Текст книги "Царь Голливуда"
Автор книги: Томас Уайсман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)
– Я не намерен более тратить классное время на безнадежного идиота, – сказал учитель. – Если ты предпочитаешь оставаться дураком, Сондорпф, не стану отговаривать тебя от избранной тобой стези.
Александр заметил, что его имя некоторое время уже не подвергается глумливому искажению, и потому изо рта учителя перестали лететь неприятные брызги, сопровождавшие ранее акцентированное произношение букв "пфф".
* * *
Он начал предпринимать вылазки в город, не сказавшись матери. Но очень скоро он разочаровался: его путешествия и вполовину не были так заманчивы и фееричны, как в его фантазиях. То же самое в конце концов он обнаружил и по отношению к кинофильмам, но это произошло не сразу, а постепенно. Он пересмотрел массу фильмов, и это, кроме всего прочего, оказалось средством хоть как-то узнать о жизни людей в других слоях общества. Это интересовало Алекса весьма сильно. Ему нравились драмы из жизни светского общества с Френсисом К. Бушманом и Беверли Бейном. Сильное впечатление производили на него приключенческие ленты вроде «Графа Монте-Кристо» [4]4
«Граф Монте-Кристо» – первый фильм, снятый в Голливуде. 1908 г.
[Закрыть]. Он видел Роберта 3. Леонарда и Губерта Босуорта в «Кодексе чести». Видел Флоренс Лоуренс в «Кино-девушке» и во многих других фильмах. Если фильм демонстрировался неподалеку или на расстоянии короткой трамвайной поездки от Аллен-стрит и если находился удобный предлог, чтобы отлучиться на час, он шел его смотреть. И всегда, подходя к театру, он чувствовал, что сердце бьется быстрее, а входя в зал – смелел, так как поступал вопреки запрету отца. Но как только он оказывался в темноте и неотразимые образы начинали двигаться и жить на экране, он забывал обо всем на свете и совершенно погружался в историю, происходящую на экране. Он не осознавал в это время настоящего, того, что он сидит в кинозале, на скамье или расшатанном стуле, не замечал других людей вокруг себя, не замечал женщин (а частенько там были и прехорошенькие), он не слышал даже голосов, вслух читающих фильмы. И когда лента подходила к концу, он впадал в какой-то транс, из которого выходил не ранее чем на экране возникала надпись «Конец». После этого, осознав себя и увидев, что он находится в запретном для него месте, он старался незаметно его покинуть. Он становился просто одержим этими вылазками в кино; однажды, когда его мать ушла из дому почти на весь день, Алекс просмотрел четыре разных программы, переходя из одного кинозала в другой.
В самом начале этих тайных походов он получал удовольствие от всего, что видел; постепенно он научился уже даже по названиям угадывать, что такой-то фильм смотреть необязательно, и хотя он продолжал смотреть все фильмы, на какие удавалось попасть, он становился все более критичен и разборчив. Но интересно то, что даже и глупые истории, если они происходили в мире высшего света, продолжали его привлекать. Ему нравилось всматриваться в интерьеры этих прекрасных домов со множеством чинных слуг, неизменно преданных интересам своих господ. Ему нравилось наблюдать за элегантными мужчинами и женщинами, за тем, как непринужденно пользуются они изумительными приборами на огромных банкетах. Он старательно примечал, как джентльмен открывает дверь перед леди, как он подсаживает ее в экипаж, как сопровождает к обеденному столу, как он обольщает ее. Все это были вещи, которые, как он чувствовал, ему необходимо знать.
