355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тулепберген Каипбергенов » Сказание о Маман-бие » Текст книги (страница 6)
Сказание о Маман-бие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:49

Текст книги "Сказание о Маман-бие"


Автор книги: Тулепберген Каипбергенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)

8

Худая весть с быстротой степного пожара облетела аул: будто бы на дороге в ущелье, близ пещеры, нашли связанного по рукам и ногам старика, который возил пленным еду и воду, – в нем едва душа теплилась; а в ущелье нашли тоже связанных двоих джигитов, которые сторожили пленных. Между тем пленные из ущелья исчезли. И будто бы во всем этом повинен не кто иной, как Маман, изменник. Снюхался с иноверцами, продался им, за что и будет побит камнями. Еще говорили, что Маман – полоумный, чумной, может сглазить человека, как сглазил до потери образа и подобия божьего джигитов-стражников.

Сироты узнали об этом первые. Аллаяр обрадовался. Он знал, что Маман и Аманлык далеко – в ауле хана Абулхаира. Если бы Маман был здесь, Аманлык сидел бы сейчас около Алмагуль, спрашивая, не дразнил ли ее Аллаяр. Аманлык обещал оторвать ему башку, если застанет Алмагуль в слезах.

Значит, пленные выбрались на волю сами. Обошлось дело без Мамана… Остальное все так: и что полоумный и чумной, и может сглазить, и снюхался с иноверцами. Но виноват не он, а, наверное, стражники, – их надо сбросить со скалы, изменников.

Прибежал коротышка Бектемир с ошалелым криком, что казнь будет у дуба и что туда уже ведут Мамана. Бектемир пищал, как схваченная лисой птица. Аллаяр отвесил ему оплеуху.

– Рот у тебя кривой – и слова кривые. Будешь врать про Мамана, проглотишь язык!

Алмагуль заплакала, но негромко, потому что Алла яр пригрозил ей подзатыльником. Однако весь аул был на ногах. Как бы не опоздать. Аллаяр скомандовал:

– Берите каждый в каждую руку по камню. Пошли бить поганых. Одним камнем до крови, другим до смерти. Скорей!

Сиротам никого не хотелось бить, но как будут бить – интересно было. Похватали камни, побежали за Аллаяром. Увязалась следом и маленькая Алмагуль.

На лугу, перед одиноким старым дубом, было полным-полно народу. У каждого по камню в руке, у иных за пазухой по запасному. Все пришли делать благое дело: одни – с пониманием, что это святой долг правоверного, со злой решимостью, другие – без всякого понимания и без злости, но чтобы не отстать от понимающих, не показать себя хуже, третьи – с болью, со скрытыми слезами, но без малейшей надежды, потому что так было и так будет.

Сироты протолкались вперед. Проскользнула змейкой и Алмагуль. И попали проныры в окруженье самых спесивых – свиты Гаип-хана и бийских аткосшы. Эти вперед себя мышь не пропустят. Посыпались на голодранцев пинки и тычки. Взвыли сироты на все голоса. И были замечены самим Гаип-ханом.

– Что за молодцы! – проговорил хан, покачивая головой-лопатой. – Вот у кого поучиться, шейх наш. Полюбуйтесь…

Шейх не смог ничего ответить. Губы его дрожали, руки дрожали, сердце дрожало.

Сиротам перестали драть уши, но вперед не пустили, и они не видели, как, прикрученные к дубу веревками, плечом к плечу стояли Маман и Аманлык.

Их не узнать. Лица в ссадинах и запекшейся крови, распухли, как у больных водянкой, одежда истерзана в клочья. Если бы не были привязаны, свалились бы с ног. Головы опущены, нет мочи поднять. В глазах уже не мука – смертная истома.

С немым ужасом смотрел Мурат-шейх на обреченных. Все кончено. Он сам это начал в безумии гнева. Теперь этого не остановить. Нет, не поднять больше головы Маману, не зажечь своих глаз и не вымолвить пламенного слова, которое принесло бы ему прощенье. Его не спасти. Одна слабая надежда, что промахнется первый… бросающий камень… По обычаю вначале один, избранный, самый достойный, кинет кряду три камня. Если промахнется, трижды промахнется – это знак божий, помилование. В руке первого – божий произвол.

– Благословите, шейх наш, – сказал Гаип-хан, широко расставив кривые ноги. – Пора браться за дело. Вы начнете?

