355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тулепберген Каипбергенов » Сказание о Маман-бие » Текст книги (страница 30)
Сказание о Маман-бие
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:49

Текст книги "Сказание о Маман-бие"


Автор книги: Тулепберген Каипбергенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 39 страниц)

4

– Внимайте, внимайте! Не говорите, что не слыхали, что Маман-бий повелел! Не говорите, что не слыхали, что Маман-бий повелел… Заботящиеся о завтрашнем дне своего народа вдовы, заботящиеся о завтрашнем дне своего народа одинокие мужчины (холостяки и вдовцы) пусть забудут свое горе и объединяются в семьи сами, без калыма, пусть растят и множат детей! А кто хочет оставаться вдовой, кто хочет остаться одиноким (холостяком или вдовцом), на том проклятие божие, навеки нерушимое, и по сорок плетей в наказание от Маман-бия. А кто вздумает доброму делу сему противиться, тому виселица на турангиле-е-е!.. – Внимайте, внимайте!..

Курбанбай-бий тихонько приподнял циновку у входа юрты – интересно, кто это так громко кричит посередь аула? Осторожно выглядывая наружу, юноша вытянул шею, как черепаха из панциря. Увидев, что мать замерла у двери, внимательно слушает глашатая, Курбанбай сразу втянул голову в плечи и нырнул в постель. Ша-рипа заметила присутствие сына лишь тогда, когда хлопнула тяжелая циновка, сплетенная из крепких джангилевых прутьев и стеблей камыша.

«Как бы не подумал обо мне сын чего-нибудь плохого!» – с этой мыслью Шарипа вошла в юрту, но сын уже лежал навзничь на высокой пуховой подушке, словно бы ничего и не слышал.

«Внимайте, внимайте!..»-удаляющийся голос глашатая все еще доносился с ветром, и мать осторожно сказала:

– Не знаешь ли, Курбанбай, что это за повеление такое?

Вспомнив разъяснения Есенгельды-бия относительно разницы между тигром и тигрицей, Курбанбай опасливо подумал: «А может, и моя мать будет рада избавиться от вдовства?»– и в страхе, красный от стыда, поднял голову: хорошо, что мать не знает об этой его кощунственной мысли!

– Слышал я, мама, об этом повелении… – мямлил он. – Большой спор был о нем в доме Есенгельды-ага. Маман-бий отъехал от него в обиде, но, видимо, решил-таки сделать по-своему.

– Что же теперь он сам-то, Маман, будет делать? Ведь он старый холостяк! – Задавая этот вопрос, Шарипа с равнодушным видом, но что-то уж слишком усердно мешала угли в очаге. Волей-неволей надо было Курбанбаю отвечать, хотя, ни на минуту не забывая о «повадках тигрицы», юноша и предпочел бы промолчать.

Ты ведь знаешь, мама, что сын Юсуп-бия из рода табаклы, – его тоже Маманом звали, – так он, оказывается, умер. Вот Маман-бий и собирается теперь жениться на его вдове.

Бледность залила темное лицо Шарипы, ее остановившиеся глаза, бессильно опустившиеся руки невольно выдавали то, что она всеми силами скрывала от сына: ее внезапно рухнувшие надежды самой выйти замуж за Мамана.

– Ну и пусть женится! – процедила она сквозь зубы и, тщетно стараясь скрыть от сына свои чувства, пустилась в длинные рассуждения:– Удивляюсь я, сын мой, странному поведению двух наших биев. Сами друг с другом никак не поладят, крутят да вертят неизвестно зачем, и люди вокруг них толкутся, как льдины в ледоход по течению плывут, куда кривая вынесет! А все Маман-бий мутит. А я полагаю: раз уж пришли сюда наши каракалпаки вслед за Есенгельды-бием, так уж и слушались бы мудрого его слова!