В один прекрасный день, когда он выходил после просмотра ленты с Диком де Лопесом, называемой "Смертно бледный на завтраке", владелец кинотеатра обратился к нему. В первый момент Алекс почувствовал себя виноватым; возможно, его отец как-то узнал, где он бывает, и теперь ему придется пострадать за свое дурное поведение и ослушание. Но владелец зала не выглядел строгим; наоборот, он приветливо улыбался. Его имя, известное всем посетителям кинотеатра "Бизу", было Вилли Сейерман. Человек слегка полноватый для своих тридцати, с головой, казавшейся великоватой для его невысокой, приземистой, мощной фигуры, не имевшей, в сущности, шеи. Он стоял в фойе, засунув руки глубоко в карманы брюк, пиджак расстегнут, несколько сигар торчит из жилетного кармана, тяжелая цепочка для часов с брелком украшала его брюшко. Он носил галстук-бабочку и смотрел на мир сквозь пенсне. Как только Александр подошел к нему, он вытащил руки из карманов и сложил их на своем животике с удовлетворенным видом человека, только что вставшего от славной трапезы.
– Понравилась постановка, сынок?
– Да, понравилась, – вежливо ответил Александр.
– Тебе и должно было это понравиться. Ты ведь приходишь сюда в третий раз на этой неделе.
– Это неплохая постановка, мистер Сейерман, – нехотя согласился Александр.
– Хорошо, я скажу тебе, сынок, что я собираюсь сделать. Я люблю поощрять хороших, постоянных клиентов. Я и раньше видел тебя здесь, разве нет? И не однажды. Хорошего клиента мы всегда примечаем. И раз уж я что-то решил делать, так я это делаю, и мальчик получит особый пропуск, который я даю особым клиентам. Ты можешь в любое время прийти сюда с двумя дружками, и тебя всегда свободно пропустят. Три билета по цене двух билетов, а-а? Ну, что ты на это скажешь?
– Не знаю, – неопределенно ответил Александр, не желая признаваться в отсутствии у него дружков и приятелей.
– Чего ты не знаешь, сынок? Я беру деньги и кладу их прямо в твой карман. Тебе ничего не надо делать, только привести своих дружков…
– Я не знаю, – повторил Александр, – не знаю, что вы имеете в виду, говоря о хороших постановках.
– Если тебе не нравятся постановки, так зачем тебе приходить сюда? – нотка удивления прозвучала в голосе Сейермана. – По три раза ты смотришь отвратительную постановку? И что при этом ты себе думаешь?
– Мне хочется понять, почему именно она отвратительна.
– Ты платишь по три раза, чтобы понять, почему тебе не нравится постановка? Что хорошего ты находишь в этом развлечении? Слушай-ка, сынок, ты пытаешься обмануть меня? Или что?
– Нет, я просто говорю, что мне это интересно. Раз вы показываете эту ленту, то я ее и смотрю. Хотите, я объясню вам, почему у вас почти пустой зал?
– Ну, летом бизнес никогда не бывает хорош.
– Это зависит не от погоды. Просто картины плохо смонтированы. Берется захватывающий сюжет, делается мелодрама, но почему же это не волнует зрителя?
Сейерман шумно засмеялся, обхватив свой животик.
– Ты мальчик, тебе не больше двенадцати-тринадцати лет, и ты хочешь доказать мне, что знаешь, как монтировать фильмы? И что ты знаешь это лучше, чем те люди, которые эти фильмы делают?
– Они не продержатся слишком долго, – парировал Александр, правда, немного смущенно. – Я знаю, я видел множество лент.
– Хорошо. Мы имеем в нашем бизнесе правило: публика всегда права. А ты ведь и есть публика. Ну так объясни мне, чем плоха эта картина, согласен? О'кей, я слушаю. Говори.
Александр глубоко вздохнул.
– Я объясню вам. Я сделаю больше, я посоветую вам, как обеспечить этой картине успех: все, что вам надо сделать, это поменять части местами. Это ведь просто. Вот история женщины, думающей, что кто-то пытается ее убить, она не знает – кто. Прекрасный сюжет – ситуация угрозы. В начале картины она говорит о своих подозрениях мужу, а он успокаивает ее, говорит, что у нее просто расстроена психика. Потом в нескольких сценах зритель видит, что он и есть тот, кто хочет ее убить, но это должно быть в конце. Сцена, где он отправляется покупать отраву для жены, должна завершать картину. В теперешнем виде в фильме нет ничего неизвестного. Зритель понимает, что она не все время в опасности, как думает она сама, а только в присутствии мужа. Вы берете эту сцену из начала фильма и ставите ее в конец. Тогда зритель на протяжении всего фильма не будет знать покусителя. Может быть, это муж, может, кто-то из окружающих ее людей, кто угодно; таким образом для зрителя (как и сама для себя) она все время в опасности. Мелодрама, героиня которой все время в опасности.