Мурат-шейх слабо взмахнул дрожащей рукой, беззвучно шевеля губами, что, впрочем, можно было принять и за согласие, и за торопливую молитву.

Ему услужливо протянули камень, ребристый, словно бы с заточенными краями. Шейх отшатнулся. Потом крякнул старчески визгливо, чтобы скрыть замешательство, и показал на Рыскул-бия взглядом, потому что руки поднять не мог.

Рыскул-бий церемонно поклонился, благодаря за честь, и попросил позволенья доверить волю божью молодому, сверстнику казнимых…

Толпа, сгрудившаяся у дуба, качнулась, словно единое тело, крыша черных шапок дернулась, как кожа у коня, когда на нее садится слепень. И пронесся протяжный шепот, шепот оторопи перед очевидным коварством: «Есен-гель-ды…»– ибо это, а не иное имя назвал почтеннейший, мудрейший бий.

Аллаяр не понял, в чем тут дело. Он все еще не видел, кто стоит у дуба.

А хан уставился колючими глазками на Мурат-шейха, в них было откровенное жадное любопытство. Но шейх лишь сморщился и с силой закрыл глаза, что можно было принять и за возражение, но и за согласие.

Вышел вперед Есенгельды. Он был хорош! Чистый, гладкий, как новорожденный телок, вылизанный до блеска коровой. А в глазах – по капле ненависти, по одной капле в целом море злорадства. Заткнув за пояс полы новенького желтого чекменя, подбоченясь, джигит покачивал рукой с камнем, как бы взвешивая его. Но он не рисовался на этот раз, просто наслаждался жизнью.

Хан спросил: в кого он метит? Есенгельды ответил: в самого недостойного. Все же поопасался назвать имя Мамана, чтобы шайтан не услышал и не сунулся под руку.

– Не спеши, успокой сердце, – шепнул Рыскул-бий.

Но Есенгельды и не спешил, сердце его было покойно. Он стоял шагах в семи от дуба и не сомневался в себе.

Громко, внятно, певуче, как муэдзин, Есенгельды выговорил красивую первую строку Корана:

– Бисмилля-хи рахман ир-рахман… Во имя господа всемогущего…

Размахнулся и швырнул камень в голову Мамана. В последнюю секунду Аманлык рванулся, вытянул шею, чтобы прикрыть Мамана своей головой. Камень рассек Аманлыку скулу. Ниточка крови потекла по щеке и словно юркнула ему в угол рта.

Тишина. Бии переглядывались: как считать – попал или промахнулся? Если бы Аманлык не подставился, пожалуй, и промазал бы. Есенгельды поднял второй камень.

Мурат-шейх хотел бы отвернуться и не мог. В горле у него першило. Ноги подгибались.

Аллаяр выбрался наконец из тесноты плеч и локтей. До того из-за спин он тщетно пытался разглядеть, кто же стоит у дуба. Он не узнавал Мамана и Аманлыка. Потом изловчился, кинулся ползком на четвереньках, под полами халатов… Увидел в упор опущенные головы, распухшие лица, узнал и оцепенел.

Но еще раньше разглядела их маленькая Алмагуль, тоже с земли проскользнув между ног, позади – босых, впереди – в сапогах. Жалобный детский вопль взвился над толпой:

– Бра-тик!

– Сестричка… – выдохнул в ответ Аманлык. Девочка в изношенном до кисейной прозрачности

платьице вылетела из-под ног людей, как куропаточка из густой травы, прыгнула и повисла на Аманлыке, обняв его руками и ногами. Подол платьица задрался и обнажил загорелые и запыленные дочерна худенькие ноги и жалкие серпики пронзительно белых ягодиц.

Тогда-то выскочил и Аллаяр, крича не своим голосом, заполошно размахивая руками. Подбежал и прикрыл собой Мамана.

– Сироты! Сироты! – кричал Аллаяр. – Это Маман! Наш Маман!

И вдруг пискнул придушенно, схватился обеими руками за голову, согнулся пополам.

Второй камень Есенгельды угодил ему в бровь; глазница мгновенно распухла и окровавилась.

Тут же Аллаяр выпрямился, отнял руки от измазанного кровью лица, крича уже надорванным голосом:

– Бей! Бей, кобель кунградский! Бей, не робей! И все увидели то, чего Аллаяр еще не видел и не знал: правый глаз его вытек. Так весельчак, балагур Аллаяр стал Кривым Аллаяром.