Юный джигит, который ехал на пир к Есенгельды, не хотел ни о чем советоваться с матерью, хранил про себя свои мальчишечьи секреты. «Тигр», вернувшийся с тоя, уже понял, что свет не так прост, как ему казалось, и материнский совет был ему вот как необходим! – Мама, вот вы обо всем этом хорошенько подумайте сами и мне посоветуйте: за кого мне держаться? Я сам видел, как два бия лбами столкнулись, ну прямо как бараны, – и ни с места! Маман-бий первый не вытерпел, обиделся и уехал, Есим-бий – за ним. А я подумал было тоже уйти, да постеснялся Есенгельды-бия обидеть: ведь у него в доме сидели, хлеб-соль ели. Ну, я и остался. Все остались. Есенгельды-бий сильно разгневался на Маман-бия: «Этот беззубый старый мерин, говорит, еще хочет скакуном стать, ханские указы оглашать! Он, оказывается, воображает, говорит, что раз наш народ его, Мамана, милостью разорился да в камышах запрятался, так никто за ним сюда не придет, никто его здесь не сыщет – и теперь он сам, Маман, будет над каракалпаками ханом! Божья смерть Маману, говорит, а не ханство! Никто из его предков, говорит, ханом не был, и ему вовек не бывать. Если у мудреца, говорит, ум укорочен, то нужно ему сидеть смирно, а не то об первый же корешок джангилевый споткнется и нос расшибет». И знаешь, мама, всем Есенгельды-бия слова очень понравились, все его хвалили. Только Гаип-бахадур молчал да я. А другие-то говорили, что вот, мол, спотыкается теперь Маман-бий, как неподкованный конь на льду. Теперь, мол, повелевать народом уже не может. А похоже, что Маман-бий человек упрямый. Кто что ни говори, а он по-своему повернул. На обратном пути ехал я через аул Бегдуллы Чернобородого. Так все мужчины там землю пашут. Помнишь отцова конюха Омара? Так вот он вместе с сыном своим Нурабуллой и с самим Чернобородым впряглись вместо быков в соху и тянут. Я сказал им: «Не уставать вам! – и спросил:– Вы что тут делаете, съедобные корешки ищете?» А они мне: «Не корешки, мол, ищем, а пшеницу сеем. Нам Маман-бий семена дал!»

– А сам-то он их откуда взял?

– Вот к этому-то я и веду, мама. Оказывается, Маман-бий сменял своего скакуна на беспородную лошадку, а в придачу к ней эти семена взял. И еще хвалит людей, которые его так обманули: добрые, говорит, у нас оказались соседи. Удивляюсь я этому большому бию: три с половиной батмана пшеницы, которую с таким трудом добыл, этим голодранцам даром отдал!

– Значит, все еще надеется укорениться в народе… А это правда, что он женится на Багдагуль, или, может, зря болтают? – Шарипа, жалея, что невольно выдает себя этим вопросом, снова вильнула в сторону:– Знаешь, Курбанбайджан, я думаю, что вся эта склока между биями оттого идет, что измельчали нынче бии, жадные стали, бессердечные – вот как хотя бы и Маман!

Наблюдая за матерью, у которой одно слово было не в ладу с другим, Курбанбай начал понемножку смекать, почему она раньше без меры хвалила Маман-бия, а теперь на чем свет стоит бранит. Теряясь, не зная, что и сказать, он во все глаза глядел на свою сорокапятилетнюю мать, которая, как молоденькая девушка, то бледнела, то краснела. Вот и теперь она вдруг замолчала, ни с того ни с сего вскочила, лицо бледное, обильный пот выступил на лбу, и девичьей походкой, плавно покачивая бедрами, вышла за дверь.

Не решаясь взглянуть ей вслед, Курбанбай потупя голову размышлял об одиноких женщинах и их странном поведении: «Оказывается, душа вдовы полна непонятных забот и противоречий. Ну, как это можно называть укороченным ум человека, который, разумно понимая страдания одиноких женщин, огласил повеление им же на пользу?»

Это было первое душевное волнение юноши, первое его тяжелое раздумье "над первой головоломкой, которую задала ему жизнь. Снаружи донесся голос матери, которая кого-то звала, и Курбанбай затаился, подслушивая.

– Абадан? Проходи, проходи!

– Иду, Шарипа-апа, иду к вам, бегу.

В голосе Абадан слышалось, что она торопится, говорит, слегка запыхавшись, отрывисто.

– Гонятся за тобой, что ли? Гляди-ка – вспотела! Идем в юрту, поговорим. И с приторной лаской сыну: – А конь твой сено уже съел, голодный стоит!

Курбанбай понял, что у матери свой тайный разговор с этой женщиной. Он поспешно снял с камышовой стенки серп и, не успев поздороваться с гостьей, выскочил в одну половинку двери в то время, как женщины входили в другую.

– Ну, говори, Абадан, что случилось?

