Текст книги "Религия"
Автор книги: Тим Уиллокс
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц)
Тангейзер произнес:
– Ты служишь чудовищу.
Руджеро ответил:
– Сударь, вы храбрый и закаленный воин. Разве вы сами не служите чудовищам?
Тангейзер прижал его к стене.
– Не играй со мной словами, раб. Я здесь от имени леди Карлы, которую ты должен был вспоминать в самые темные часы ночи.
Руджеро моргнул; если не считать этого, обычная бесстрастность не покинула его лица.
– Я был рад служить юной графине.
– Убив ее новорожденного сына?
Волна потрясения прошла быстро и отразилась только в глазах Руджеро. Он попытался оторваться от стены.
– Вы позволите, сударь?
Тангейзер смерил его взглядом. Затем шагнул назад.
Руджеро взял с ближайшей подставки лампу.
– Прошу вас, пойдемте со мной, сударь.
* * *
Тангейзер пошел вслед за Руджеро по коридору, затем вверх по узкой лестнице, потом по другим коридорам и снова вверх по лестницам, пока совершенно не уверился, что будет искать дорогу обратно не меньше часа; При мысли о кинутом в море мешке комок подступал к горлу, в сердце отдавались эхом его собственные мрачные преступления – из-за которых он и покинул агу Болукса. Слова дворецкого попали в точку. Он и сам служил чудовищам. Третья лестница и дверь, которую Руджеро отпер и пригласил его в большую комнату с витражными окнами. Тангейзер решил, что это личные апартаменты дворецкого. Кровать, шкаф, кресло и, рядом с окном, конторка. Изображение Мадонны, вырезанное из молочно-белого камня. Вот и все награды за службу, которой была посвящена вся жизнь. Руджеро поставил лампу, взял ключ и отпер ящик конторки. Тангейзер заглянул внутрь. Там было пусто, если не считать листа бумаги, сложенного в несколько раз и запечатанного красным воском. Руджеро взял документ и повернулся к Матиасу.
– Вы умеете читать?
Тангейзер схватил документ и в свете лампы рассмотрел печать. Оттиск ничего ему не напомнил, печать была целая. Под красным воском было заключено две строки. Он осторожно сломал печать и соскреб воск ногтем большого пальца. Первая строка гласила: «Мадонна делла Люче». Во второй строке значилась дата: «XXXI Octobris MDLII».
Канун Дня всех святых, 1552 год.
У Тангейзера пересохло во рту, он глотнул.
– Мадонна делла Люче, – проговорил он. – Это название церкви?
Руджеро кивнул.
– Да, здесь, в Мдине.
Тангейзер развернул бумагу. Она была аккуратно исписана латинскими словами. Он остановился на первом слове, сердце заколотилось. Начал читать. Узнал слова: «Отец, Сын и Святой Дух». Domine. Имя: Орландо. Еще имя: Руджеро Пуччи. И внизу подпись.
Его глаза были прикованы к первому слову: Baptizo.[84]84
Крещен (лат.).
[Закрыть]
Он посмотрел Руджеро в глаза. В них застыло виноватое выражение. И еще страх. Тангейзер передал ему бумагу.
– Я плохо знаю латынь.
Руджеро не взял у него документ. Он принялся цитировать по памяти.
– «Крещен сего дня, тридцать первого октября тысяча пятьсот пятьдесят второго года, мальчик, Орландо, в присутствии свидетеля, синьора Руджеро Пуччи, его опекуна. – Его голос сорвался от волнения, он откашлялся, чтобы продолжить. – Услышь наши молитвы, Господи, направь слугу твоего Орландо на путь истины. Пусть сила духа никогда не оставляет его, ибо мы начертали на его лбу знак креста». – Руджеро снова откашлялся. – Подписано отцом Джованни Бенадотти.
Тангейзер ждал продолжения истории.
– Я служил дону Игнасио с самого своего детства. Всем, что у меня есть, я обязан ему. В молодости он отличался душевной чистотой, милосердием и справедливостью и обладал добрейшим сердцем.
– Я здесь не для того, чтобы скорбеть о том, как низко пал твой хозяин.