Тем временем дети, сироты бежали и бежали к дубу с гамом, визгом и плачем. Сбежались все и облепили Мамана и Аманлыка, как мухи набитую холку коня.

Затем случилось небывалое, не виданное прежде ни на празднествах, ни на казнях. Не то вздох, не то стон прокатился по толпе, и полилась она, подобно густой простокваше, к дубу, обтекая островок биев.

Полсотни людей, пе меньше, сперва молодых, а следом и старших, окружили Мамана, Аманлыка и сирот, а остальные – биев и иресветлого хана. Стеснили донельзя, задышали в уши, в затылки, как охотничьи псы после долгого гона…

Не сказать, чтобы сильно кричали, нет, этого не было, говорили горячо, строго, но по-доброму, по-хорошему:

– Хан наш, помилуйте, не дайте погибнуть молодым. Мало ли нас враги истребили, – сами себя истребляем. Зачем сами себя истребляем? Шейх наш, просите у хана нашего… просите прощенья своему возлюбленному ученику…

И лишь один молодой голос крикнул из толпы нехорошо, злобно:

– Не дадим вам Мамана, бии наши, на смерть и по-руганье, не дадим!

Гаип-хан начал было с высокой ноты:

– Что такое? Ку-да! Кто позволил?

Но орать – не разорался, язык прилип к нёбу. Увидев в руках Есенгельды третий камень, хлестнул его нагайкой по рукам, выбил камень, ткнул нагайкой в зубы.

– Ты… скройся с глаз… Есепгельды исчез за спинами биев. Мурат-шейх вытер усы белым платком. Руки его как

будто перестали дрожать, ноги немного окрепли. Согбенный, с трудом сдерживая слезы, шатаясь, он шагнул к Гаип-хану и упал на колени, уперся руками в землю, чтобы не повалиться ничком.

– Хан наш… отмените… пощадите…

Гаип-хан, выпятив подбородок, поскреб себе шею под сорочьей бородкой и небрежно, величественно подал знак своим свитским. Шейха подняли с земли.

– Воля ваша, шейх наш, – сказал хан с мнимым добродушием, втайне обрадованный тем, что дрогнул шейх и с его ханских плеч гора свалилась. – Вы приговорили казнить… и вы побуждаете меня миловать… Растолкуйте хотя бы народу, какой грех на себя берем.

Опять тихо стало у дуба, так тихо, будто опустел огромный луг. И народ и почтенные бии – все понимали: нелегко шейху, нелегко. Не бывало случая, чтобы духовный отец отказывался от своего слова и при всем пароде брал на себя грех, такой тяжкий, срамной. Слово шейха непогрешимо, его приговор свят. Провалится земля под неподкупным, чистым, как вера, старцем, если это не так.

Рыскул-бий скривился весь, и лицом и телом. Добрейший Давлетбай-бий суеверно плевал себе за ворот, отгоняя беса.

Но в ушах Мурат-шейха звенели слова: сами себя истребляем! И виделся ему в эту минуту не хан и не бии, а Оразан-батыр с красно-бурым, огненным лицом и бесстрашной душой, в которой пламенела горькая мысль: кормилица-мать Сырдарья хотела, говорят, переплыть Аральское море…

Выпрямился Мурат-шейх и во второй раз за минувшие сутки поднял руки к небу, словно молясь или проклиная:

– Народ мой, дети мои… слушайте… Истинная мудрость страха не знает. А моя мудрость его сегодня познала… в чем и прошу прощенья у господа всемогущего, всемудрейшего… Да простит наш хан виновных.

– Быть по сему… прощаю, – проговорил Гаип-хан поспешно, чтобы не затерялось его последнее слово, ибо видел, как засветились глаза у простонародья, когда заговорил так необыкновенно, неслыханно шейх; того и гляди, не поспеешь открыть рта, кинутся люди развязывать Мамана.

Они и кинулись без оглядки, смяв и рассеяв тех, которые остались было кланяться, величать хана. Подлый, неблагодарный народец… Разметали веревки, подняли на руки Мамана и Аманлыка, а с ними и Аллаяра, понесли из тени дуба на луг, под горячее солнце.

Взяли на руки и маленькую Алмагуль, лаская ее, целуя в лицо, в ягодицы, куда попало. Но она вырывалась, дралась, как дикий зверек, обливаясь слезами. Притихла лишь тогда, когда приникла к груди Аманлыка, застонавшего от боли.