Скромно присевшая на краешек циновки Абадан пригладила волосы, на бегу выбившиеся из косы, и вытерла потное лицо:

– Слыхали, Шарипа-апа, указ большого бия?

– Что еще за указ? – Шарипа притворялась, что не знает, о чем говорит гостья.

Так вот, будто мы, вдовы, имеем право выходить замуж за любого, кто нам понравится! Мне кажется, что теперь женщина в сорок лет расцветет снова.

– А мне кажется, что и в сорок пять не угасает огонь в ее душе, сестрица. И как, есть у тебя человек на примете?

Был! А вот сейчас указ есть, а человека нет: женился тот, кого я любила, на женщине, которая его не любит.

– Время как конь необъезженный, сестрица. Хочешь его обуздать – убегает, если не побережешься – затопчет. Поневоле пешочком идешь. Как услышала я об указе, кости мои, как от целебной воды, разомлели А теперь говорю «не слыхала», сижу, сама себя утешаю. А знаю ли я этого твоего человека, что у тебя на примете?

– Знаешь. Все его знают. Это – сам большой бий.

– Маман-бий, что ли?

– Ну, а кто же у нас еще большой бий? Женился он на вдове своего тезки из рода табаклы. Удивляюсь я, Шарипа-апа, и чем только она его приворожила? Что в ней такое привлекательное он нашел? Наверное, молодость! Но разве может постичь достоинство большого бия малодушная молодка, которая от первого же несчастья с ума спятила, на бога топор подняла?!

У Шарипы все тело пылало, будто на костре. Ненависть к Абадан – сопернице в любви – смешалась в ее душе с благодарностью к Абадан – подруге по несчастью, так зло и беспощадно клевещущей на Мамана и Багдагуль, и невольный вздох вырвался из груди Шарипы:

– И ты его тоже любишь?

– Люблю, Шарипа-апа. А вот Багдагуль не любит. Даже с топором на него бросалась. Оказывается, даже лучший из мужчин не стоит нашей улыбки. Ты ему улыбаешься – он хмурится. Ты нахмуришься – вот тогда он за тобой с улыбками побежит. Упрямый бык всегда левым боком ложится!

– А ты что смотришь, Абадан? Если бы у меня не сын взрослый, не посмотрела бы я на то, что Маман – большой бий, собрала бы пять-шесть баб да пошла, устроила бы ему взбучку хорошую, вовек больше жениться не захотел бы!

Облегчив злыми словами свою пылающую обидой душу, Шарипа и сама не заметила, что сгоряча подстрекала к бунту и без того распаленную Абадан. За несколько дней до того пришел к Абадан домой Гаип-бахадур, говорил о брачном указе, советовал и ей за кого-нибудь замуж пойти. Угрюмое молчание Абадан принял Гаиц за согласие и наутро привел к ней Бекмурата-си-роту, который жил в Аманлыковой лачуге и, как и все сироты, ходил холостым. Бекмурат был из рода кунград, и Гаип-бахадур заявил, что потому его и выбрал, что не хотел вдову кунграда отдавать в чужой род. «Уважая повеление большого бия и мою родственную заботу, выходи за этого парня». Абадан знала Бекмура-та с малых лет: бедный из бедных да к тому же еще и лентяй. И она отрезала: «Не пойду!» Бахадур ушел в обиде вместе с отвергнутым женихом. А в тот день указ Маман-бия оглашали второй раз… Это окончательно раззадорило Абадан, и она побежала к Шарипе за советом. Совет напасть на бия и учинить над ним суд и расправу пришелся Абадан по душе. Стремительно вскочила она с места и бросилась вон из дому, широкий подол ее ветхого бязевого платья развевался, поднимая тучу пыли, которая кружилась вокруг женщины, забиваясь в прорехи ее одежды.

– Мама! – с удивлением воскликнул подошедший в это время с охапкой травы Курбанбай. – Платье этой женщины прямо как знамя реет, вихрь за ней поднимается, что это с ней?

Уж такая она женщина! – усмехнулась Шарипа. – Ее ветер только-только начинается, вихрь-то еще впереди!

5

В немой предутренней тишине дремлют камыши, склонив отягощенные ночной росой пушистые головки. Но вот слегка вздрогнули широкие листья, и блиставшие на них жемчужные капли влаги, скатываясь с тоненьким хрустальным звоном, оповестили вселенную о наступающем дне. Зашевелилось все живое, поднимая голову навстречу его первым лучам.