– Хорошо, допустим, – доброжелательно сказал Сейерман. – Твои критические замечания наверняка могут заинтересовать создателей фильма. Я уверен в этом. Но кое о чем, молодой человек, ты забыл. Если с самого начала не показывать, что муж и есть настоящий убийца, то придется выбросить лучшие сцены Дика де Лопеса, а он ведь кинозвезда, зритель только за то и платит, чтобы на него посмотреть.
– Я думал об этом, – сказал Александр. – Это, конечно, проблема. Очевидно, со стороны создателей фильма вообще было ошибкой приглашать в эту картину Дика де Лопеса, ведь в принципе это женская картина, по-настоящему им надо было приглашать кинозвезду женщину, а мужа может сыграть любой посредственный актер. Вот я и говорю, что, поскольку они допускают такие ошибки, вскорости они потерпят фиаско. Непременно.
Сейерман благодушно посмеивался.
– С такими идеями, молодой человек, надо идти в кинобизнес.
Глава третьяАлександру исполнилось пятнадцать лет. Он ощущал свою юность как страшную обузу, нечто, что надо пережить, преодолеть, собрав все свои силы, чтобы потом подняться. Даже просто разговаривать с кем-нибудь было ужасным переживанием, заставляющим биться сердце; ладони его потели, рот пересыхал и щеки бледнели от мрачных опасений или вспыхивали от замешательства. Он не мог смотреть человеку прямо в глаза, хотя раньше это не составляло для него никакой трудности; он ни с кем, кроме матери, не мог установить достаточно доверительных отношений, не способен был поцеловать кого бы то ни было. И еще кроме поцелуев вокруг был мир взрослых, куда он так стремился войти.
Стояла жара. Дети, которые обычно бегали босоногими, нашли новое развлечение: привязав к ногам старые, изодранные башмаки, извлеченные из мусорных баков, они с бешеной скоростью носились по улицам. Запахи, витавшие вокруг, были в десять раз отвратительнее, чем обычно. Казалось, вот-вот не хватит воздуха для дыхания; а ночью кое-кто из жильцов спал на матрасах, вытащенных на железные площадки пожарных лестниц. В разгар лета не происходило никакой личной жизни. Ночи часто стояли беспокойные, со скандалами, шум которых пронизывал весь их старый дом насквозь, и у Александра, лежавшего без сна у открытого окна, возникало сильное беспокойство при виде ночного облика людей, тайного облика гнева и печали, принадлежавшего, казалось, каким-то иным существам, а не тем, которых он видел днем, когда они мирно шли по своим делам. Хриплый хохот помешанной из дома напротив гарантировал зловещий и полностью лишающий присутствия духа финал, более страшный, чем все эти перепалки, доносившиеся до Александра сверху и почти не замечаемые им. И все это подчас длилось долго, до всеочистительного рассвета, до первых свежих проблесков в небе, прогоняющих ночные тени и дающих возможность провалиться наконец-то в сон.
