Текст книги "Полибий и его герои"
Автор книги: Татьяна Бобровникова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
Сципион и его друзья хотели понять, по какому пути должен идти Рим, как смотреть ему на греков. Кто они – наставники римлян, прекрасные полубоги или в них средоточие греха и порока? Учиться у них или бежать их, как чумы?
Сципион вырос на греческой культуре. Отказаться от Платона и Ксенофонта, от философии и астрономии, от стихов и живописи было для него то же, что отказаться от самого себя. Притом Цицерон подчеркивает, что он всегда открыто общался с образованнейшими людьми из Греции (De or. II, 154), т. е. никогда и не думал скрывать своей любви под лицемерной маской. Один эпизод наглядно показывает его отношение к проповедям Катона.
Однажды афиняне попали в очень затруднительное положение. Чтобы разжалобить римлян, они решили отправить к ним послами не политиков, не риторов, а… трех лучших философов мира. Слух о великих мудрецах обогнал их самих. Римляне пришли в невероятное волнение. Особенно всем хотелось повидать Карнеада. Мастер блистательных парадоксов, он шутя выворачивал любой довод наизнанку, как перчатку. Молва говорила, что прибудет некий грек, «муж исключительного дарования, каким-то чудом покоряющий и пленяющий всех и вся» (Плутарх). Люди спорили, кому выпадет честь встретить их. Некий Ацилий с трудом выговорил себе право переводить их речи сенату – немудрено, ведь перевод этот ровно никому не был нужен, все и так знали греческий. Постумий Альбин, тогда претор, поспешил навстречу гостям и кокетничал перед ними своими знаниями и своим свободомыслием. Услыхав, что Карнеад отрицает все, он игриво спросил:
– Так ты считаешь, Карнеад, что я не претор, наш город не город, а граждане не граждане?
Молодежь, словно околдованная, толпами ходила за Карнеадом. Катон же был страшно встревожен. Он повсюду вопиял, что это потрясение всех основ, что нельзя приучать римскую молодежь к умозрению. Нужно срочно разобрать дело, чтобы эти опасные гости поскорее убрались из Рима. Пусть они ведут ученые беседы с детьми эллинов, а римская молодежь должна внимать только законам и властям. И к великому огорчению юношей, философы уехали (Polyb. XXXIII, 2; Lact. Inst. div. V, 14, 3–5; Plut. Cat. mai. 22; Paus. VII, 11, 4–5; Peter, Rutilius, fr. 3; Cic. Acad. II, 137). Так вот, оказывается, среди молодых людей, которые ходили за философами, был Сципион. Он говорил с ними, приглашал к себе и даже спустя многие годы обсуждал с друзья поразившие его тогда мысли (De or. II, 154–155; De re publ. III). А когда он возмужал, то говорил, что римским юношам необходимо изучать философию: их «следует как бы ввести в круг разума и науки» (De off. I, 90). Глядя на это, мы могли бы причесть его к друзьям Постумия и Альбуция.
Но тот же человек безжалостно клеймил во время цензуры многочисленных римских Иванушек, закрыл школу танцев, ибо предки считали это непристойным, и горячо призывал сограждан быть верными нравам предков. И всю жизнь для него путеводной звездой оставались не легкие греческие нравы, а суровые римские доблести. И глядя на его цензуру и общественную деятельность, мы могли бы подумать, что перед нами ученик Катона. Как же примирить эти противоречия?
Сципион страстно любил оба мира – и Элладу, и Рим. И его мечта была – некое соединение, синтез их. Должно было произойти слияние двух идей: римской и эллинской. Римская идея была в римском характере, римских доблестях – словом, идея нравственная. Быть может, даже сам идеал римлянина впервые четко сформулирован был Сципионом и его друзьями. Конечно, идеал этот существовал всегда. Но существовал в виде некой неясной идеи. Сципиону же и друзьям его удалось идею эту выразить и облечь в ясную форму. Греческая идея была в культуре. В этом соединении и был смысл его кружка. Люцилий, скажем, заявляет, что его учитель грек Аристофан. В то же время он с гневом и презрением высмеивает Альбуция, который предпочел быть греком, «а не римлянином… соотечественником… центурионов, величайших людей, героев и знаменосцев» (II, 19).