Только один аул, раскинувшийся на самом берегу Кок-Узяка, спит еще мертвым сном… Но нет, на самом краю селения открылся дымоход над куполом большой белой юрты, и, будто ожидали этого сигнала, над юртами, лачугами и шалашами один за другим начали вставать и тянуться к небу дрожащие голубые дымки.

Первой в ауле поднялась со своей теплой постели, блаженно зевая и потягиваясь, хозяйка большой белой юрты, новобрачная Багдагуль. Наскоро оправив постель, она принялась разжигать огонь в очаге. Изломала припасенную с вечера охапку сухого камыша, притоптала стебли ногами и, разгребая остывшую золу, пыталась раздуть еще тлеющие искры. Кизяк в очаге почти совсем прогорел, и камыш никак не загорался. Но упрямая Багдагуль, раскрасневшаяся, со стелющимися по краю очага полураспустившимися косами, все дула и дула…

Первый раз в жизни проснулся Маман-бий в супружеской постели. С чудесной легкостью во всем теле, охваченный радостным чувством полноты жизни, – словно внезапно нашел давно утерянное сокровище, – он отбросил одеяло и, повернувшись на бок, молча смотрел посветлевшими ненасытными глазами на хлопочущую у очага Багдагуль. Все в ней казалось ему прекрасным, даже зола, запятнавшая ее щеки, была ей словно бы к лицу.

Трудно было поверить, что эта самая молодка всего три дня назад гневно кричала: «Не пойду за большого бия! Он мне противен, ни за что не пойду!» Об этом замужестве она и слушать не хотела, а от Бектемира, пытавшегося ее урезонить, отмахнулась как от назойливой мухи. И как ни просили, как ни уговаривали ее соседи внять голосу благоразумия, твердила она одно: «Не надо мне его, не надо!» А коли подступали к ней ближе с разъяснениями и доказательствами, она затыкала уши, мотала головой и топала ногами, как дикий жеребенок.

Но большинство все-таки есть большинство, и ее наконец уломали и, хотя членораздельно высказанного согласия на брак не получили, все же уложили их с вечера в одну постель.

И вот теперь перед ним та самая дикая лошадка, уже покладистая, смирная, будто бы давным-давно прирученная… В чем тут дело? Кто их, женщин, разберет!

Не успел Маман додумать до конца свои веселые мысли, как камыш в очаге внезапно вспыхнул, едва не спалив щеки Багдагуль. Отпрянув назад, она повернулась к мужу и, встретившись с ним глазами, поняла, что он следит за каждым ее движением. Щеки ее заалели еще ярче. Она вскочила и, ласково поглаживая по взъерошенным волосам Мамана, старалась прижать его лицом к подушке, словно бы говоря: «Не гляди на меня, мне совестно!» Маман-бий отнюдь не сопротивлялся ее нежным рукам, уткнувшись в подушку, он слушал, как гудит в очаге разгоревшийся огонь.

– Внимайте, внимайте! Не говорите, что не слыхали… Повеление Маман-бия…

Он быстро поднял голову, насторожился, хотя на губах его еще играла счастливая улыбка.

Голос проходившего по аулу глашатая привлек внимание Багдагуль. Еще не зная, о чем пойдет речь, она вслушивалась в его крик, и в глазах ее разгорался свет, а когда глашатай умолк, она с сияющим лицом повернулась к мужу: «Это твое слово? Горжусь!» Теперь пришел черед смущаться Маману, и он, словно играющий ребенок, спрятал пылающее лицо за подушкой.

– Что ты там притаился, большой бий? (Так звала она и теперь мужа.)

Маман стремительно, как змея-стрела, поднял голову.

– Слыхала? Это по твоему совету огласил я такой указ. О чем задумалась? Не помнишь, что ли, что ты мне сказала, когда мы встретились на берегу Кок-Узяка? Не помнишь: ты тогда боялась, что не только один род, но и весь народ наш пропадет.

Багдагуль жадно прислушивалась к прерывистым удаляющимся голосам глашатаев: «…думающий о будущем народа вдовец, думающая о будущем народа вдова… пусть без всякого калыма соединяются в семьи…»

– А не скажут люди, что ты все это придумал потому, что у самого жены не было?