– Могу я присесть?
Тангейзер указал на стул, а сам оперся на конторку. Руджеро перевел дух.
– В ту ночь, ночь, когда родился ребенок, дон Игнасио был одержим дьяволами. Может быть, одержим ими до сих пор. Когда я вышел через задние ворота с ребенком на руках – и мешком в кармане, который должен был стать его саваном, – я намеревался исполнить приказ своего хозяина. Как исполнял все приказы, которые он мне отдавал. – Он заколебался.
Тангейзер произнес:
– Я и сам был вынужден подчиняться зловещим приказам. Продолжай.
– Мальчик не издавал ни звука, словно знал, что влечет за собой его рождение, и мое сердце разрывалось сильнее, чем разрывалось бы от его непрестанного крика. Я не мог заставить себя обречь его на Лимб, пусть и лишенный языков пламени, но все равно круг ада. И я понес его к отцу Бенадотти в церковь Пресветлой Девы Марии, чтобы ввести в храм Христа. Крещение дает вечную жизнь. Я стал крестным отцом ребенка, поскольку больше было некому за него отвечать, и, когда он был помазан священным елеем, мои слезы залили лицо младенца. И вот тогда отец Бенадотти понял, какую цель я преследую. Он не стал меня ни в чем обвинять, а просто посмотрел на меня и…
Руджеро заломил руки. Потом продолжил.
– Я не смел взглянуть в глаза доброго священника. Когда обряд был завершен, он повел меня в ризницу, внес имя мальчика в церковную книгу и написал бумагу, которую вы сейчас держите. Он дал мне ее прочитать, затем запечатал и запер у себя. Он пообещал отдать мне свидетельство о крещении, как только убедится, что ребенок в хороших руках. Если же нет, эта бумага станет доказательством чудовищного преступления.
Тангейзер взглянул на подпись.
– Мальчик был окрещен, священник проявил порядочность и проницательность. Что дальше?
– Я упал на колени и умолял простить того убийцу, который живет в моей душе, но Бенадотти отказался меня исповедать. Он назвал мне имя одной женщины в Эль-Борго. Она поможет найти кормилицу, если я захочу. Если же нет, я никогда больше не переступлю порог этой церкви, и, какое бы наказание я ни понес, мне будет наверняка отказано в Царствии Небесном.
Тангейзер едва не схватил его за грудки.
– Ты спас мальчика?
– Я отвез его в Эль-Борго той же ночью.
Тангейзер был так близок к отчаянию, что эта новость едва не лишила его голоса. Но он хотел знать больше.
– И как фамилия тех людей, которые взяли его на воспитание?
– Бокканера.
– Они вырастили его?
Руджеро опустил голову.
– Отец работал на верфях, погиб при постройке галеры.
– Но ты знаешь, где сейчас мальчик?
– В последний раз я видел его, когда мальчику было семь лет, когда подошел к концу договор по его воспитанию, за которое я платил из своего кармана.
– Орландо Бокканера, – произнес Тангейзер. – Значит, насколько тебе известно, он все еще жив и находится в Эль-Борго?
Руджеро кивнул. Тангейзер взял с конторки статуэтку Девы Марии и сунул Руджеро в руки.
– Клянись Святой Девой, клянись своей жизнью, которой ты запросто можешь лишиться, проклятием, на которое ты обречен, если солжешь.
– Клянусь всем, – сказал Руджеро. – Клянусь кровью Христовой.
– Орландо Бокканера. – Тангейзер снова повторил имя, словно заклинание. – Ты так и не рассказал графине, что сделал? Почему?
– К тому времени, когда я отдал младенца семье Бокканера и вернулся из Эль-Борго, госпожи Карлы уже не было, ее отправили на галере в Неаполь. Брачный контракт был заключен. Я больше никогда ее не видел. Мой хозяин дон Игнасио любит, чтобы все делалось аккуратно.
– Да уж.