Но интереснее всего для нас мнение старейшего члена кружка, воспитателя самого Сципиона и наставника всех его друзей – Полибия. Как и его названый сын, он очень хорошо знал оба мира. Он любил римлян, но он был грек и жил в эпоху великого унижения своей родины. Мы вправе ожидать, что его самолюбию льстило раболепное восхищение Постумия и Альбуция, что его национальная гордость торжествовала при мысли, что покоренная силой оружия Греция покорила дикого победителя. Да и можно ли было пожелать этим западным варварам судьбы лучше, чем превратиться в эллинов?
Оказывается, ничего подобного. Как мы видели, Постумия он осыпает самыми злыми насмешками и с сочувствием приводит язвительные слова Катона. В чем же ошибка Постумия? В том, что он заимствовал худшее, что было в эллинстве. Что же такое это худшее? Довольно ясно – греческие нравы. Он стал труслив, хвастлив и болтлив, т. е. приобрел те самые черты, которые современники считали характерными для греков. Во всей своей «Истории» Полибий с глубоким уважением и восхищением говорит о римских нравах, которые и вознесли римлян на такую высоту. Он пишет о моральном превосходстве римлян над всеми другими народами и, конечно, над греками. Причем не только над его развращенными и порочными современниками, но и над эллинами былых славных времен. Эмилий Павел затмил Аристида и Эпаминонда, а ведь эти герои считались вершиной нравственного совершенства эллинства.
У Полибия есть одно любопытнейшее место. Он рассуждает о том, нужно ли римлянам перевозить к себе предметы роскоши и произведения греческого искусства, чтобы украсить свой суровый бедный город. И приходит к выводу, что делать этого не нужно. Если бы римляне вознеслись благодаря подобным вещам, они поступали бы правильно. Но они одерживали величайшие победы именно, когда жизнь их отличалась простотой, когда им чужды были роскошь и великолепие, а покоряли они народы, которые купались в роскоши. И дальше самое интересное. Победоносный народ, продолжает он, не должен усваивать нравы побежденных. Поэтому «внешние украшения могущества подобало бы оставить… там, где они были первоначально, ибо вернее можно… украсить родной город не статуями и картинами, но строгостью нравов и благородством» (IX, 10, 1–13). Иными словами, украшением греческих городов являются статуи и картины. Римского же – строгость нравов и благородство. Несомненно, он был сторонник того же синтеза, что и его названый сын.
Самой жизнью своей Сципион показал образец такого соединения. А сам Полибий? Разве ученые не поражаются его странно суровой для грека моралью, его любовью все сводить к нравственным проблемам, разве он с поразительной неумолимостью не требует всем жертвовать родине? От всего этого веет не Грецией, а Римом. И какой грек осмелился бы вымолвить кощунственные слова, что все рассуждения философов, кроме проблем нравственных и политических, ахинея?! Чисто римская мысль.
Буассье заметил эту двойственность в отношении Сципиона к эллинству. Он пишет: «Только после сенатских заседаний и собраний на Форуме он читал Ксенофонта, беседовал с Панетием и Полибием… Но исполняя служебные обязанности… он хотел быть только римлянином»{115}. Однако Буассье сильно упростил картину. Дело совсем не в том, что знатный патриций после Форума на досуге почитывал греческие романы. Дело в слиянии обоих миров. И нужно было много думать и много работать, чтобы создать этот сплав. Этим-то всю жизнь и занимались Сципион и его друзья. Именно поэтому его кружок и стал путеводной звездой Рима.
* * *
Мы заглянули сейчас далеко вперед. Вернемся теперь в Африку, в римский лагерь, где мы оставили наших героев.
У стен Карфагена
Полибий застал консула и все командование в полной растерянности. Осмотрев местность, он без труда понял причину этой растерянности{116}.