– Как хочешь, так и думай. Не скрою, однако, эта ночь мне вернула молодость, будто опять я двадцатипятилетним джигитом стал!

– Да брось ты! – нежно проворковала Багдагуль и, застыдившись, вышла из юрты.

А Маман, охваченный истомой, лежал на спине и смотрел сквозь раскрытый купол юрты в небо, гадая о том, какая будет сегодня погода.

Первый муж Багдагуль, сын Юсуп-бия и тоже Маман, был человеком предусмотрительным. Когда они в год бедствия спешно откочевали с берегов Сырдарьи, он кроме двух-трех коров прихватил и остов этой юрты, кошмы, тесьму – все, что нужно, чтобы поставить дом на новом месте. Навьючив этим добром смирную свою лошадку, он резонно рассуждал, что, где бы ты ни был, летом пригодится крыша над головой – защита от солнца и дождя, а зимой – свое надежное укрытие от непогоды. Но так как впопыхах он забыл шанырак, колесо, скрепляющее купол юрты, она хотя и выделялась среди других лачуг своей опрятностью, но все же оказалась какой-то приземистой.

Сейчас, следя за бегущими по небу редкими тучками, Маман почувствовал, будто дом над ним поднимался ввысь, стал таким высоким, что облака ласково гладят его кровлю.

– Большой бий! – окликнула его Багдагуль снаружи, и, хотя голос ее был ровным, Маман остро почувствовал: что-то случилось! Как был, без рубахи, в одних штанах, он выскочил наружу.

– Знаешь, бий, с конем твоим что-то неладно, лежит, – сказала она, стараясь сохранить спокойствие.

Маман бросился в камышовый загон. Лошадь лежала со вздутым брюхом, растопыренные ноги торчали, как палки, воткнутые в бурдюк, кровь, вытекшая из ноздрей животного, запеклась на морде.

Другие хозяева на всякий случай стреноживали своих коней на ночь. Маман никогда этого не делал, жалел лошадь, и вот…

– Хоть бы украли! Зарезали да мясо унесли! А то так, напрасно извели! Какая злоба!

Невольно закралась мысль: «А не дело ли это рук Есенгельды-бия? – Но тут же Маман одернул себя: – Куда тебя занесло, грязная ты душа? Не такой уж он мелочный человек, чтобы пойти на такую пакость!.. А тогда кто?..» Маман почесал в затылке и больше раздумывать не стал.

– Непохоже, Багдагуль, что это кровный враг сделал. Чин чином выпустил кровь из жил, – мясо не опоганил, его есть можно. Позови соседей, пусть поделят мясо между собой.

Сдержанные и терпеливые, муж и жена понапрасну никого не охаяли, никого не проклинали и не обвиняли.

Маман топтался около людей, разделывающих тушу, и шутливо приговаривал: «Видно, на ваше счастье это случилось, видно, на ваше счастье…»

Гибель единственного коня – великая печаль, не только для мужчины, который на нем ездит, но и для всей семьи, где стряслась такая беда. Она укорачивает людям шаг, увеличивает расстояния. Как ни смирял Маман свое горе, как ни старался держаться молодцом, все внутри у него пылало, будто напился он в жаркий полдень воды из соляного озера. Все тело его горело, казалось, полжизни отняли у него лиходеи. И когда время приблизилось к полудню, Маман не выдержал.

– А не пойти ли мне прогуляться до аула Бегдуллы? – молвил он виновато. – А? Как ты скажешь, Багдагуль?

– Иди, иди, большой бий! – живо отозвалась она. – Может, надумаешь рядом с ним клочок земли засеять. – Жена чувствовала, что тоскующая душа мужа не вмещается в тесную юрту, просится на волю.

«Клочок земли засеять!» – повторил Маман про себя и усмехнулся в усы. Прищурившись, он с благодарностью глянул на жену. А она не смотрела в лицо мужу, а, нагнувшись, счищала камышовый пух с его халата, заметила, что кровь налипла на желтые голенища его сапог, намочила тряпку в воде и стерла.

Поправив его воротник, она попросила его потуже подпоясаться кушаком. И Маман внезапно понял, что отныне жена будет для него не только ночной утехой, но всегда и всюду самым дорогим на земле человеком. Ничего не сказав, он только погладил ее по спине и, кивнув головой, вышел.