Но были беспокойные зрелища совсем другого сорта. Вот женщина, она переодевается в одном из окон напротив, причиняя своими движениями танталовы муки и доводя до дикого раздражения и надрыва, исчезнув в критический момент из поля зрения; немного погодя она появлялась опять, в домашнем платье или нижнем белье. Он видел клочки человеческой жизни, страсти, раздирающие мирное течение жизни, движения, жесты, взрывы невысказанных чувств: он видел изувеченные движением тела, творящие любовь, этот иступленный восторг членов. Долгие часы он просиживал у открытого окна, весь его разум воспламененно концентрировался, как солнечный луч, проходящий сквозь увеличительное стекло; в одной крошечной точке отдаленной деятельности – порочные движения, кусочки страсти, из которых он мог составить представление о полном акте. Род постоянного полуобморока искажал реальный мир, будто он виделся сквозь горячий туман; он мог подолгу качаться на самом острие этого резкого удовольствия, которое, завершаясь, становилось облегчением и одновременно падением. То, что он делал, было отвратительно и позорно; кроме этого, он знал – давно его отец говорил ему – что случается с мальчиками, занимающимися такими вещами; к тому же Александр имел сведения и из других источников: от этого бывают страшные болезни; могут раствориться мозги, разрушится позвоночник, выпадут волосы, поясница сгниет, и еще, все это может свести тебя с ума, лишить разума. Но все же он не мог остановить себя. Он охотно смирялся с возможностью своей ранней и мучительной смерти, с позором возможного разоблачения, с неизбежными отвращением и усталостью, приходящими вслед за кратким, захлестывающим, опустошающим разум, опустошающим плоть финалом. Вероятность того, что это может происходить во взаимодействии с кем-то, с другой персоной, с девушкой, казалась весьма нереальной, ибо взросление все не приходило. В этом состоянии было так много двусмысленности. Однажды он сидел в трамвае напротив девушки, такой хрупкой, смуглой, очаровательной, что лишь от взгляда на нее сердце его забилось острой болью: мука видимого и не имеемого, желание и неспособность просить. Она была свежа, живительна, солнечна и к тому же одета с иголочки, она казалась прекрасным дорогостоящим изделием, завернутым в нежнейшую папиросную бумагу. Думать о ней, мысленно применяя грубые термины, воображать ее участницей примитивных актов, теснящихся в его мозгу постоянно против его желания, он не мог, вся эта умственная гадость в столь прекрасный день, возле прелестной девушки казалась ему разновидностью вандализма. Однако он заметил, что ее глаза смелы, то есть смело устремлены на него, и не просто смело, а даже многозначительно: на расстоянии ее глаза казались переполненными – против ее воли – потоком ощущений, берущим исток в каком-то глубоком роднике, бьющем в ней самой. Смелые, посверкивающие, отважные глаза так не соответствовали этому спокойному, ясноочерченному лицу; длинная юбка, свежая блузка – все очень правильно и закрыто, ничто не выдает тайных очертаний тела, ничего вызывающего в манере держать себя, но все в конце концов так правильно и бесстрастно, что тем скорее, казалось ему, ее тело может принять запретные позы сладострастья. Дойдя в своих размышлениях о ней до этой точки, он почувствовал, что результат не замедлил сказаться; погода стояла жаркая, на нем была лишь рубашка и летние брюки, так что не заметить наступивших изменений было невозможно. Она и заметила. Но вся ситуация вдруг изменила смысл, превратив острое смущение в чувство волнующего приключения, – и это произошло от того, что вместо оскорбленного отвода глаз она слегка улыбнулась Александру как сообщница. Что-то вроде того, что она – не показывая виду – насладилась доказательством того эффекта, который произвела на него. Никогда раньше он не достигал такой мгновенно возникшей близости с кем бы то ни было. Проигнорировав все любезные предварительности, бесконечные общественные ритуалы, тщательно разработанные оговорки, она посмотрела на него весьма откровенно и слегка улыбнулась с пониманием того, что он ощущает, и улыбка ее будто смыла с него стыд происшествия, он почувствовал себя хорошо. Поощренный в этом, он, как ни странно, сумел посмотреть на нее без единой задней мысли, а прямота и резкость его голода возбудила, казалось, нечто вроде бесстрастной нежности в ее глазах, скорее милосердных, чем пылких; и сердечных, таких сердечных. Будто она прочла какие-то из его мыслей, но, несмотря на это, не рассердилась, не упрекнула его в непристойности, не отругала его, даже не