Карфаген расположен был на полуострове, который далеко вдавался в море. Отовсюду окружала его вода: с севера – морской залив, с юга – озеро, которое летом, по-видимому, превращалось в настоящее болото. Озеро отделено было от моря узкой, как лента, косой, не более полстадия шириной (ок. 92 м). С материком город соединял перешеек, шириной 25 стадиев (ок. 4,6 км). «Узкая полоса земли, соединяющая Карфаген с Ливией, перерезана трудно переходимыми холмами, между которыми проложены улицы, ведущие из города в страну». Кроме того, там текла довольно глубокая река Макора, которая преграждала путь в город (I, 75, 4). Повсюду был густой кустарник и заросли маки´, которые покрывают в Средиземноморье места вырубленных лесов. Словом, город надежно укреплен был самой природой.
Карфаген опоясывали мощные стены. Со стороны моря была только одна стена, так как здесь город обрывался отвесными скалами; от материка же Карфаген отделяли три исполинские стены. «Из этих стен каждая была высотой 30 локтей (ок. 15 м), не считая зубцов и башен, которые отстояли друг от друга на расстоянии двух плетров (ок. 60 м)». Ширина стен была до 8,5 м. Кроме того, город окружал громадный ров (Polyb. I, 73, 4–5; Арр. Lib. 95–96){117}. Словом, перед римлянами вздымалась исполинская мощная крепость.
Первоначально осаду вели оба консула, Цензорин и Манилий. Они расположились в двух укрепленных лагерях: Манилий на перешейке, Цензорин – у озера. Настало лето. Взошел знойный Сириус. Безжалостное африканское солнце сжигало все вокруг. От болота потянуло зловонием, а огромные стены Карфагена загораживали доступ свежего морского воздуха. В лагере начались болезни. Цензорин в конце концов вынужден был бросить это гиблое место и перейти ближе к заливу. А вскоре он вообще уехал в Рим на консульские выборы. Командовать остался Маний Манилий (Арр. Lib. 99). Он совершенно не понимал, как приступить к осаде.
Однажды ночью римляне проснулись от страшных криков. Консул с ужасом увидал, что враги уже в лагере. Началось что-то невообразимое. Шум, паника, смятение. Никто ничего не понимал. Консул совершенно потерял голову. И вдруг пунийцы отступили столь же внезапно, как напали. Только когда опасность миновала, все поняли, что произошло. Гасдрубал, карфагенский главнокомандующий, ворвался ночью в римский лагерь. Это грозило чуть ли не полным истреблением войска. Сципион в мгновение ока вскочил на коня, поднял свой отряд, стремительно проскакал через весь лагерь и выехал в ворота, противоположные тем, где был Гасдрубал. Затем он обогнул лагерь и ударил пунийцам в тыл. Не ожидавший такого отпора Гасдрубал смешался и отступил (Арр. Lib. 99).
Но этим не кончилось. Через несколько дней последовала новая ночная тревога. Карфагеняне появились возле кораблей с явным намерением уничтожить римский флот. Врагов было много, римляне не готовы были к бою. Консул в полном смятении приказал никому не выходить из лагеря. Но никто и опомниться не успел, а Сципион уже выехал из ворот. Римляне видели, как он вихрем несется к гавани, а за ним мчится его маленький отряд. Но что он задумал, они не понимали. Бой был слишком неравен. У него было всего несколько сотен всадников. Не думал же он с этими силами одолеть всю пунийскую армию? Подъехав к гавани, Сципион разделил свое войско на маленькие отряды. Каждый воин взял в руки зажженный факел. Затем они стали быстро проезжать мимо карфагенян. Описав круг, каждый отряд возвращался и вновь проезжал мимо пунийцев. Гасдрубал с нараставшей тревогой следил за ними. Он видел, как прибывают все новые и новые отряды всадников. Наконец, насчитав их несколько тысяч, он поспешил ретироваться. Римский флот был спасен (Арр. Lib. 101).