Маман растертыми до крови руками обнимал Кривого Аллаяра, перевязанного окровавленной тряпкой, плачущего безутешно,

А на сияющем пышной и нежной зеленью лугу уже опять ссыпались и затвердевали островки людей, большие и малые, связанные родовой связью, разорванные родовой рознью.

* * *

Не спалось в эту ночь Мурат-шейху. Лежа в своей большой белой юрте, он с болью прислушивался к тому, как стонет и бредит во сне Маман, но больно было не за него – за себя. Раны Мамана заживут скоро и бесследно, а вот раны Мурат-шейха не зарубцуются и будут незримо, нескончаемо сочиться кровью. Кого же сегодня казнили поутру? Ослушного джигита или главу рода? Дерзость или спесь? Какой урок будет людям? Что они запомнят? Пожалуй, прежде всего белые ягодичкй девчонки-сироты и вытекший глаз мальчишки-сироты.

Какую силу забирает Маман! Слова не вымолвил. Головы не поднял. Выиграл, не глядя, вися на волоске. Надо бы порадоваться тому, что он жив-здоров и вознесся туда, где другие, многие обращаются в прах. Но странно и беспокойно было то, что Маман обошелся без биев. И люди, вставшие за него стеной, обошлись без биев. Все нынче обошлось без биев. А разве так может быть, чтобы дети… сыновья… обходились без отцов своих? Это противно законам божьим, природе всего сущего.

Хотелось бы Мурат-шейху растолкать сейчас Мамана и не велеть ему стонать, ибо это бессмыслица – бодрствовать старшим, если младшие спят. Хотелось сказать Маману о том, какая нелепица – старость, когда утомляешься жить, когда тощает разум и когда совесть, как торба нищего, не дает вздохнуть, а полна одними сухими корками…

Но как это будет понято? Как желание повиниться? Такого унижения не вынесет и его отцовская любовь к строптивцу.

– Вы не спите, стонете. Вы нездоровы, шейх, – отец? – спросил неожиданно Маман, поднимаясь с одеял.

– Да, пожалуй, мой стон слышней, – ответил шейх, довольный тем, что первым заговорил Маман.

– Я хотел вас просить… для Аманлыка и его сестры… вы не откажете… у них ничего нет… – добавил Маман так, будто уже стерлись у него из памяти минувшие сутки.

Мурат-шейх перебил:

– Как ты похож на своего отца, Маман-бий! Но, мой милый, затверди себе одну истину: пока не обротаешь, не запряжешь биев, далеко не уедешь… Ты слышишь меня?

– Ненавижу этих быков нехолощеных, – сказал Маман.

Чтобы твоя душа была довольна, скажу: из тех пленных, которых ты отпустил, проводил… двое опять в наших руках.

– Как! Кто? Женщины?

– Будь покоен, мужчины… но твоей золотой бороды среди них нет. Эти ушли вдвоем вперед, заблудились и попались. Остальных бородач увел, не оставив следа.

– Где они, в ущелье?

– Не сомневайся, – под крышей. Им бежать больше не придется. Доставим с почетом, отдадим из рук в руки.

– Куда? Когда?

– В самое подходящее время, когда поедем на поклон к русским, хоть и в Орск, хоть и в Оренбург.

– Поедете?

– Стало быть, поедем.

9

Лето клонилось к закату, дни становились короче, ветры холодней. Но зелень на горных скатах была еще ярка и благоуханна, и Маман с наслажденьем щурился и раздувал ноздри. Он ехал с Аманлыком на восток, в сторону казахских степей, туда, откуда текла Сыр-дарья и где по весне вырастали цветы по грудь коню, красные, алые, пунцовые, с бархатно-черными глазами. Выпал свободный беззаботный день, и Маман словно вспомнил, что ему двадцать лет и что под этим небом растут не только тугаи и верблюжья колючка. Позвал с собой Аманлыка, тот ответил недоверчивой улыбкой, откровенно сомневаясь, что в мыслях у Мамана может быть такое. Оказывается, может, хоть он и а г а…

Поутру пустились в путь. Оба были оживлены и непривычно говорливы. Ехали по хребту каменистой безлесой горы, которая походила на мускулистую руку, державшую их аул на ладони.

– Смотри, наш дуб… – сказал Аманлык. – Внизу – как батыр на карауле, отсюда – как бородавка.

– А весь аул… – сказал Маман, – как немытый котел с остатками варева.