нахмурилась. Он видел, что ее колени слегка раздвинуты, в других обстоятельствах это вряд ли имело бы хоть какое-то значение, но сейчас тот факт, что она не сдвинула их плотнее под его осознающим взглядом, породил в нем такое сильное переживание, что он начал медленно опрокидываться в это сладкое, в это болезненное острое… Он покусывал губы, пытаясь остановить себя, а она смотрела на него понимающими глазами, которые как бы ободряли его и были бесконечно милы; ведь эта сильная мужская вещь, происходившая с ним, была результатом ее воздействия на него. На следующей остановке она встала и покинула трамвай. Все случилось, и ничего не случилось. И ни слова не сказано между ними, ни одного прикосновения не произошло, но все настолько глубже и интимнее тех отношений, какие он когда-либо с кем-нибудь, кроме семьи, имел. Возможно, часто думал он впоследствии, все это событие он просто выдумал; возможно, она просто была погружена в собственные мысли, не имеющие к нему отношения, она могла просто-напросто не видеть его; возможно, перехваченный им взгляд, показавшийся ему понимающим, был просто рассеянным, ничего не видящим взглядом. Такое иллюзорное происшествие, но, однако, ее образ не покидал его памяти. И все последующие месяцы она была главной героиней его фантастических сюжетов, с ней он пережил такие превратности любви, какие только могло подсказать ему воображение.
В один прекрасный вечер, когда темнота нахлынула с внезапностью взрыва, Александр сидел у окна, рядом лежала открытая книга, в комнате на первом этаже многоквартирного дома двигалась раздетая женщина, и на таком расстоянии невозможно было определить, привлекательна она или нет. Но молодой она определенно не была и казалась слишком телесной… Платье она сняла, скорее всего, из-за жары, от которой задыхалась, тщетно пытаясь охладиться под душем. Но Александр не видел ее, он видел ту девушку из трамвая, такую свежую и хрупкую, изящную и в позах и в движениях, и вот она разделась, но не из-за жары, а исключительно для него, потому что она видела, что он смотрит на нее, и ее волновала мысль, что она показывает себя ему. Она уже сняла платье, полуотважно, полустеснительно, оставшись в длинной нижней рубашке с тоненькими бретельками на смуглых плечах и с очень красивой вышивкой, напоминающей те, которыми его мать украшала наволочки. Вот она выскользнула из этой одежды, и движения ее были вполне осознанны, а он слышал шуршание шелка по ее коже, и глаза ее были полузакрыты, она явно наслаждалась тем, что делает. Девушка из трамвая была не единственной вдохновительницей и обитательницей его грез; мысленно он создал дюжину воображаемых любовниц; он выдумывал их одежды, воображал, как они ходят, сидят, жестикулируют, когда и какие слова говорят. Эти образы немедленно отзывались на любой его каприз и на любое желание. Они были бесконечно предпочтительнее реальных девушек. Реальные девушки наверняка далеко не так отзывчивы, вряд ли они бросятся выполнять все его желания и именно так, как он хотел, нет, они могут нагрубить, поиздеваться над ним, посмеяться, могут унизить его, выпихивая из небольшого пространства едва-едва обретенной уверенности в себе. Иногда он пытался представить самое ужасное, что могло с ним случиться, если он подавит опасения и попытается сблизиться с какой-нибудь реальной девушкой, но видения ее действия так пугали его, что он выкидывал все эти мысли из головы. Да и как, собственно, это можно было реализовать? Ведь он никогда никого не встречал, да и сама мысль о необходимости заговорить с кем-нибудь – не обязательно только с девушкой – повергала его в подобие паралича, ему казалось, попытайся он заговорить, слова просто откажутся выходить изо рта. Много лучше, безопаснее фантазии. Мысленно он создавал такие утонченные, послушные творения. Он был глубоко убежден, что, когда придет время, он, при помощи некоего сверхчеловеческого усилия, громадной силы самоутверждения, при помощи узнанной тайны – пусть даже узнанной понаслышке – в конце концов, умело манипулируя реальностью, как он манипулировал ею в своих фантазиях, сделает необходимый шаг в мир реальной жизни. Все это возможно. Но жить в других условиях, диктуемых другими, было так болезненно; они должны любить его на его условиях. Мир, однако, оставался жестоким к нему, к его потребностям; жизнь была неуступчива и отказывалась становиться прозрачной. Но один день… один день был, конечно… Какое самомнение, думал он, не обольщаясь, какое чудовищное самомнение. И однако, разве у меня есть выбор? И то, что есть, и то, что может быть, – все ужасно.