Чудесное спасение лагеря и флота, видимо, ободрило Манилия. Он задумал, наконец, сам нанести удар карфагенянам. Он решил взять Неферис, оплот и защиту Карфагена. То была сильная крепость на скале. Кругом были ущелья, теснины и непролазный кустарник. Неферис обегала стремительная и довольно широкая река. Город находился в 120 стадиях от Карфагена (22 км). Сама по себе мысль захватить Неферис была весьма здравой. Вопрос заключался лишь в том, может ли это сделать Манилий.
Римляне подошли к реке. На другом берегу виднелись ущелья, облитые ярким солнцем. Вдруг они заметили в скалах каких-то людей. Они присмотрелись. Все ущелья и вершины заняты были врагами.
Сципион некоторое время внимательно оглядывал противоположный берег. Наконец решительно произнес:
– Против Гасдрубала нужны другое время и другие силы.
И сказал, что надо поворачивать назад.
Но тут несколько офицеров, которые давно завидовали Сципиону, подняли шум. Они кричали, что это позор – увидеть врага и обратиться в бегство. И зря Сципион говорит о благоразумии: такие вещи называются не благоразумием, а трусостью. Тогда Публий посоветовал построить у реки укрепленный лагерь, а то теперь у них нет даже места, где можно укрыться, если их разобьют в сражении. Но офицеры снова бурно запротестовали, а один даже закричал, что бросит меч, если командовать будет не консул, а Сципион. И Манилий перешел реку.
Все случилось, как и предсказывал Публий. Римляне были разбиты и обращены в бегство. Их прижали к бурной реке, Гасдрубал наседал на них. Казалось, гибель неминуема. И вдруг на пунийцев стремительно налетел Сципион. Его 300 всадников должны были, чередуясь, бросать в пунийцев дротики и отскакивать назад. Наконец он добился своего. Все вражеское войско обратилось против него одного. Римляне могли беспрепятственно переправиться через реку. Когда последний воин выбрался на противоположный берег, Публий бросился в воду. Он оказался в положении любимого своего Горация Коклеса, о котором он столько раз рассказывал Полибию. Как и его герой, он стоял у реки и защищал своих. Ему было не легче, чем Горацию. Он боролся с бурным течением, а в него летели дротики и камни. Но все-таки он выплыл.
Живой и невредимый вышел он на берег. К нему с ликующими кликами устремились товарищи; его окружили, ему сжимали руку, со всех сторон слышались поздравления и слова горячей благодарности.
Войско уже собиралось повернуть к лагерю, и вдруг хватились трех когорт. Они бесследно исчезли. И тут выяснилось, что еще в начале боя они были отрезаны от своих и сейчас остались запертыми на том берегу. Стали думать, что делать. Все были очень расстроены, что приходится бросать товарищей, но нечего было и думать возвращаться назад. Нельзя же, говорили офицеры, губить все войско из-за нескольких человек. Но тут вмешался Сципион. Он заявил, что придерживается совсем другого мнения.
– Пока силы не тронуты, – сказал он, – следует думать не столько о нанесении урона врагам, сколько о том, чтобы урона не испытать самим. Но когда столько граждан и значков попадают в беду, необходимо действовать с безумной отвагой… Я приведу назад осажденных или с радостью погибну вместе с ними, – закончил он.
Это предложение привело всех в ужас. Было ясно, что Сципион идет на верную смерть. Консул и воины на все лады упрашивали его одуматься и смириться с неизбежным. Увы! С таким же успехом они могли бы говорить с ветром. Сципион был неколебим. И, не слушая больше ни просьб, ни сетований, он снова вскочил на коня и снова бросился в реку, из которой только что чудом выбрался. С собой он взял три когорты и запасов на два дня.
Остальные поплелись домой. Они были как в воду опущенные. Усталые, убитые, несчастные. На них навалились поражение и позор. Но все это было ничтожно перед одной мыслью – они потеряли Сципиона. Он был их гений-хранитель всю эту войну. А они дали ему погибнуть! И вдруг… Они глазам не верили. Да, это был он. И с ним спасенные воины. «Когда войско издали увидело его сверх ожидания живым и спасшим войско, оно подняло громкий крик, полный радости. Все прониклись мыслью, что ему помогает тот же даймон, который, как считали, предвещал его деду Сципиону, что должно случиться» (Арр. Lib. 104). Счастливый и пристыженный, консул под дружные аплодисменты всего войска увенчал Сципиона венком, высшим знаком боевого отличия (Арр. Lib. 102–104; Strab. 834; Polyb. XXXVI, 8, 3–5; Liv. ер. 49; Plin. N. H. XXII, 13; Vell. 1, 12; Vir. illustr. Scipio Min.).