Вдали, на сером пятне земли, они разглядели двух человек, которые странно, смешно суетились друг около друга – то сходились, то расходились, как дерущиеся петухи. Это и была драка.

– Я их знаю, – сказал Аманлык. – Они соседи, старики. Никак не поделят место для курятника между своими домами. Собираются все кругом глазеть на них, – им хоть бы что. Клюются и клюются, пока внуки не разнимут. Едва душа в теле, а дерутся до упаду.

Между темными каплями юрт и черточками саманных зимовок сновали, как муравьи, дети. В одном месте они прилипли к плетню. За плетнем стояли в обнимку мужчина и женщина.

– А этих знаешь? – спросил Маман.

– Кто их не знает! Любовники… Родители у них в такой ссоре, что вряд ли им жить под одной крышей.

– Скажи лучше – жених и невеста, – проговорил Маман с сочувственным вздохом, словно разомлев на жаре.

Аманлык удивленно посмотрел на него и промолчал.

На окраине аула они увидели всадника и двух пеших. Всадник теснил пеших то грудью, то боком коня, тыкал их в спины дубинкой.

– Это что такое?

– Не видишь? Гонит воров… Стянули какой-нибудь пустяк, вернее, хотели, да не успели, а то бы он их убил.

– Что же они не разбегутся?

– Затопчет.

Тем временем у дуба словно бы села стайка воробьев – босоногие оборванные беспризорные дети.

– Это сироты рода жалаир, – сказал Аманлык. – Каждый день в это время делят милостыню, соображают, кому в какой аул идти побираться. У них нет лачуги, как у нас. До самой зимы будут спать под дубом.

– Как же они… зимой?

– Или найдут какую-нибудь волчью нору…

– Или?

– Заснут под снегом мертвым сном. Маман задумался.

– С высоты вон чего видно… совсем не то…

– Сверху всегда не то видно, – отозвался Аманлык. Повернули вниз, на просторные луга, по ту сторону горы. Не успели проехать и двух верст, как услышали крик:

– Уай, помогите! Уай, спасите!

Погнали коней на голос и увидели лежащего ничком на земле человека; руки и ноги его были закручены назад и привязаны к длинному шесту, поперек туловища, чтобы не мог перевернуться лицом вверх. Судя по одежке, бедняк, скорей всего пастух.

Маман и Аманлык развязали его, – человек немолодой, лицо в грязи, из носа капает на бороду кровь.

– Милые мои… не задерживайтесь! Я пастух из аула Жалаир. Стадо, все стадо угнали. Двое на вороных. Не наши, не наши! Выручите, родные! Ограбили средь бела дня…

Маман и Аманлык поскакали во весь опор туда, куда показывал чабан, и вскоре увидели двоих на вороных. Молодцы гнали впереди себя коров – голов сорок, гнали, не особо торопясь, приплясывая на добрых конях, пощелкивая в воздухе нагайками.

Заметив погоню, они остановились, словно бы любопытствуя, кто же их преследует. Лица у обоих, однако, в масках из черной кожи. И черные на плечах овчины. И сабли на боку тоже с черными рукоятками, в черных ножнах. И кони вороные… Напоминали эти двое обгорелые после грозы деревья на цветущем лугу.

Увидев, кто их настиг, двое на вороных переглянулись, сверкнув черными глазами и белыми зубами, словно желая сказать: всадники – ни то ни се, ни рыба ни мясо. А вот кони, серый и черный гунаны, – ничего себе, есть на что посмотреть.

– Эй… серый… у тебя рысак или иноходец? – спросил один из двоих, неотличимый от другого, как близнец.

– Мой конь летает по одному моему слову, – ответил Маман. – Скажу слово – взлетит.

– Не шути, мальчик! Вот ты живой, а вот и покойник.

– Я тебе не мальчик… Пока я живой, верну скот! Черные расхохотались.

– Значит, тебе жить прискучило. Ты за кого же нас считаешь?

– Вы были бы людьми… да вон у вас на щеках… уже просвечивают… клейма за разбой… которыми вас дьявол пометит в преисподней!

Черные оба судорожно схватились за щеки, покрытые масками. И свирепо оскалились на Мамана.

– Ты кто такой? Уши отрежем… А ну, поворачивай коней! Стой… Ты случаем не Маман?

– Он самый, – сказал Аманлык.

Черные опять переглянулись уже без ухмылок, но все еще хорохорясь.