Аул Бегдуллы Чернобородого словно вымер. Ни души. Все от мала до велика были на поляне близ приозерья. Вода после весеннего паводка схлынула, и земля парила, готовая для сева. Поле кишело людьми, как большой муравейник, одни, впрягаясь в ярмо, тянут на себе соху, другие следом рыхлят землю, оттаскивают кучи сорняка в сторону от борозды. Середкой поля, завернув полы халата, степенно шагает сеятель, разбрасывая семя. За ним, галдя как галчата, бегут ребятишки, комьями земли отгоняя каркающие стайки ворон, не дают им садиться на землю. Посередине поля возвышается косматый, как огромная старая шапка, турангиль. Его ветви увешаны выдолбленными тыквами для воды и айрана, железными кумганами для кипятка, узелками с нехитрой снедью.

Когда народ жил еще на исконном своем месте, в нижнем течении Сырдарьи, первым сеятелем у дехкан был всегда Мурат-шейх. И если враг не вытаптывал посевов, зеленя всходили дружно.

И когда Маман увидел, что сегодня так же, как некогда Мурат-шейх, ходит, завернув полы своего рваного халата, Бегдулла Чернобородый, сильными взмахами руки разбрасывая зерно, сердце бия вздрогнуло, и он подумал, что хорошо сделал, отдав всю пшеницу этому аулу.

– Молодцы! Счастливых вам всходов! Не уставайте!

– Долгой жизни вам, большой бий!

– Добро пожаловать, благословенны ваши шаги, Маман-бий!

Пеший бий окинул глазами пахарей, задерживая испытующий взгляд на их лицах, и подошел к старому Омару, который пахал, впрягшись в ярмо, вместе с тыном. Седая голова старика была всклокочена, белые волосы на груди взмокли от пота, он струйками катился" по загорелому телу. Маман поздоровался, старик ответил ему с одышкой. Жалость кольнула сердце Мамана.

– А ну-ка, Омар-ата, дай я примерю твой хомут!

Старик, открывая в улыбке щербатый рот, молча надел хомут на шею Мамана.

Когда Маман, толкнув плечом впряженного рядом с ним здоровенного чернявого джигита с круглыми, как сливы, глазами, рванулся вперед, соха даже с места не стронулась, только постромки натянулись. Мышцы Мамана сжались, он приналег, соха двинулась, взрывая землю, и пошла, и пошла.

– Вот, люди, скажите спасибо нашему бию, и вправду, оказывается: глава народа – слуга народа, – удовлетворенно молвил Бегдулла Чернобородый, прижмурив глаза от солнца.

Народ дивился. Никто и не ожидал, что большой бий всерьез возьмется пахать, но он уверенно и твердо, упираясь в землю ногами, слегка заваливаясь набок, упрямо двигался вперед. Люди, нехотя шевелившиеся в борозде, заработали с новой силой. И тут из камышовых зарослей, словно вышедшая на солнышко стайка фазанов, показалось человек десять женщин. Впереди важно, как бойцовые петухи, в платках, кончики которых гребешками торчали над их головами, выступали, видимо, заводилы.

– Глянь, Нурабулла, что за собачья свадьба! – крикнул чей-то задорный голос.

Сын Омара, в прошлом – степенного аткосшы Давлетбая, остановился как вкопанный, завороженно глядел на женщин.

Оглянулся и Маман:

– Вон та, впереди, не Абадан ли, есаулова вдова? Нурабулла, вытирая пот, заливавший ему глаза, пригляделся.

Что-то не узнаю, бий-ага! Если она, то, значит, это и есть Абадан-белоногая. Лихая баба, говорят. Да отпустите же меня! – крикнул он, поспешно сбрасывая ярмо.

– Ну-ну, передохни! – сказал Маман и быстро пошел навстречу женщинам.

А те, то ли услышав возглас Нурабуллы, то ли узнав Мамана, прячась одна за другую, сбились в кучку, как козы, которых подогнали к месту.

– Добро пожаловать, женщины! – приветливо молвил Маман и остановился.

– А вы, Маман-бий, чего встали! Идите, идите-ка сюда поближе! – крикнула одна из женщин.

Хотя Маман и почувствовал что-то недоброе, подошел. Раскрасневшаяся сорокалетняя Абадан статью и красотой могла поспорить с любой из своих молодых подружек. Они робко толпились за ней, прикрывая румяные как яблоко или преждевременно увядшие лица ветхими старушечьими платками. Они явно стыдились своих изорванных в клочья линялых платьев.