В злополучной битве под Неферисом погибли три военных трибуна, те самые, которые так настаивали на сражении. Все в лагере считали величайшим позором, что тела их – тела римских офицеров – брошены в пустынном месте без погребения в добычу зверям и птицам. Тогда Сципион попросил у консула разрешение лично написать Гасдрубалу.
– Я попрошу у него похоронить их, – сказал он.
Маний, разумеется, разрешил. Он вообще теперь все разрешал Публию.
Отношения между Сципионом и врагами были странные, рыцарственные какие-то. Все его знали, все ему верили, все его любили. Недаром завидовавшие ему трибуны давно говорили, что у карфагенян с Публием подозрительная наследственная дружба (Арр. Lib. 101). Кроме того, ходили слухи, что Гасдрубал его побаивается. Все с нетерпением ждали результатов письма. И вот на другой день в римский лагерь явились послы: они несли три урны. Послы объяснили, что в них прах трибунов, что Гасдрубал велел вчера отыскать их тела. Нашли их по золотым кольцам, которые в римском войске носят только офицеры. В заключение они прибавили, что Гасдрубал делает это исключительно ради Сципиона. «Слава Сципиона возросла, так как он достиг такого великого почета у врагов» (Диодор) (Арр. Lib. 104; Diod. XXXII, 7).
Где был Полибий, когда его названый сын совершал свои удивительные подвиги? Принимал ли он в них участье? Скакал ли он ночью с факелом в руках к гавани? Стоял ли под градом дротиков у реки, прикрывая остальных? И вернулся ли с ним, чтобы спасти римские когорты? Это окутано для нас мраком. От его рассказа сохранились лишь жалкие крохи. Мы знаем одно – поведение Сципиона произвело на него огромное впечатление. Особенно когда он отправился один спасать товарищей. С этого момента Полибий решил не только подробнейшим образом рассказывать о всех его поступках, но дословно записывать каждое сказанное им при этом слово (XXXVI, 8, 5). Увы! По злой иронии судьбы почти ничего из этих записей до нас не дошло.
Вскоре после событий под Неферисом в римский лагерь прискакал гонец. Он сообщил, что царь Масинисса при смерти и хочет проститься со Сципионом. Публий тут же вскочил на коня и поехал в Цирту, столицу Ливии. С ним, разумеется, был верный Полибий.
Масинисса был легендарной личностью. Сын мелкого царька кочевого племени номадов он родился подданным Карфагена. В войнах с соседями он проявлял столько ума, коварства, отчаянной удали, изворотливости, что они готовы были поверить, что это какой-то неуловимый и неуязвимый бес. «Он легко ускользал и нападал… Часто, даже когда его настигали, он разделял свое войско, кружил, войско его убегало по частям, сам же он с несколькими товарищами где-либо укрывался, а потом ночью или вечером они соединялись в условленном месте. Сам-третий прятался он в пещере и его не нашли, хотя враги стояли лагерем возле самой пещеры» (Арр. Lib. 42–49). Одно время он вел жизнь разбойника и стал грозой здешних мест.
Масинисса хорошо знал Ганнибала, служил под началом карфагенян и сражался в Испании против Сципиона Старшего. Но он был очарован подвигами и великодушием своего врага и в конце концов перешел на его сторону. С этого времени Масинисса был предан римлянину, как пес, и хранил верность ему в самые страшные минуты, когда все, казалось, было на краю бездны. После победы над Ганнибалом Сципион сделал его царем всей Ливии. И тут выяснилось, что у этого разбойника огромный государственный ум. Он раздвинул отцовское царство, создав огромную державу от границ Мавритании у Океана до Киренаики. Номадов, бывших кочевников, он приучил к земледелию и оседлому образу жизни. Теперь он стал одним из могущественнейших царей мира (Polyb. XXXVII, 10; Арр. Lib. 106).