Тангейзер подумал о Карле, и его сердце сжалось. Запертая на вонючем корабле, еще не успевшая отправиться от родовых мук. Сраженная горем и бесчестьем, обреченная на неведомые ужасы чужой, далекой земли. И все это всего в пятнадцать лет. Уже не в первый раз Тангейзер становился свидетелем бездушия и жестокости, с которыми средиземноморские франки обращались с собственными родственниками, особенно когда речь шла об опозоренной фамильной чести. А внебрачные связи доводили их до безумия. До убийства. Тангейзер сам не отличался излишней деликатностью, когда требовалось действовать жестко, но от этого дела у него закипала кровь. На ум ему пришла одна мысль.
– Что ж, – произнес он, – я и сам люблю, когда все делается аккуратно.
Руджеро откинулся назад на своем стуле.
– Ты дворецкий, значит, осведомлен обо всех делах дона Игнасио? Во всяком случае, о том, как ведутся счета, как собираются налоги и прочем?
– Обо всем, сударь. Его светлость посвящает меня во все свои дела.
– И у тебя хватит знаний и умений, чтобы составить простой документ, скажем, что-то вроде предсмертного завещания, последней воли покойного – дескать, господин такой-то желает привести в порядок все свои земные дела?
Руджеро уставился на него.
– Ты что, язык проглотил? – спросил Тангейзер.
– Да, я могу составить подобную бумагу.
– И она будет обладать законной силой? То есть законники, представляющие церковь, не смогут ее оспорить?
– Этого я не могу сказать. По меньшей мере на завещании должна быть подпись свидетеля, почтенного человека с хорошей репутацией.
– Он стоит перед тобой.
Руджеро поерзал на стуле.
– В таком случае есть надежда, что бумага получит законное признание, остальное зависит от ловкости адвокатов.
– Проблемы надо решать по мере их возникновения. – Тангейзер помахал свидетельством. – Если священник отдал тебе это, значит, тебе ничто не угрожало. Зачем же ты хранил бумагу с таким тщанием?
– Я надеялся, что леди Карла однажды вернется.
– А ты никогда не думал написать ей?
– Часто. – Руджеро съежился под взглядом Тангейзера. – Я слишком боялся. Того, что снова разразится скандал. Недовольства дона Игнасио. Его гнева.
Тангейзер вспомнил существо, гниющее у камина внизу.
– Я не виню тебя за это, – сказал он. – Как бы то ни было, леди Карла здесь. В Эль-Борго.
Руджеро вскочил на ноги, словно она сама вошла сейчас в комнату.
– Она в долгу перед тобой, – сказал Тангейзер. – Как и я. Вот.
Он достал свою перламутровую коробочку. Открыл крышку и вытряхнул две пилюли Грубениуса на ладонь. Они поблескивали, маслянистые, желтые, в свете лампы. Руджеро смотрел на пилюли.
– Эти камешки – самое сильное лекарство из всех известных. Опиум, квинтэссенция золота, минералов и лекарственных отваров, известных только мудрецам. Они снимают боль, облегчают самые страшные душевные муки, наполняя человека блаженством. Но в большом количестве они сказываются губительно даже на самом крепком организме. Если же человек нездоров и слаб, страдает от невыносимой боли, они принесут ему облегчение. И кто усомнится в предсмертной воле такого человека, особенно если его воля состоит в том, чтобы завещать всю собственность обожаемой дочери?
Руджеро понимал благородную цель подобного заговора, но верный слуга в нем был возмущен. Он ничего не ответил.
– Вот ты усомнился бы в подлинности подобного завещания? – спросил Тангейзер.
– Нет, – ответил Руджеро.
– Прекрасно, – сказал Тангейзер. – Тогда неси перо и бумагу. – Он убрал в карман свидетельство о крещении. Интересно будет посмотреть на лицо Карлы, когда она станет это читать. – Потом, – добавил он, – ты приведешь дону Игнасио священника. Такой черной душе, как у него, потребуется последнее таинство, которое может предложить ему церковь.