– А ну, берите его! – сердито насупившись, приказала Абадан, когда Маман остановился в двух шагах от нее.

Уверенный в том, что им его не осилить, он спокойно стоял на месте. Женщины, пронзительно голося, налетели на него и вцепились в его одежду. Они хватали Мамана за руки, тянули в разные стороны, дергали, даже били кулаками, но он стоял недвижимо, как дуб, ушедший корнями в землю, ни на одну из них не крикнул, не поднял кулак.

– За что? Почему бьете? Что вам надо?

Никто не слушал его, били с злобным упоением, приговаривая: «Ишь какой повелитель! Опозорить нас хочет!», «В пропасть нас тащишь, дурак!», «Так мы и будем тебе детей рожать! Нищету плодить!», «Да ты сам их, несчастный, погубишь!», «Вот сам и найди дуру, чтобы тебе детей рожала!», «Был бы ты мудрый, знал бы, от кого рожать!»

От их визга и брани у Мамана голова кругом пошла, и он рванулся.

– Нет, ты погоди! Будешь у меня мерином, проклятый! – не помня себя, вцепилась в него Абадан, и тогда, не вытерпев, Маман пнул ее ногой, но наседающие со всех сторон женщины не дали ему отпихнуть от себя обезумевшую от злобы товарку, и Маману пришлось бы плохо, если бы не подбежавшие ему на помощь Бегдулла и Нурабулла. Парень обхватил Абадан сзади и оторвал от бия.

Женщины смешались, Маман, как лев, прорвавший старую сеть, стряхнув с себя своих мучительниц, с трудом встал. Вытирая кровь с лица рукавом, он искал глазами Абадан, а она барахталась в мощных объятиях Нурабуллы, и ноги ее не доставали до земли.

– Ну-ка, Абадан, повтори, что за вздор ты тут орала? – угрюмо молвил Маман.

– Женщины, а вы что? Вы что молчите? – визжала, извиваясь, Абадан. – Скажите ему! Все вместе скажите!

– Не признаем мы вашего указа! – загомонили они, вновь, хотя и не столь уж решительно, приближаясь к Маману.

– А ну, Маман-бий, отменяй немедленно свой указ! – Сильный и звучный голос грянул словно бы с неба. Все обернулись.

К толпе рысью приближались четыре всадника, во главе с Есенгельды-бием.

Руки Нурабуллы разжались. Абадан, скользнув наземь, толкнула его и отбежала к женщинам.

– Эх ты, старый козел! Слушай больше свою дурную вдову, людей-то не смеши! – завопила она. – Ты что, вдов, что ли, пожалел? Так мы не нуждаемся! Баба и без мужика проживет, не ахнет. Лучше в одиночку век вековать, – и она победно глянула на спесиво подбоченившегося на своем скакуне Есенгельды, – чем того вон пешего дурня баловать!

– Заткнись, женщина! – рявкнул кто-то со стороны. – Не твоего ума дело большого бия указы обсуждать!

От аула вслед за готовыми к драке пучеглазым джигитом и Бектемиром бежали трое парней с палками. Это неожиданное подкрепление обрадовало и удивило Мамана: откуда было парням знать, что на мирном поле разгорится вражда?

– Люди! – крикнул Маман, поднимаясь на холмик. – Если вы думаете о народе, не отвергайте моего указа, в нем наше будущее! Джигиты, гоните прочь отсюда эту бесстыжую Абадан!

Бектемир и его товарищи ринулись к Абадан, как голодные беркуты на дичь, но всадники Есенгельды преградили им дорогу.

– Валите их с коней, джигиты! – приказал Маман. Бегдулла и Нурабулла хватали под уздцы храпящих коней и сдергивали всадников с седел, а парни, поймав Абадан, связали ее же собственной шалью, щедро награждая бьющуюся, кусающуюся в ярости женщину тумаками.

Есенгельды немедленно воспользовался волнением людей, чтобы подогреть вот-вот готовое вспыхнуть недовольство собравшихся.

– Неужели мало тебе слез этих несчастных, что пролили они по твоей вине, Маман-бий? – громко провозгласил он.