Публий с детства слышал волшебные рассказы о Великом Сципионе и Масиниссе и, как всякий мальчишка его лет, мечтал стать героем таких же приключений. Можно вполне поверить тому, что говорит он у Цицерона:
– Мне ничего так не хотелось, как увидать царя Масиниссу, лучшего друга нашей семьи (Cic. De re publ. VI, 9–10).
Он ждал только удобного случая. И наконец случай этот представился. В Испании римляне попали в отчаянное положение. Срочно понадобилось вспомогательное войско. Сципион сказал консулу, что берется достать это войско. Он мог бы переплыть море и попросить помощи у Масиниссы. Консул с радостью согласился. И вот Сципион впервые отправился в Африку, страну романтических грез своей юности (150 г.). Разумеется, Полибий поехал вместе с ним. Он не менее своего друга хотел поговорить с человеком, хорошо знавшим Ганнибала и Сципиона. Они были уже близ границ Ливии, когда увидали удивительную картину. Посреди большой равнины сходились два войска – карфагеняне и нумидийцы, которыми командовал сам престарелый царь. Было ясно, что ему сейчас не до гостей.
Сципион любил рассказывать об этом друзьям. По его словам, они забрались на соседний холм, нашли удобное местечко, уселись там и стали ждать исхода сражения. Поле боя было как на ладони. Он «смотрел на битву с холма как в театре. Он часто говорил впоследствии, что участвовал во всевозможных сражениях, но никогда не получал такого удовольствия. Ведь он один был совершенно беззаботным, в то время как сражались одиннадцать тысяч человек». Он прибавлял, «что только двое до него любовались подобным зрелищем: Зевс с горы Иды и Посейдон с Самофракии, глядя на Троянскую войну» (Арр. Lib. 322–327).
Битва окончилась только поздним вечером. Карфагеняне были разгромлены. Сципион слез с холма, подошел к Масиниссе и назвал себя. Услышав его имя, старик замер, словно громом пораженный. Очнувшись, он «обнял меня и заплакал. Затем, взглянув на небо, воскликнул:
– Благодарю тебя, Великое Солнце[79]79
Главное божество ливийцев.
[Закрыть], и всех вас, небожители, за то, что мне довелось прежде, чем я уйду из этой жизни, увидеть в моем царстве… Публия Корнелия Сципиона, от одного имени которого я вновь молодею. Никогда я не забуду этого самого лучшего и совершенно непобедимого человека!
Я был принят с царской роскошью, и мы проговорили большую часть ночи, причем старик не мог говорить ни о чем, кроме Сципиона Африканского: он помнил буквально все не только его поступки, но и слова». Так сам Сципион у Цицерона повествует об этой встрече (De re publ. VI, 9–10).
Полибий с любопытством смотрел на Масиниссу. Он увидал высокого, могучего человека, который с легкостью вскочил на неоседланного коня и скакал наравне с ними. Он был совершенно неутомим. Трудно было поверить, что через год ему стукнет 90 лет. Обстановка в его доме была патриархальная и самая приятная. Обыкновенно во дворцах царит атмосфера заговоров и интриг. Дети боятся отца, отец как огня боится детей, брат злоумышляет на брата. Здесь же все жили большой дружной семьей. Детей у Масиниссы было очень много. Одни рождались, другие умирали, и, кажется, сам царь в точности не знал, сколько их у него сейчас. Однажды Полибий увидал малыша, который подбежал к Масиниссе. Ему объяснили, что это Стембан, самый младший из царских сыновей. Сейчас ему три года. У Полибия волосы зашевелились на голове. Он понял, что перед ним прямо-таки былинный богатырь. Из всех чудес, которые видел он в Цирте, это кажется, поразило его больше всего (XXXVII, 10).
Публий подружился с Масиниссой и со всей его семьей. Полибий же буквально вцепился в нумидийца, не отходил от него ни на шаг и засыпал вопросами о римлянах, карфагенянах, Сципионе и Ганнибале и узнал страшно много интересного. Ум у этого старика был свежий и ясный, как у юноши.
Это было всего год назад. Сейчас же началась Пуническая война. Масинисса мечтал сам покорить Карфаген и создать огромную Пунико-Ливийскую державу. Появление римлян в Африке разрушило его планы. По-видимому, ему нелегко было видеть крушение своих надежд. Во всяком случае, в римском лагере он так и не появился. И не только не появился сам, но и сыновей не прислал и вообще не оказывал римлянам никакой помощи. Но если он и обижался на римлян, его чувства к Сципиону остались неизменными. Всю жизнь он хранил романтические воспоминания о друге своей юности. На смертном одре он постоянно говорил о Публии и звал его. «Я был другом его деду», – бормотал старик.
И вот сейчас Сципион и Полибий мчались в Цирту, чтобы застать царя живым. Но когда всадники соскочили с запыленных коней у ворот, их встретили многочисленные царевичи, которые объявили, что отец их умер и перед смертью завещал своих сыновей Сципиону. Он просил молодого римлянина позаботиться о них и разделить между ними наследство, а детям наказал во всем слушаться Сципиона. Публий справедливо и добросовестно выполнил волю умершего. Все были довольны и благодарны ему. Царем стал старший, Гулусса (Polyb. XXXVII, 10; Арр. Lib. 105–106).
Публий вернулся к своим – и кто бы поверил – с ним приехал Гулусса! Гулусса, которого прежде никакими силами было не заманить в римский лагерь! У римлян появился сильный союзник. Теперь Сципион, Полибий и нумидиец часто ездили втроем – влезали на скалы, перебирались через овраги, продирались через непролазные заросли маки и искали засады Фамеи. Гулусса был неоценим во время этой охоты. Местность он знал, как свои пять пальцев, а чутье имел как у ищейки. Нумидиец любил рассказывать о дальних странах, которые лежат в глубине Африки, о поселках на границах Эфиопии, где косяки домов, изгороди и даже загоны для скота сделаны из слоновых бивней (XXXIV, 16, 1). Вечером при свете костра Полибий записывал эти рассказы и в душе его крепло желание самому увидать эти экзотические земли.
Однажды перед ними предстало жуткое зрелище. Они увидали ряд крестов, на которых висели трупы. Присмотревшись, они поняли, что перед ними не люди, а львы. Гулусса объяснил своим пораженным спутникам, что карфагеняне распинают львов, дабы им неповадно было нападать на людей (XXXIV, 16, 2). Рассказ Полибия вошел как эпизод в «Саламбо» Флобера. Карфагенские наемники едут по пунийским владениям. «Они шли точно по длинному коридору, между двумя цепями красноватых гор, как вдруг их остановило страшное зловоние, и они увидели под одним из рожковых деревьев нечто необычное: среди листьев показалась львиная голова. Они подбежали к дереву и увидели льва, привязанного к кресту за четыре лапы, как преступник. Его мощная голова опустилась на грудь, и передние лапы, исчезая наполовину под гривой, были широко распростерты, как крылья птицы. Все ребра до одного вырисовывались под натянутой кожей… Солдат это зрелище забавляло. Они стали называть льва римским гражданином и консулом и принялись бросать ему камни в глаза, откуда вылетали стаи мух… В ста шагах они увидели два других креста и затем еще дальше целый ряд распятых львов. Некоторые из них умерли так давно, что на дереве остались только остатки их скелетов. Другие, наполовину истлевшие, висели со страшно искривленной пастью. Некоторые львы были огромны. Кресты гнулись, и они качались по ветру, в то время, как над их головами неустанно кружились в воздухе стаи ворон… Варвары, перестав смеяться, почувствовали глубокое изумление. „Что это за народ, думали они, – который ради потехи распинает львов“».