Однажды жизнь предоставила ему нечто реальное, некое реальное переживание. Среди бела дня, в искусственном мраке кинозала. Рядом с ним, на соседнее место села девушка, поскольку других свободных мест не было. Внезапное сердцебиение настигло его от этого соседства с плотской тенью. Сначала между ними ничего не было, но в возникшем напряжении молчания оба слышали прерывистое дыхание друг друга – и даже не дыхание, а так, вздох, другой; значение этих вздохов постепенно обволакивало их обоих, переходя от одного к другому, как нарастающая паника. Их желания встретились в темноте: бедро коснулось бедра, головокружение от этого не проходило с минуту. Не слова, не взгляды, только прикосновение: ткань одежды и то живое, что под нею укрыто; продвижение неопытных ищущих пальцев, дрожь первого касания: колено, обтянутое чулком, непривычная, чуть шероховатая поверхность чулка, возбуждающее шевеление страха в глубине глотки; близкая материальность, вспотевшие ладони, но – ее бедра раздвинуты; материя смята, его рука потонула в этой скользящей шелковистости. Тянется сквозь слой оборок, от колена к бедру. Куда? Куда? Ее рука ведет его руку сквозь все эти волны одежды к тайной вершине. Теперь нет больше под пальцами прохладной, свежей, шелестящей ткани: теперь телесный жар, дышащий сквозь все ткани, все материи, но очертания непонятны – его пальцы, все его сознание, сконцентрированное в кончиках пальцев, двигаются медленно, ищуще, не зная пути. Как нежна может быть плоть! Как влажно могут дышать уста! Влажные ладони на влажном бедре, движение ее руки, его рука, влажность… Удовлетворенная, она изящно отстраняет его руку, так изящно, как достают кусок сахара из сахарницы. Она продолжает смотреть фильм, будто ничего не случилось. Сознание медленно возвращается из кончиков пальцев в мозг. Он смотрит на нее, мучительно пытаясь сформулировать фразу, которая перекинула бы мостик через провал тишины между ними. Но ничего не придумывалось. Что ей сказать? Все слева, которые он копил в себе, казались ему такими глупыми, так банально должны звучать, так нервно и не к месту. Он только и мог, что назвать себя дураком. Пару раз она взглядывала на него, захватывая его врасплох посреди безмолвия. Когда зажегся свет, она встала, чтобы уходить. Она оказалась женщиной лет тридцати. Оглянувшись на него, она увидела, как он юн, и это породило невольный ужас в ее взгляде, будто она обнаружила гадкое кровосмешение, вползшее в нее. Этот ее взгляд почти испортил ему все переживание.
Снаружи, в коридоре театрика, его владелец Вилли Сейерман узнал в Александре одного из своих постоянных посетителей и окликнул его:
– Хэлло, молодой человек. Я вижу, вы пересмотрели массу картин. С такими, как вы, скоро мы будем процветать.
– Ну что? Ваш бизнес не идет?
– Нет, пожаловаться не могу, не могу пожаловаться. В мире, полагаю, все теперь урегулировано, все прояснилось и всему даны прекрасные объяснения. Помните, все толковали о войне в Европе?.. Будто мы все потеряем в несколько дней, сами себя разорим… Однако, смотрите, прошлый год был неплохим годом, очень даже неплохим, и я не ошибусь, если скажу, что и этот год… Стучу по дереву. Дела, смею надеяться, пойдут лучше и лучше. Но что случится, если мы ввяжемся в войну, кто знает? Догадываюсь, что и вы, юноша, будете призваны в армию?