– Люди! Народ! – истошно вопила связанная Абадан. – От глупого рождается глупый! Набейте рот землей извергу этому Маману, пока ублюдки его не заполонили весь свет! Люди! Бейте его…

Бектемир бросился к связанной женщине и вытянул ее по спине палкой. Абадан подпрыгнула, перевернулась, как рыба, выброшенная на песок, и умолкла, обливаясь слезами.

Безжалостный… глупый… не знаешь, кого любить… – горестно бормотала она, но никто не слушал ее, и она, выбившись из сил, затихла. Скучившись, как овцы, завидевшие волка, женщины испуганно глядели на беспомощную Абадан.

– Кто еще против моего указа? – громко спросил Маман-бий.

Все молчали. Маман бросил вопросительный взгляд на Есенгельды: «Ты, что ли, против?»-говорил его взгляд.

Только что гарцевавший на своем со скрипом грызущем удила скакуне, Есенгельды повернул его, намереваясь убраться восвояси.

– Погоди, Есенгельды-бий!.. – процедил Маман сквозь зубы.

– Пес, стоящий на земле, не лает на льва, сидящего на коне! – надменно молвил Есенгельды.

Маман сделал джигитам знак глазами, и они мигом вырвали поводья коня из рук всадника.

– Валите его!

Есенгельды мгновенно оказался на земле.

– Скажи, Есенгельды-бий, ты против моего указа? Есенгельды с презрением отвернулся.

– Кто убил моего коня?

– Я приказал убить! – ответил Есенгельды.

– Джигиты, волоком тащите их за мной! – распорядился Маман-бий, направляясь к одинокому туран-гилю, возвышающемуся посреди поля, засеянного пшеницей. Джигиты под руки поволокли Есенгельды и его спутников. Женщины, дрожа от страха, тихонько плелись следом.

– Бегдулла, принеси повод коня Есенгельды-бия! Да будет турангиль виселицей, а повод – петлей.

Над голой равниной, в недрах которой лежали семена пшеницы – надежда завтрашнего дня, воцарилась мертвая тишина, только воробьи беспечно нарушали ее своим чириканьем.

Маман-бий ловко влез на дерево, выбрал толстый сук, укрепил на нем повод, спустил петлю и повернулся лицом к безмолвствующим людям. Взгляд его остановился на Есенгельды, хотя и заметно обмякшем, но все еще не упускавшем возможность кольнуть противника ядовитым словом:

– Ну что ж, Маман-бий, кого первым повесишь? Вешай, вешай скорей, пока люди не вспомнили, что за счастье народа я вместе с тобой посла джунгарского убил и Гаип-хана убил. А кто, как не я, первый привел народ на благословенную эту землю, врагу недоступную? Слушай, коли сам не знаешь, что у каракалпаков от веку не бывало своих ханов. А коли нет хана, так и виселицы быть не может. Не очень-то своевольничай с народом, в камышах приютившимся, за льва себя не выдавай! Ты не хан. Руби-ка перекладину своей виселицы, пока тебя самого на ней не вздернули!

– Я всегда считал тебя человеком, верным своему слову, Есенгельды-бий, – сказал Маман. – И сейчас мне нравится, что ты, не собираясь плюнуть против ветра, не побоялся встать против него грудью. Но все же я тебя повешу. Джигиты, наденьте ему петлю на шею!

Два джигита, державшие Есенгельды под руки, нерешительно шагнули вперед. Все замерли, но сквозь толпу, тяжело дыша, пробился старик Омар и пал к ногам Мамана, с плачем целуя землю.

– Бий, сынок, прости ты его, помилуй! Пусть не будет вражды в нашем народе! Уважь седины мои, старость мою пощади!

Маман склонился над стариком, ласково погладил его лежащую в пыли круглую голову, и, пока поднимал на ноги, пронеслись перед внутренним оком Мамана губительные распри между кунградом и ябы, вспомнил он, как убил в сердцах Жандос-бия, Аллаяра, как в страстном раскаянии потом кусал свои пальцы… И словно смягчилось что-то, потеплело в груди Мамана… Он отступил назад. Старик суетливо побежал к Есенгельды:

– Проси, Есенгельды-сынок, прощения у большого бия. Не спорь с ним. От вашей ссоры дети наши заплачут. Скажи ему: прости, мол, большой бий!

– Пусть прощает… – жалобно всхлипнул Есенгельды.

Глухой, плачущий голос противника задел Маман-бия больнее пули. Стремительно обернувшись к Есенгельды, Маман обрушился на него:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю