажется, обуздать себя всего трудней. Я обуздываю, хан мой… и умолкаю.
И опять засмеялись черные шапки, глядя на сына батыра с восхищеньем. Простым людям в диковинку было слышать такие речи, тем более от джигита, еще не женатого, не отрастившего бороды. Но и бии не были избалованы ни мудростью, ни остроумием ни себе равных, ни своих детей. Доблесть зрелого мужа завидна, доблесть юного – вдвойне.
Гаип-хан махнул рукой, громко пыхтя, в знак того, что доволен и утомлен праздными занятиями, участием в которых он всех осчастливил.
– Шейх мой, дело за вами.
И по лугу прокатился общий вздох: хан доволен, Мурат-шейх словно бы не видел и не слышал Мамана. Когда встал Маман, лицо шейха было безучастно, но старое сердце томилось и болело. Сейчас больше, чем когда-либо, боялся шейх самовольства Мамана. Но не хотелось бы и того, чтобы Маман равнялся на других. Он был слишком смел, слишком упрям, но сегодня не это ли в нем покоряло?
– Я задам один вопрос, – сказал Мурат-шейх, – в чем корень ума человека?
Сказал и непроизвольно поднял ладонь, прикрыл ею глаза, чтобы не видеть, что делает Маман.
Маман обернулся, привстал на одно колено, пристально всматриваясь в задние ряды. И сразу же множество людей обернулось и стало смотреть туда же, куда он смотрел. Старец Рыскул-бий скривился от ярости, замигал, не веря глазам своим.
Между тем человек, которого это касалось, живо понял взгляд Мамана. Встал Аманлык, вышел, поклонился, как будто все только этого и ждали. И уже не таращился так от страха, не заикался, как в первый раз, отвечая.
– Корень ума, должно быть, в терпенье, шейх-отец, – сказал Аманлык. И все же не удержался, спросил, будто ловя шейха на слове:– Угадал?
– Это зерно моей мысли, – ответил шейх негромко, торопливо, с опаской косясь на Гаип-хана.
Но тот словно не замечал ничего и только морщился, глядя на драные штаны нищего. Судя по всему, хан благодушествовал: пусть себе попрыгают, побрешут, щенки, а мы позабавимся, присматриваясь, какой они породы.
Рыскул-бий прикусил язык; больше он не смел тревожить левое ухо хана. Самовольство Мамана, такое видное всем, вопиющее, хан прощал. Кто знает, что сей сон значит?
А Мурат-шейх и вовсе отступился, попросил потрудиться за себя ученого мужа, главного грамотея аула Ешнияза-ахуна, представив его хану. Гаип-хан лишь пожал плечами.
– Мой вопрос: что в мире самая лучшая постель? – воскликнул Ешнияз-ахун напыщенно.
Так напыщенно, что Маман рассмеялся про себя. Вопрос детский… Для Есенгельды. И едва Маман это подумал, как Есенгельды вылетел, опять подобно игральной кости, и встал на виду, рисуясь.
– Самая лучшая постель – молитвенный коврик, хан мой!
Это походило на подсказку, но, помилуй бог, как горячо одобрил джигита Рыскул-бий, а за ним еще горячей – Мурат-шейх… Уж не покривил ли душой шейх-отец, подослав грамотея с загадкой очевидной, как цена на монете? Маман потемнел, но смолчал.