* * *
Суббота, 9 июня 1565 года
Мыс Виселиц
Луна села, и они ехали при свете звезд вслед за своим хитрым мальтийским проводником. Они ехали, заглушив звяканье упряжи, позволив коням самим отыскивать дорогу среди овечьих троп и предательских ущелий. В небе над горными хребтами хвост Козерога указывал им дорогу на юг. Они выбрались из холмистой местности, свернули на восток, к побережью, следуя за Глазом Горгоны. Они не встретили ни одного турецкого патруля. Никто не произносил ни слова. Как это странно, думал Тангейзер, – так путешествовать в обществе убийц, которых до сих пор ни разу не видел. Да еще ночью. Тяжесть золотого обруча на запястье вселяла в него уверенность: «Не за богатством и славой, а ради спасения своей души». Свидетельство о крещении в кармане подбадривало его. В предрассветной прохладе он привел тридцать пять рыцарей шевалье де Луньи на вершину горы Сан-Сальваторе, где они остановились и оглядели открывшуюся перспективу.
Над землей внизу стелился туман. В нем, меньше чем в полумиле от этого места, мерцали дотлевающие угли лагерных костров на мысе Виселиц. Одиночный яркий костер обозначал границу лагеря, Тангейзер представил, как часовые греют над огнем руки и разговаривают о доме. Рыцари были в полудоспехах и без щитов. Их лошади вообще не были защищены доспехами. Монахи-воины спешились и удлинили стремена, готовясь к атаке. Чтобы животные не волновались, им закрыли морды шелковыми шарфами и повели их вниз по склону холма к заливу Биги. В тысяче футах от костра они остановились в доходящем до колена тумане, словно кучка призраков, только что явившихся из нижнего мира, и, нетерпеливо поглядывая на восточный горизонт, принялись разминать затекшие руки. Вода была слишком темной, чтобы увидеть ее, и на фоне их молчания ритмичный плеск волн казался громким. До резни еще оставалось время, и рыцари опустились на колени рядом со своими конями, накинув поводья на сгиб локтя. Они перекрестились, склонив головы к рукоятям мечей, двигая губами в беззвучной молитве.
Они так и стояли на коленях, пока птичье пение не ознаменовало приближение зари. На небе цвета индиго вдоль горизонта развернулась фиолетовая полоса. Вскоре она сделалась сиреневой и розовато-лиловой – тогда рыцари еще раз перекрестились и поднялись на ноги. Шелковые шарфы были сняты, лошади потянули ноздрями воздух и ступили на песок, стремена и поводья зазвенели, когда рыцари снова сели верхом и сжали поводья в кулаке. Они вращали плечами, наклонялись, вытягивали руки, чтобы размяться. Во внезапно разлившемся свете Тангейзер увидел самые безжалостные лица, какие ему когда-либо доводилось встречать. Перед ними расстилалась земля, ровная, как пол бального зала, кое-где поднимались кочки песчаного тростника, но не было ни камней, ни кустарников, способных замедлить их движение. Они растянулись в линию с де Луньи и Эскобаром де Корро в центре, откуда-то из далекого Коррадино приплыло призрачное высокое эхо песнопения:
Аллах акбар.
Аллах акбар.
Аллах акбар.
Де Луньи поднял копье, и рыцари двинулись вперед со все возрастающей скоростью. В отличие от врагов, ездивших на легких и невысоких арабских и берберийских конях, рыцари скакали на огромных животных смешанной североевропейской и андалузской крови, способных нести по двести фунтов груза на полном скаку и таких же жадных до крови, как и их хозяева. Тангейзер стоял на берегу, поглаживая голову Бурака, и следил за их продвижением. Он сыграл свою роль и не имел ни малейшего желания ввязываться в драку, а уж тем более – получить ранение. Тем не менее подобное зрелище нельзя упустить. Он сел верхом, выхватил свою кривую саблю и наблюдал с седла.
В пяти футах от него выстроившиеся клином грозные всадники пронеслись во весь опор, и ничто на земле или над ней не могло бы их остановить. Он видел, как лучи поднимающегося солнца вспыхнули над острием клина, и в косом свете, который разливался по ровной поверхности, шлемы и начищенные черные нагрудники всадников засверкали переливающимся розовым блеском. И, пышно украшенные новорожденным днем, они с грохотом обрушились на лагерь и накинулись на полусонных канониров с жаром, подогреваемым праведным гневом и ненавистью.
Человеческие фигуры вскакивали в панике – и тут же оказывались повержены обратно на землю. Булавы описывали круги и опускались, копья пронзали обнаженную плоть, топоры поднимались и падали в брызгах. Над розовыми доспехами взметались окрашенные красным мечи. Нарастающий шум испуганных мулов, слишком поздно поднятая тревога, предсмертные крики, ненужные команды прорезали хрустально-чистое утро; среди воплей и криков он различал имена Иисуса Христа и Иоанна Крестителя, Аллаха и пророка и, как бывает обычно, когда человеку предстоит встретиться с Создателем в состоянии смятения, слово «мама», выкрикнутое на разных языках сыновьями, которым уже не суждено снова увидеть своих матерей.
Тангейзер похлопал Бурака, пуская его в галоп.
Он доехал до костра, рядом с которым лежали багровые дымящиеся останки распоротого часового, и к нему метнулись два уцелевших в общей свалке человека. Завидев белый тюрбан Тангейзера, его темно-зеленый кафтан и золотистого монгольского коня, они бросились к нему в слепой надежде на спасение. С виду они походили на болгар или фракийцев. На них не было шлемов, и они вращали глазами, как безумцы. Оба были едва ли не мальчишки. Но, как бы ему ни хотелось проявить милосердие, он не мог допустить, чтобы позже его узнали при других обстоятельствах и в другом месте. Он убил первого одним ударом, схватив Бурака за уздечку; горячая кровь брызнула на грудь коня, и Тангейзер отступил в сторону. Второго он поразил в голову сзади, поскольку, бросив товарища, тот кинулся бежать, как обреченная дичь. Всадники де Луньи прорвались через лагерь, добрались до семи бронзовых осадных орудий, обстреливавших залив, и теперь неслись обратно по взбитому копытами песку. Тангейзер держал Бурака, стряхивал кровь со все еще мокрого клинка и наблюдал, как кровавая работа рыцарей подходит к концу.
Из семидесяти с лишним бомбардиров и заряжающих большинство лежало на земле – кто-то был мертв, кто-то стонал от тяжких ран. Остальные либо пытались бежать, либо молились Аллаху, либо спешили на зов командира, стоявшего под флагом с алым полумесяцем рядом со своей шафранного цвета палаткой. Но, что бы они ни выбрали, исход для всех был один. Рыцари де Луньи на своих взмыленных конях галопом носились по лагерю, уничтожая мусульман до последнего человека. Их оружие и упряжь были испачканы мозгами и запекшейся кровью. Их храпящие боевые кони сбивали людей, топтали черепа железными подковами, хватали за пальцы и кисти рук крупными квадратными зубами. Командира лагеря и его караул проткнули копьями, словно стадо свиней, и, когда взвился вверх захваченный турецкий штандарт, некоторые рыцари спешились и отправились обшаривать лагерь в поисках трофеев и добивать стонущих раненых.
Тангейзер заставил Бурака пройти через этот бедлам. Он наклонился к его шее и прошептал газель – этот конь был нежен и непривычен к висящей над полем боя вони. Пока они приближались к шафранной палатке, мольбы раненых стихали одна за другой, пока единственным оставшимся звуком не стал победный клич. Рыцари, по мрачному обыкновению, радовались столь стремительному уничтожению врага, их широкие улыбки и полные ликования молитвы были обращены к святым, они грубо шутили и посмеивались то над каким-нибудь обезглавленным телом, то над отсеченной конечностью. Но все это не замедляло работы, которую они продолжали выполнять. Они истребили согнанных в стадо мулов, разбили бочонки с питьевой водой. У кромки воды те, кому выпало уничтожать орудия, с энтузиазмом забивали гвоздями запальные отверстия пушек. Остальные катили бочонки с порохом, стоявшие вокруг в огромном количестве, на мелководье, где вскрывали топорами и высыпали содержимое в соленую воду. Мешки с мукой и фураж, провизия из бочонков и сумок отправились туда же, и в итоге море у берега стало напоминать место кораблекрушения. И все это делалось без помощи огня, хотя сжечь все было бы проще. Однако им еще предстоял долгий путь обратно в Мдину, а их было слишком мало.