Впоследствии эти наемники, герои повести, восстают против карфагенян и попадают им в руки. Их распинают на кресте – обычная у пунийцев казнь. «Так как крест Спендия был самый высокий, то на него опустился первый коршун. Тогда он повернул лицо к Автариту и… сказал ему…
– Ты помнишь львов по дороге в Сикку?
– То были наши братья, – ответил галл, испуская дух».
Слава Сципиона в лагере вознеслась до небес. Но и в Риме имя его было у всех на устах. На Форуме у солнечных часов, где узнавали все политические новости, на улицах, в тавернах только и говорили о молодом герое. Дело в том, что римляне прекрасно знали, что происходит в Африке. В лагерь приезжали послы, а потом докладывали народу и сенату обо всем, что увидели и услышали. Но у квиритов был не только этот официальный источник. Огромное множество римлян находилось под стенами Карфагена. Естественно, они пользовались каждой оказией, чтобы послать весточку домой[80]80
Напомню, что в Риме была поголовная грамотность.
[Закрыть]. И добрая половина этих писем представляла собой восторженный панегирик Сципиону. Кончалось же каждое письмо торжественным призывом, чтобы все их родные и знакомые голосовали на консульских выборах за Сципиона. Это превратилось, наконец, в какое-то заклинание. Они говорили, что сами боги вложили им в сердце уверенность, что только Сципион завоюет Карфаген (Арр. Lib. 105, 109; Plut. Praec. gerend. rei publ. 805A).
Сам старик Катон, который, кажется, за всю жизнь ни о ком не сказал доброго слова, на вопрос, что он думает о молодом Сципионе, произнес:
– Он лишь с умом, все другие безумными реют тенями (Polyb. XXXVI, 8, 6; Diod. XXXII, 15; Liv. Ер. 49).
Это строка из «Одиссеи». Старик недавно прочел эту поэму, и, видимо, она произвела на него сильнейшее впечатление. Образы Гомера постоянно витали перед его мысленным взором. Год назад в разговоре с Полибием он вспоминал сцену в пещере Циклопа и заметил, что собеседник его похож на главного героя. Слова же о Сципионе прозвучали для римлян как предсмертное пророчество. Дело в том, что это были чуть ли не последние слова, которые слышали из уст старого цензора. Он умер, так и не увидев осуществления своей мечты, разрушения Карфагена.
Ко всему этому приплетались чувства мистические. И осаждающие, и осажденные придавали совершенно особое значение тому, что молодого героя зовут Сципион. Мы знаем, что римляне уже стали поговаривать, что к нему перешел по наследству даймон его деда. Думаю, в это верили и осажденные. Вообще вера в магическую силу этого имени была так велика, что, когда много лет спустя в Африку высадился Цезарь и оказалось, что во главе его врагов стоит некий Сципион, он вынужден был несмотря на все свое модное вольнодумство срочно отыскать какого-то еще Сципиона и для виду поставить во главе собственного войска. Иначе никто из его воинов не решился бы поднять меч – так велика была вера, что в Африке Сципионы всегда побеждают (Suet. Iul. 59; ср.: Plut. Cat. Min. 57).
На выборах на 148 г. много народа заочно записало Сципиона консулом (Liv. Ер. 49). Увы! Это было совершенно нереально. Закон требовал, чтобы человек был сначала эдилом, потом претором и только тогда он мог добиваться консулата. А Сципион еще не занимал ни одной магистратуры. Так что он мог быть консулом в лучшем случае лет через десять.
Благодатная осень подошла к концу. Наступила зима с пронзительными ветрами и сырыми туманами. Однажды Сципион пробирался через колючие кусты, рытвины и лощины. Погода стояла на редкость холодная и ветреная. Впереди был глубокий непроходимый овраг. На противоположном берегу Сципион заметил людей. Ему показалось, что он узнает высокую фигуру Фамеи. Неожиданно атаман отделился от остальных и подъехал к самому краю оврага. Он поманил к себе римлянина. Недолго думая, Сципион сделал знак остальным оставаться на месте и тоже один подъехал к краю оврага. Теперь он мог разглядеть своего врага ясно. Да, он не ошибся: то был Гамилькар.