– Говорят, ты можешь задавить своим словом… А двоих можешь? А ну-ка задави… – сказал один, подъехав вплотную.

– Маман-ага, – проговорил Аманлык с озорным и яростным придыханьем, – и я прошу: дайте им жару, покажите им!

Оба черных, словно связанные друг с другом, разом подняли своих вороных на дыбы, отскакивая прочь.

– Стой… обожди… Вам что, нужны коровы? Возьмите каждый по две головы, гоните домой. Мы не такие жадные, как ваши пастухи. Того чудака связали, потому что гонялся за нами, как баба, со слезами. Плакал, рыдал, души нам повыворачивал. Берите и на его долю две головы…

– У того чудака, – сказал Маман, – слеза огненная.

Черные презрительно скривили рты.

– Вот это слово! А мы и не приметили. Я его одной левой связал.

– На твоей левой, – сказал Маман, – кровь из расквашенного носа. А упала бы слеза, прожгла бы насквозь, потому что у хана слеза – вонючая моча, у пастуха – раскаленное железо. Из пастушьих слез – наше Аральское море!

Двое на вороных помолчали, уставясь на Мамана блестящими черными глазами, и вдруг резко повернули своих коней и, нахлестывая их нагайками, ускакали.

– Эй, эй, неужто проняло? – крикнул вдогонку Аманлык.

Но они летели, будто за ними гнались. Ушли на север, в горы.

Маман и Аманлык собрали в кучу коров, погнали их назад, к пастуху. Бедняк встретил их на полпути, прихрамывая, плача от радости:

– Милые вы мои… Чуяло мое сердце: поможет господь! Да как же вы справились? Гляжу и не верю…

Маман и Аманлык проводили чабана и его стадо до самого аула Есим-бия и отправились восвояси.

Ехали они в ту сторону, куда ускакали двое на вороных. Ехали туда, откуда текла Сырдарья, и солнце еще не долезло до зенита, как они увидели с гор бескрайние холмистые степи и неоглядные луга с цветами по грудь коню. Эти степи тянулись на север и восток, можно сказать, до конца света, до самых пределов еще более бескрайней земли, загадочной и устрашающей, как Индия, земли по имени Сибирь.

И вот въехали джигиты и утонули вместе с конями в бездымном кострище тюльпанов…

Что бы ты сделал, – спросил Маман, – если бы встретил здесь девушку – как эти цветы?

– Стремился бы сюда, как ты стремишься, – ответил весело Аманлык.

Маман огляделся с улыбкой.

– Есть в этих краях одна такая… Аманлык показал нагайкой вперед.

– В казахском ауле, в юрте Айгара-бия?

– Да.

– Как же тебя понять? Туркмены крадут невест у нас, а ты задумал – у казахов?

– Айгара-бий нам самый близкий, самый верный друг. Он как родной, – сказал Маман.

Аманлык язвительно прищурился.

– Какому же это роду он родной? Если – роду ябы, значит, он враг кунградцам!

Но Маман не был настроен говорить о том, что наболело. Ему хотелось говорить о другом.

– Послушай, посмотри и скажи: какой цветок – самый красивый?

– Вот этот…

– А чем? Не вижу.

– Ну… красный… вольный… редкий… Маман покачал головой.

– Самый красивый тот, который рука не поднимается сорвать. Вот девушка такая.

– Такая? Тогда она самая несчастная, – сказал Аманлык.

Они рассмеялись и пришпорили коней. Выскочили на скалистый гребешок горы, затем на луг, уже травленный скотом, но до того свежий, словно бы и нетоптаный. И тотчас увидели вдали, на холме, аул, а неподалеку девушку. Была она в пурпурном платье, на плече у нее висел мешок для кизяка.

В ту же минуту, не спуская с девушки глаз, но ни слова не говоря, Маман закрутился волчком на коне, точно мигом потеряв власть над своим серым гунаном. Тщетно Аманлык ждал, что Маман поздоровается с ней хотя бы. Девушка помедлила немного и пошла себе собирать кизяки. Аманлык понял, что это она.

– Как тебя зовут, сестричка? – спросил Аман-лык. – Мой друг интересуется.

– Ваш друг знает, что я – Акбидай, – сказала девушка.

Маман молчал по-прежнему. В ссоре они, что ли?

– Можно ли в вашем ауле напиться? – спросил

Аманлык.