Почва в некоторых местах превратилась от крови и внутренностей в настоящее болото, Бурак в отвращении мотал головой, и Тангейзер старательно обходил такие места, отыскивая шевалье де Луньи. Обходя изрубленных и лежащих кучей людей, которые приняли свой последний бой у командирской палатки, Тангейзер заметил на земле длинный мушкет. Запальный фитиль все еще дымился. Сам мушкет был придавлен телом его хозяина. Ствол, отливающий синевой, светился изнутри, а выложенные серебряной проволокой арабески на черном дереве приклада были изготовлены рукой настоящего мастера. Он заметил место в общей свалке и подъехал к де Луньи, сидевшему на коне и отдающему приказы Эскобару де Корро. Де Корро спросил о чем-то – Тангейзер не расслышал вопроса.
– Отправляйтесь в Эль-Борго прямо сейчас, – сказал де Луньи, – и возьмите вот это. – Он передал де Корро захваченный штандарт с полумесяцем. – Это их воодушевит.
Де Луньи повернулся к Тангейзеру и кивнул.
– Хорошо потрудились с утра, капитан Тангейзер, – произнес де Луньи. – Колокол еще не звонил к молитве, а мы уже все завершили, и ни один человек не убит и даже не ранен. Передайте мои поздравления маршалу Копье.
– Не задерживайтесь особенно, – посоветовал Тангейзер. – Когда батарея не откроет огонь вовремя, Драгут поймет, что случилось, и отправит сипахов в надежде отомстить.
– Пусть попробует, – презрительно фыркнул Эскобар де Корро.
Тангейзер покосился на него, но воздержался от замечания.
– А я, с вашего позволения, поеду.
Де Луньи поднял в салюте блестящий багровый меч.
– Да благословит вас Господь!
Тангейзер отъехал на несколько метров, остановился, спешился и забрал мушкет из дамасской стали, который при ближайшем рассмотрении оказался еще лучше, чем он предполагал. Он снял с трупа мешочек с пулями и флягу с порохом. Покойник был молод и с чрезвычайно правильными чертами лица. Он погиб от удара копья в основание черепа. Его тюрбан был украшен россыпью рубинов, оправленных в белое золото. Тангейзер прихватил и камни. Когда он снова сел на коня, прижимая мушкет к бедру, он перехватил взгляд Эскобара, глядящего на длинное синее дуло так, словно он присмотрел это оружие для себя. Он встретился глазами с Тангейзером, тот помедлил, предоставляя ему шанс, но Эскобар ничего не сказал, и Тангейзер развернул коня, не меньше Бурака мечтая поскорее покинуть зловонное поле боя. Солнце поднялось на горизонте, и они поскакали ему навстречу. До конца дня Тангейзер надеялся раздобыть лодку, которая увезет его с этого острова дураков и фанатиков. Он погладил шею Бурака, охваченный внезапным приступом тоски.
Произнес по-турецки:
– Я не смогу взять тебя с собой, старый друг, но кому мне тебя оставить? Христианам или мусульманам?
* * *
Суббота, 9 июня 1565 года
Госпиталь «Сакра Инфермерия» – Английский оберж
Карла опустила серебряную ложку в серебряную миску и поднесла к губам несчастного немного жидкой каши. Он раздвинул челюсти, набрал кашу в рот и проглотил, не выказывая голода или удовольствия, – он был выше подобных ощущений, и сделал он это лишь из какого-то чувства долга и, как она догадалась, чтобы доставить радость ей. Его звали Анжелу – бывший рыбак, который никогда больше не выйдет в море, потому что теперь он ослеп, а его руки напоминали куски бесцветного воска, в которые воткнули сломанные веточки.