– Мне пятнадцать, – сказал Александр.
– Я думал, вы старше.
– Только выгляжу старше, я знаю.
– Вы еще учитесь в школе?
– Да, но скоро оставлю ее.
– Вы, сынок, наверняка пойдете в кинобизнес, разве нет? Мне пригодился бы такой умный молодой человек, как вы. Я расширяюсь, сейчас веду переговоры об условиях аренды нескольких залов. Если вы заинтересуетесь, приходите и повидайтесь со мной.
– Я об этом подумаю.
На улице, по дороге домой, он чувствовал себя прекрасно. У него было приключение, настоящее приключение. И ему предложили работу. И все в один день. Он почувствовал внезапную веселость, подъем уверенности в себе. Девушки, проходящие мимо, не казались ему теперь совершенно недоступными; он узнал их тайну. Идя по улице, он смотрел на людей, надеясь прочесть на их лицах, что они заметили эту его новую уверенность в себе, и в самом деле (или это казалось ему?), девушки теперь обращали на него внимание, тогда как раньше он был для них чем-то совершенно несущественным. Он остановился у витрины магазина и рассмотрел свое отражение в стекле: глубокие, темные, выразительные глаза; густые прекрасные темные волосы; упругая сдержанная улыбка; линия от скул к подбородку слегка вогнута – как у отца, кожа натянута и свежа, чуть полноватый женственный рот. Тревожная хмурость придавала его лицу интересное выражение, которое, однако, могло в секунду смениться улыбкой. А брови? Такие брови не отказалась бы иметь ни одна девушка. Чувствовать подобное – все это чего-то стоило! Ах, если бы и завтра он так себя чувствовал!
* * *
Война была чем-то, о чем они не говорили. Это надолго отошло прочь, и хотя Австрия была вовлечена в эту войну, это была давно уже не их Австрия. Обе их семьи, однако, находились там, и это огорчало. Они не могли больше, при затруднениях, рассчитывать на финансовую помощь европейских родственников. И об этом было тяжело думать семье, находящейся по другую сторону, тяжело понимать, что победа союзников, к которым может вскоре присоединиться и Америка, была поражением для них, для тех, кто оставался в Австрии. Это все было так непросто, противоречивые чувства и мысли становились просто невыносимыми. Лучше не думать о таких вещах… По крайней мере, хоть одно было благоприятно – Александр слишком юн для призыва в армию.
* * *
Когда Александр сказал своим родителям, что хочет оставить школу и идти работать к Вилли Сейерману, Оскар устало вздохнул и сказал, что он думает об этом. Его здоровье в последнее время пошатнулось, и теперь он совсем не тот, что прежде, силы уходят. Александр, как, впрочем, и многое другое в этой жизни, разочаровал его. Судя по некоторым признакам, мальчик вырос; в школе, наверное, нет ничего, что удерживало бы его. Он оказался тупицей и лентяем, слоняется по квартире или просиживает штаны в кинотеатрах, забивая голову дешевой чепухой! Мальчик не торопится, не проявляет инициативу.
Через несколько дней после этого Александр снова поднял вопрос о разрешении ему оставить школу. Оскар, усадив его рядом, произнес целый монолог:
– Ты, Александр, должен кое-что узнать. Иногда отец вынужден говорить сыну жестокие вещи, вещи, причиняющие боль, но необходимые… Александр, буду откровенен с тобой: мне не нравится то, во что ты превращаешься. Но позволь мне высказать тебе все до конца, ибо ты ведь понимаешь, что я говорю с тобой, желая тебе только лучшего, и я не тешу себя иллюзиями… Мне немного времени отпущено судьбой. Приходит час, и человек лицом к лицу сталкивается с определенными вещами. Всю мою жизнь, Александр, я жил во имя завтрашнего дня. Завтрашний день всегда приходил со своим добром, мы шли к тому, чтобы разбогатеть, стоит, казалось, лишь повернуть за угол. У меня никогда не было слишком много того, что можно назвать удовольствиями жизни, ибо я всегда нуждался, а если и заводились деньги, не тратил их понапрасну, я ведь был уверен, что завтра – через несколько дней – у меня не будет нужды экономить. Да, несколько дней, которые растянулись в пять, десять, тридцать лет. И что я имею теперь? Лишь то, что вижу впереди? Смерть? Мне осталось только повернуть за угол, и уж в этом-то сомневаться не приходится, уж этой-то цели я достигну. Я потому говорю тебе все это, Александр, что хочу предостеречь тебя от некоторых ошибок. У меня никогда не было ни какого-нибудь ремесла, ни профессии – вот почему я ничего не достиг. Я всегда ждал какого-то чуда, которое сразу перевернет всю мою жизнь. Множество надежд я возлагал и на тебя, Александр, но теперь вижу, что ты хочешь совершить те же ошибки, что и я. Ты хочешь работать в кино? Разве это профессия для молодого человека? Разве так сделаешь карьеру? Кинозалы, цирки, ярмарки – это для богемы, для бродяг. Какое у этого будущее? Я, наверное, и дня на смог бы провести в этом мире. Ты ведь знаешь, я никогда не посещал подобных мест. Посмотри на свою мать. Видишь, твоя мать все еще молодая женщина. Она ведь почти на двадцать лет моложе меня. И теперь подумай, что будет с твоей матерью, если ты не получишь ни ремесла, ни профессии? Александр, я надеялся на тебя, ты мог стать архитектором, инженером, адвокатом, врачом – здесь есть все возможности для того, кто хочет овладеть специальностью, получить профессию. Или ты хочешь быть таким, как твой отец? Посмотри на меня, мне пятьдесят семь лет, а я болтаюсь вокруг кафе и баров, устраивая дела… Дела! Ты знаешь, что такое мой бизнес? Ты как-то спрашивал меня… Я перекупщик хлама. У мануфактурщиков всегда есть товар, который они не могут сбыть, потому что или этот товар подпорчен, не того сорта, или не идет из-за цены, и вот я скупал у них такой товар по сниженным ценам и искал такого покупателя, который этот товар у меня купит, этот подпорченный, устарелый товар. Я знал всех людей на всех барахолках всех бизнесов; таким образом, когда у кого-то скапливалось немного неходового товара, они звали Оскара Сондорпфа. И иногда, если у меня выдавался хороший месяц, меня осеняло, как сбыть этот товар; к тому же я немного играл на бирже, ставя несколько долларов на одну безумную идею и несколько долларов на другую безумную идею, и вскоре приходилось снова бегать и вынюхивать вокруг, где есть подходящее дельце. Я говорю тебе, Александр, это не есть хорошая жизнь для мужчины в возрасте пятидесяти семи лет, и я начинаю уставать. Почему я рассказываю тебе все это? Ты сам посуди, работать, это тебе не учиться в школе, это пожестче; иди в университет и получай профессию. Это должно тебе понравиться, Александр. В крайнем случае, я помогу тебе поступить в университет, я чувствую, что должен сделать хоть что-то полезное в этой жизни.
Слова отца причинили Александру так много боли, что он должен был что-то отвечать, и отвечать определенно. Никогда не любил он отца так, как в эти минуты. Слова рвались от самого сердца. Видеть своего отца совсем седым, какая мука! Он мог бы сказать ему: "Не горюй, папа, я учту твои уроки. Ты жил в жестокое время, но теперь все будет хорошо. Ты боролся всю жизнь, но ты сохранил великий дар оптимизма и надежды, ты сохранил благородные качества своей души даже в труднейшие для тебя времена, на том поприще, где не имел ни радости, ни успеха. Да, я буду жить иначе. То, что кристаллизуется во мне, ты даже не представляешь, какой это принесет успех. Итак, не горюй обо мне. Я найду свою дорогу, я выберу ее правильно".