У казахов не бывает дома, где нельзя напиться. Езжайте, вас напоят. Если хотите, зайдите в наш дом. Ваш друг его знает.

Нет, они не в ссоре, подумал Аманлык. И не решился попросить девушку проводить их, хотя она была проста и смела, как джигит, не решился, поняв, что Маман, строптивый Маман, самый смелый из джигитов, может быть застенчив, как девушка. Бывают такие трудные и смешные натуры: свалит кулаком быка, а девку не посмеет обнять, даже если она повиснет у него на шее. Неужели Маман из этих? И как же он отважился, если так, показать сюда нос?

Акбидай отошла, словно знала Маманову слабость и давала ему время отдышаться. Друзья поехали в аул. Маман то и дело оглядывался.

– Мы сюда ходили по милостыню, – сказал Аман-лык, – И в месяц поста рамазан с бродячими певцами – петь молитвы, чтобы не так тошно было казахам поститься.

– А мы с тобой? – проговорил Маман шутливо. – Хан Абулхаир топчет нас, а мы, бесстыжие, едем к ним пить кумыс. В чем тут причина?

– В том, что охота пить, – отвечал Аманлык. Аул селился на холме тесно, густо, словно один дом.

Жили здесь дружно. А Мамана встретили в самом деле как родного, будто его давно ждали и наконец дождались.

Айгара-бий, чернобородый, с широкими скулами и живыми глазами, краснолицый, как Оразан-батыр, в лисьем треухе, сам вышел из своей большой белой юрты и пошел навстречу гостям. Джигиты первые приветствовали бия, но не успели соскочить с копей. Он ответил им ласково и, взяв коней под уздцы, повел к юрте. Айгара-бий славился гостеприимством, про него ходили россказни, что он не пропускает мимо дома даже случайных прохожих, его на всех хватает. И, однако же, так принимают не каждого.

Аманлык оторопел. Глядя на дочерна загорелую, бычью шею бия, он покрылся весь потом от смущенья и стыда перед старшим и годами, и достатком. Куда легче было бы Аманлыку расстелиться и ползти перед бием. У этой юрты Аманлык, случалось, стоял на коленях с протянутой рукой и в ведро, и в дождь, и тогда, помнится, его не спешили встретить ни хозяин, ни слуга.

Маман между тем держался как ни в чем не бывало. Заметив смятение Аманлыка, подмигнул: не показывай виду…

Спешились, вошли в юрту. Аманлык поразился: все в юрте было красно, как на поле тюльпанов. Ярко пунцовели деревянные стойки остова и купола, коврики и стеганые одеяла, и лишь кошмы, покрывавшие купол, были белы как снег. Кожаные ремни, скреплявшие остов и купол, отливали свежей желтизной. Все веревки и тесемки – новые, чистые. Очаги здесь топили только кизяком, он горел бездымно…

Усадив гостей, Айгара-бий расспросил Мамана прежде всего об Оразан-батыре. Сказал, что если Абулхаир-хан уважает кого-либо, кроме русских, так это Оразан-батыра, единственно бесстрашного, неутомимого воина. Спросил о здоровье Мурат-шейха, но холодно и бегло, как бы давая понять, что не прощает шейху того, что было недавно у дуба… Называл Айгара-бий Мамана не иначе как Маман-бием.

И запомнилось Аманлыку, как Айгара-бий сказал:

– Година белых пяток была для нас общей, она всех объединила, а вот мирные семнадцать лет разъединили. Что же, нужно быть новому бедствию, чтобы люди побратались?

– Есть у нас одна общая нужда, – сказал Маман. – Знаю, знаю, о чем мечтаешь, Маман-бий.

– Это мечта Оразан-батыра.

Они говорили, конечно, о союзе с русскими. Аман-лык встряхнулся и, наверно от великого смущения, сам дивясь своей дерзости, вставил веселое словцо:

– Сейчас мы мечтаем о другом… что нам нужней всего.

– Другое сию минуту войдет, – ответил Айгара-бий, посмеиваясь.

Вошла Акбидай и принялась разливать в пиалы кумыс.

В юрте она казалась еще краше, чем на лугу. Теперь на ее черноволосой голове лихо-игриво и мило торчала шапочка с высоким острым верхом из пурпурного бархата, отороченная бобром. И словно бы сдули с нее степную пыль. Окуни красное яблочко в молоко – таково ее лицо. Глаза чуть раскосые, но огромные, как пиалушки. На щеках ямочки, в каждой ямочке сидит по лукавой улыбке, даже когда она супит тонкие брови. Походила ли она на тюльпан? Пожалуй. Но лучше сказать, что тюльпаны походили на этот живой цветок.