В числе десятков других тяжело раненных он был вывезен из форта Сент-Эльмо после восьмичасовой атаки турок, прекратившейся с наступлением ночи. Голова Анжелу, опаленная греческим огнем, который его же товарищи метнули в турок, превратилась в кусок сырого мяса. Пытаясь соскрести с горящей головы горючую смесь, он сжег обе руки до костей. Он сидел, вжавшись в стул, в единственной мало-мальски безболезненной позе, которую сумел найти. Спаленный верх его черепа походил на какой-то позорный колпак, натянутый на уши, от него исходил страшный запах, забивающий запахи всех целебных мазей и бальзамов, нанесенных на ожог. Анжелу уже соборовали, и отец Лазаро не думал, что он переживет ближайшую ночь. А Карла сомневалась, что Анжелу и сам этого хочет.
Этим утром Лазаро привел ее в «Сакра Инфермерию». Карла просила работы, хотя и боялась. Боялась, что у нее не хватит умений и знаний, боялась монахов с их суровыми лицами и самого госпиталя, похожего на крепость. Какая-то часть ее предпочла бы не жаловаться на собственную бесполезность. Хотя это и было ей отвратительно, дни, проведенные в праздности, проходили быстро. Легко смотреть на мир, пока солнечный закат не набросит на него вуаль. Легко видеть сны, не помня, о чем они. Лазаро вел ее в госпиталь, как на виселицу, во всяком случае так ей казалось. На самом деле здесь было чего бояться.
Главная госпитальная палата была двести футов длиной, по южной стене тянулся ряд закрытых ставнями окон. Арка входа отделана мальтийским камнем. Над аркой было выбито «Tuitio Fidei et Obsequium Pauperum», девиз ордена, который, кажется, должен был означать: «Защитники веры и слуги бедняков». Разделенные центральным проходом, пятьдесят кроватей стояли в два ряда друг против друга. Каждой кровати полагался алый полог над головой, хороший матрас и тонкие простыни. Доспехи, одежда и оружие складывались под кровать. Пациентов кормили с серебряных тарелок, поскольку монахи на первое место ставили чистоту. Пол был выложен мраморными плитками, его мыли трижды в день. Кедровая древесина дымилась в курильницах для очищения воздуха, для подавления гнилостных запахов и для отпугивания мух. В дальнем конце помещения располагался алтарь, чтобы дважды в день служить мессу, а за ним возвышалось распятие. Напротив стены с окнами висело драгоценное знамя, под которым рыцари покидали свою крепость на Родосе. На знамени были изображены Дева Мария и младенец Иисус, а над ними вышит девиз: «Afflictis tu spes unica rebus». «Какие бы несчастья ни постигли нас, Ты наша единственная надежда».
Отец Лазаро считал, что это лучший госпиталь в мире и хирурги и терапевты в нем были самого высокого уровня.
– Наши господа-пациенты, – сказал Лазаро, – не нуждаются ни в чем. По крайней мере, насколько это в наших силах. Именно в «Сакра Инфермерии» обнаруживается истинная природа Религии.
Витающие в воздухе благовония, бормотание молитв, суровая сосредоточенность монахов, передвигавшихся от постели к постели, чтобы омыть, накормить или перевязать раны своих господ, – все это создавало в госпитале атмосферу часовни и порождало ощущение спокойствия, казавшегося невероятным среди такого множества страданий. И еще царящая здесь атмосфера помогла Карле справиться с ужасом, охватившим ее при первом посещении.
Раненые в последние дни поступали непрерывным потоком, и главная палата была полна. Хотя каждый день на заре из палаты выносили тела, хотя раненые уходили отсюда, как только их жизнь оказывалась вне опасности, места все равно не хватало. Как и Анжелу, большинство пациентов были молодые мальтийцы из народного ополчения или испанских tercios. Не многим из них посчастливилось остаться целыми. Лазаро и его товарищи каждый день проводили множество ампутаций и трепанаций и делали все возможное, стараясь излечить чудовищные раны, которых было огромное количество. Те, кто получил удар копьем или пулю в живот, лежали неподвижно, как бревна, тихо стонали и медленно серели в предсмертной агонии. Больше всех страдали обожженные. Даже сюда, далеко за защитные стены, доносился постоянный грохот канонады.
Когда Карла пришла, ей велели вымыть руки и ноги в уборной, надеть тапочки, чтобы она не нанесла с собой уличной пыли, ибо Господу угодна чистота. Ей было запрещено касаться ран или повязок. Она должна была кормить больных, подносить им воду и вино, но не мыть пациентов. Если им требовалось помочиться или облегчиться, она должна была сообщить братьям. Если она замечала свежее кровотечение, лихорадку или сыпь, она должна была сообщить братьям. Если человек просил исповедаться или причаститься или же казалось, что смерть его близка, она должна была сообщить братьям. Она должна была говорить тихим мягким голосом. Делать все возможное, чтобы подвигать «наших господ» к молитве, и не только за спасение их душ, но и за мир, за победу, за Папу, за освобождение Иерусалима и Святой земли, за великого магистра, за братьев ордена, за узников в руках ислама, за своих родителей, живых или мертвых. Поскольку больные ближе к Христу, их молитвы действеннее всех остальных, даже сильнее молитв кардиналов в Риме.
Лазаро провел ее по палате, и она почувствовала, как взгляды всех обратились на нее. Братья-служители были потрясены. Раненые моргали, словно им посреди ночного кошмара явился вдруг Святой Дух. Некоторые из наемников облизывались и обменивались взглядами. Она ощутила, что краснеет, и все ее великие надежды начали рассеиваться. Что хорошего она может здесь сделать? Она оказалась среди сплошной воплощенной боли, какая редко бывала собрана под одной крышей. Однако пусть она будет проклята, во всяком случае в своих собственных глазах, если отступит. У нее есть ее вера, и она тверда, у нее много любви, которую она может отдать, у нее есть даже толика надежды. Карла взяла себя в руки и расправила плечи. А потом Лазаро остановился и представил ей несчастного Анжелу. Молчащего, ослепленного, беспомощного. Искалеченного настолько, что не привидится даже в самом страшном сне.
Анжелу, поняла она, был испытанием ее решимости.
* * *
Карла просидела с ним весь день, но он не проронил ни слова. На некоторые ее вопросы он отвечал одиночным кивком, на другие отрицательно покачивал головой. Вопросы были простые, поскольку она плохо говорила по-мальтийски. Хотя она выросла на острове, но говорила на мальтийском наречии только со слугами в доме или на конюшне, и теперь ей было стыдно за это, ведь этот человек и тысячи ему подобных умирали сейчас, защищая ее. Однако ее голос вызвал какое-то оживление в его состоянии. Внутри темной пыточной камеры, в которую обратилось его тело, он все воспринимал. Она взяла свой «розарий» и начала молиться, и Анжелу, молчащий и лишенный зрения, молился вместе с ней. Во всяком случае, она на это надеялась.
Временами ее захлестывала жалость, слезы катились у нее по лицу, и голос срывался, но она обращала свою жалость к Богу, умоляла Его простить ей самолюбивые устремления. Она кормила Анжелу, подносила к его губам чаши с водой и вином. Она гадала, почему он ничего не говорит, может быть, не в состоянии, может быть, огонь обжег ему и горло, но она не имела права расспрашивать, только прислуживать. Она молилась с ним, и за него, и за них всех, часы шли, многочисленные «аве» пролетали сквозь нее, словно бесконечное священное песнопение, и ее ужас испарился, потому что этот ужас был просто жалобой ее собственных тонких чувств, он был только лишней раной для человека, который так страдал у нее на глазах. Потом исчезла и жалость – в свете этой жалости Анжелу выглядел человеком меньше, чем она. И даже ее скорбь угасла до тлеющих углей, и все разрастающаяся любовь заполнила ее существо, она поняла, что Христос снизошел на нее, духовно и телесно, с силой, превышавшей ее понимание и восприятие. Любовь Христа пронизала всю ее с мощью откровения, и она поняла, она знала, что благодаря такой любви все грехи прощаются, даже жестокость, окружающая ее в избытке. Она захотела рассказать об этом Анжелу, открыла глаза, чтобы взглянуть на него, на его получереп, полулицо, на мутные, вздувшиеся волдырями глазные яблоки под сморщенными веками и сгоревшими бровями, на иссохшие клешни, дрожащие на концах рук. Анжелу и сам шел сейчас на Голгофу. Это он призвал Христа в ее сердце.