Айгара-бий как бы отошел в сторону, за хозяйку осталась Акбидай. Маман поначалу опять замкнулся, но Акбидай ухаживала за ним так осторожно, скромно и умно, что он в конце концов пришел в себя и заговорил с ней так же храбро, как с Айгара-бием… Маман рассказал, как и за что удостоился милости казахского хана – двух дурре, не забыв упомянуть, почему вряд ли уцелеют последние, единственные его тридцать два зуба. И очень развеселил и рассердил Акбидай и ее отца. Здесь Абулхаир-хана не любили. А впрочем, где, в каком ауле и в какой юрте его любили?

– Ханы рождаются не затем, чтобы их любили, – сказала Акбидай.

– А мы… простые смертные? – спросил вдруг Маман.

Умница Акбидай промолчала, нежно улыбаясь, отвечая ему без слов, а Аманлык уставился на Мамана с невольным удивленьем и тайной завистью.

Постепенно, незаметно юрта наполнилась джигитами, сверстниками гостей. Появились и девушки в островерхих шапочках, прилепились к Акбидай, и возник в юрте лужок тюльпанов. Расстелился дастар-хан с щедрым угощеньем.

Акбидай взяла в руки домбру и запела казахскую, протяжную, полную любовного томления и ожидания встречи песню… Акбидай была мастерицей петь. Потом пели хором девушки, потом вместе с джигитами. Казахи любят песню.

А под вечер подошли и старшие. Им так хотелось увидеть и послушать сына Оразан-батыра. Юноша этот, не успев отрастить бороды, знал и рассказывал такое, чего не изведали за долгий век белобородые. Не поверишь, а рта не захлопнешь! Чудеса! Например, он поведал про одного русского с золотой бородой и, видать, не кривил душой, говоря, что это не выдумка, истинная правда. Молодые не больно и понимали, что слышали, потому что он рассказывал не сказки, а скорей притчи, – они были не столь певучи, сколь жгучи; таковы речи не поэта, а скорей пророка.

Нужда, говорил он, нужда… Есть под нашим небом такая нужда, которую надобно почуять и уразуметь, а уразумев, ухватить, как жар-птицу, как это делал русский царь Петр под своим небом и тем возвеличил себя и свой народ. Вот какие речи говорил молодой каракалпак. Мудрость их была такова, что ее не проглотишь, а чтобы ее раскусить, надо иметь зубы.

За что, спрашивается, эту голову хотели побить камнями?..

Тепло было людям от речей Мамана. Тепло было и ему самому, как будто он намерзся, иззябся на чужбине и угрелся у жаркого родного очага. Ничего похожего не испытывал в своем ауле, в юрте Мурат-шейха. И никто в жизни не смотрел на него такими глазами, как Акбидай.

Сидели до рассвета. Не хотелось расставаться. И конечно, Маман и Аманлык остались бы еще в гостях, Айгара-бий их не отпускал. Но едва взошло солнце, прискакал на взмыленном коне гонец и, узнав, что Маман здесь, закричал от радости. Скорей домой! Скорей! Ищет Мамана Гаип-хан.

Маман прощался с Айгара-бием с таким чувством, как будто уходил из утра обратно в ночь, уходил назад в недобрый мир, без которого, однако, не мог бы и не хотел бы жить.

– У нас с вами одно солнце, одна земля, один ветер, – сказал Айгара-бий, обнимая Мамана. – Потому мы и выглядим на одно лицо и говорим на одном языке. В наших жилах родная кровь.

Акбидай сказала короче и проще:

– Приезжайте почаще.

По дороге домой, понукая коня, Маман сказал Аманлыку:

Теперь ты знаешь, отчего у человека может отниматься язык…

Аманлыка бросало то в жар, то в холод. Девушка, похожая на тюльпан, понравилась ему с первого взгляда. За минувшую же ночь он далеко ушел от этого первого взгляда… Душа его словно разломилась надвое, и половина ее отдалась Акбидай. Из песен он знал, что в одном-единственном деле самые верные друзья могут стать соперниками, а случается, что и врагами. Но Аманлыку и в голову не пришло даже пошутить на этот счет. И он не лгал, когда сказал другу – торжественно и церемонно:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю