412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Татьяна Бобровникова » Полибий и его герои » Текст книги (страница 28)
Полибий и его герои
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 04:32

Текст книги "Полибий и его герои"


Автор книги: Татьяна Бобровникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)

Почему же он стоял для римлян на такой недосягаемой высоте? Почему он солнце республики?

Ключевский пишет о св. Сергии, который, по его мнению, как раз и был таким воплощенным идеалом и спутником России: «Чем дорога народу его память, что она говорит ему, его уму и сердцу? Примером своей жизни, высотой своего духа Пр. Сергий поднял упавший дух русского народа, пробудил в нем доверие к себе, к своим силам, вдохнул веру в свое будущее. Он вышел из нас – был плоть от плоти нашей и кость от костей наших, а поднялся на такую высоту, о которой мы и не чаяли, чтобы она кому-нибудь из наших была доступна… Пр. Сергий своей жизнью, самой возможностью такой жизни дал почувствовать заскорбевшему народу, что в нем еще не все доброе погасло и замерло: своим появлением среди соотечественников, сидевших во тьме и сени смертной, он открыл им глаза на самих себя, помог им заглянуть в свой собственный внутренний мрак и разглядеть там еще тлевшие искры того же огня, которым горел озаривший их светоч. Русские люди XIV века признали это действие чудом, потому что оживить и привести в движение нравственное чувство народа, поднять его дух выше привычного уровня – такое проявление духовного влияния всегда признавалось чудесным творческим актом… При имени Пр. Сергия народ вспоминает свое нравственное возрождение, сделавшее возможным возрождение политическое, и затверживает правило, что политическая крепость прочна только тогда, когда держится на силе нравственной… Творя память преподобного Сергия, мы проверяем самих себя, пересматривая свой нравственный запас, завещанный нам великими строителями нашего нравственного порядка, обновляем его, пополняя произведенные в нем траты»{110}.

Именно это сделал для Рима Сципион. Интересно, как Цицерон описывает Сципиона. «Для меня он жив и будет жить вечно, – говорит его герой, – ибо я любил в нем доблесть, а она не знает смерти. Не только у меня, видевшего ее воочию, стоит она перед глазами, но в том же своем неповторимом блеске будет стоять перед глазами потомков. Нет человека, который решаясь на великий подвиг, не вспомнил бы о Сципионе и не вызвал бы в мыслях его образ» (De amic. 102). Замечу, что доблесть – это не совсем подходящее слово. Речь идет не просто о мужестве. Латинское virtus, как и греческое arête, это добродетель, нравственное совершенство.

Итак, важны не его военные трофеи и не законы, которые он помогал проводить, а его жизнь. Жизнью своей в глазах римлян он озарил республику.

Каждая эпоха создает свой идеал: рыцарь-крестоносец и монах-аскет в Средние века или благочестивый и расчетливый пуританин в Новое время. Такого рода идеал был, конечно, и у римлян. Римские анналы полны портретов этих идеальных героев – все эти Муции Сцеволы, Цинциннаты, Фабриции, Мании Курии. Все они самоотверженны, мужественны, справедливы, бескорыстны, неколебимо верны слову, готовы пожертвовать всем ради республики. Словом, они прекрасны и благородны. Одного только у них нет – жизни. Это ходульные олицетворения добродетелей вроде тех, какие мы видим в викторианских романах. По удачному выражению Полибия, они подобны прекрасной, но безжизненной статуе, которую нельзя ставить рядом с живым человеком из плоти и крови.

Но редко-редко, может быть, в много столетий раз бывает в истории, что рождается человек, в котором воплощается идеал целой эпохи, даже целого народа. Таким человеком и был для республики Сципион. И это сознавали и современники, и потомки. Он подобен совершенной статуе, произведению великого мастера, где важна и продумана каждая деталь, говорит Полибий (fr. 162). «В жизни он ничего не подумал, ничего не сделал и ничего не сказал, что не было бы достойно восхищения», – писал римский историк Веллей Патеркул (I, 12). «Публий Африканский… человек, одаренный всеми благородными качествами и всеми доблестями», – говорит римский ученый Авл Геллий (VII, 12). Для Цицерона он был воплощением humanitas, т. е. квинтэссенции лучших человеческих качеств. «Не было человека… лучше Публия Африканского… К его жизни нечего добавить… И если правда, что, когда умирает человек достойный, душа его тем свободнее улетает ввысь из темницы и оков тела, то чей же путь к богам был легче, чем путь Сципиона», – говорит он (De amic. 2; 11; 14).

Своим великим чутьем историка Полибий сознавал это. Он посвятил много глав рассказу о юности Сципиона, он долго описывает его детскую застенчивость, увлечение собаками и охотой, поразительную щедрость. Между тем он неоднократно подчеркивает, что пишет историю всемирную и не может поэтому останавливаться на мелких подробностях. Даже римскую конституцию пришлось ему дать без деталей. Спрашивается, какое отношение к всемирной истории имеет рассказ о том, как Сципион раздавал наследства и ухаживал за собаками? Что это – естественная дань увлечению и пристрастью к столь близкому, столь любимому человеку? Нет. В этом есть глубокий смысл. Главный герой книги Полибия – римляне. А потому образ Сципиона как бы венчает всю книгу. Всматриваясь в его черты, читатель видит лицо Рима.

II

Я не знаю, были ли минуты в жизни Полибия в пору его первого знакомства с Публием Сципионом, когда, слыша этот тихий, мягкий голос и глядя на застенчивое покрасневшее от смущения лицо, он воображал, что перед ним кроткий, слабый человек, трагедия которого в том, что судьба бросила его в круг слишком сильных и слишком энергичных людей. Если это верно, то нельзя осуждать Полибия слишком строго. Ведь это странное заблуждение разделяли тогда все в Риме. Как, вероятно, были они ошеломлены, когда гадкий утенок превратился в лебедя! И они вдруг поняли, что энергии, непреклонной решимости и железной воли у Сципиона столько, что хватило бы на трех полководцев. Притом этот деликатный человек, так внимательно, с таким уважением выслушивавший чужие мнения, умел при случае проявить столь властный характер, что перед ним безропотно склонялись все и вся. Но Полибий, во всяком случае, знал своего питомца несколько лучше, чем все эти люди. Если он и заблуждался вначале, то заблуждение это рассеялось очень скоро. Он чувствовал сердцем, что не может Публий удовлетвориться тихой частной жизнью. Не о том пелось в песнях, которые звучали над его колыбелью, не в этом видел он свой долг, не туда звали его мечты.

Есть у Полибия любопытнейшее место. Рассуждая о причинах величия Рима, он создает некий собирательный образ римского юноши. Ему хотелось бы, чтобы его греческие читатели представили себе этого юношу как живого. Хотелось бы хотя немного приоткрыть дверь в святая святых его заветных помыслов, чтобы они заглянули туда на миг и увидали, какие царят там яркие, блестящие мечты и грезы. Историк постоянно наблюдает за этим «честолюбивым и благородным» юношей. И, когда во время похорон величавые и безмолвные «предки» в золоте и пурпуре медленно проходят по Форуму и рассаживаются вокруг Ростр, а наследник со сдержанным волнением, обращаясь к живым и мертвым, перечисляет заслуги покойного перед республикой, а толпа внимает ему в благоговейном молчании, и тогда он не отводит глаз от этого юноши. Он видит, каким восторгом загорается его лицо и, словно в раскрытой книге, читает его сокровенные мысли и мечты. Юноша этот представляет сейчас, как он отдаст жизнь за Рим. И тело его точно так же принесут на Форум, и предки точно так же в торжественном молчании будут слушать рассказ о его подвигах, и тень его присоединится к их великим теням (VI, 53–55). И Полибий дает понять, что, если бы его соотечественники хорошо знали такого юношу, для них не было бы загадкой, почему римляне покорили мир.

Полагаю, что, создавая этот образ, Полибий прежде всего думал о том юноше, которого знал лучше всего и бок о бок с которым жил столько лет. И чтобы окончательно раскрыть душу этого юноши перед читателями, он рассказывает одну небольшую историю. Когда римляне изгнали последнего царя, тот обратился за помощью к этрускам. Рим осадило огромное вражеское войско. На том берегу Тибра стоял римлянин Гораций Коклес и защищал мост, ведущий в город. Вдруг он увидал большой вражеский отряд, спешащий на помощь своим. Тогда Гораций велел товарищам ломать мост. И пока за его спиной рушили мост, он отчаянно сражался и сдерживал натиск врагов. Когда же мост пал, Гораций, весь израненный, бросился в реку. Рассказ свой Полибий завершает словами: «Такое страстное стремление к благородным подвигам воспитывают у римских юношей их обычаи» (VI, 55).

Спрашивается, почему рассказ об этом полулегендарном герое седой старины так прочно ассоциируется у Полибия с современными ему юношами? Думаю, потому, что рассказ этот он слышал именно от одного юноши, от своего приемного сына, причем слышал не раз и не два. И, слушая этот вдохновенный рассказ и видя, каким восторгом сияют его глаза, грек понимал, как хотелось бы ему оказаться на месте Горация Коклеса. Но вот что интересно. Этот Гораций Коклес известен из римских анналов. Все единодушно утверждают, что он благополучно выплыл на берег и был награжден богатыми дарами и большим земельным участком (Liv. II, 10; Dionys. V, 23–25; Plut. Poplic. 16). Но юный Сципион с негодованием отвергал этот пошлый конец. По его рассказу, израненный Гораций погиб в волнах. «Он добровольно принес в жертву свою жизнь, ибо спасение родины и славу, которая в грядущем окружит его имя, он ставил выше теперешнего своего существования и тех лет, которые мог бы еще провести на земле» (VI, 55). Еще любопытная черта. Легенды, конечно, рисовали этого Горация могучим богатырем, который один удерживал в узком месте неприятельский отряд. Но образ этот как-то мало импонировал хрупкому сыну Эмилия Павла. Он уверял Полибия, что его любимый герой поразил врагов не физической силой, а безграничным мужеством (VI, 55, 2).

Сципион рассказывал, конечно, не только о Горации. Полибий узнал о всех римских героях. «Многие римляне добровольно выходили на единоборство, чтобы решить победу. Немало было и таких, которые шли на верную смерть: одни на войне, чтобы спасти остальных воинов, другие в дни мира ради республики, – продолжает Полибий. – …Римляне знают множество подобных случаев» (VI, 5, 4–6), т. е. он слышал от Сципиона много таких историй.

III

Но несмотря на эту страстную жажду подвигов и славы, юный Публий по-прежнему чуждался общественной жизни. Ему мешала какая-то странная робость, вернее, какая-то детская застенчивость, которую заметил в нем Полибий. Только в 151 г. смог он победить себя и вошел, даже не вошел, а буквально ворвался в реальную жизнь. И сейчас же началось его триумфальное шествие, его головокружительный взлет к вершине славы. Очутившись в самом страшном месте на свете, в дикой и суровой Иберии, среди сломленных телом и духом воинов, он разом сумел вдохнуть в них бодрость своей совершенно безумной отвагой. Он кидался во все опасности. Первым влез на стену неприятельского города, очутился почти один среди врагов и уцелел только чудом (Liv. ер. XLVIII; Val. Max. III, 2, 6). Во время битвы, увидав, что один его друг упал под ударами врагов, он бросился вперед, пробился к нему, закрыл своим щитом и вонзил меч в грудь врага (Cic. Tusc. IV, 50). Но особенно запомнился воинам один случай.

Когда войска римлян и иберов стояли друг против друга, из рядов варваров выехал огромного роста человек, настоящий великан, в блестящем щегольском вооружении и спросил, не желает ли кто из римлян вступить с ним в единоборство. Говорил он хвастливо и нагло, явно гордясь своей непомерной силой. Римляне никогда не испытывали особого расположения к такого рода картинным поединкам в духе гомеровских героев или средневековых рыцарей. И сейчас никто не ответил на вызов. Варвар громко расхохотался и назвал их трусами. В ту же минуту ряды римлян дрогнули и на середину между армиями выехал Публий Сципион. Оба войска не верили глазам своим: он показался всем хрупким мальчиком. Ему ли сражаться с богатырем-ибером?!

Бой был жесток, противники долго кружили друг против друга, то один, то другой казался на краю гибели. Вдруг Полибий, бывший в числе зрителей, с ужасом увидел, что варвар нанес сильную рану коню Сципиона. Конь зашатался. Но Публий мгновенно соскочил, не потеряв равновесия. Бой возобновился с новой силой. Вдруг великан рухнул на землю, и Сципион под восторженные крики товарищей вернулся к своим (Polyb. XXXV, 5; Арр. Iber. 224–226; Veil. I, 12; Val. Max. III, 2, 6; Liv. ep. XLVIII).

Но Публий был не просто каким-нибудь отчаянным задорным смельчаком. Ни при каких обстоятельствах он не терял головы и умел найти выход из любой беды. Когда надвигалась грозная опасность, все взоры теперь мгновенно обращались на Сципиона. Солдаты в конце концов стали глядеть на него с каким-то слепым обожанием. Им казалось, что для него нет ничего невозможного или непосильного. И ни разу не обманул он их надежд. А среди врагов он пользовался глубоким уважением. Его великодушие и верность слову завоевали любовь иберов. Приближалась зима и ненастье. Ни хлеба, ни теплых вещей не было. Необходимо было заключить мир. Но консул, стоявший во главе римского войска, показал себя человеком алчным и вероломным. Он раз уже обманул иберов. Они этого не забыли и больше ему не верили. Положение казалось безвыходно. И тогда Сципион объявил, что едет к врагам. Отправился он один. Воины с волнением ждали его, с тоской поглядывая на дорогу. Вдруг они увидали небольшую кавалькаду. Несколько человек гнало стадо скота, дальше двигались повозки с теплыми вещами. За ними ехал Сципион. Он объявил, что теплые вещи и еду прислали по его просьбе иберы и что он заключил мир под свое честное слово. Консул раскрыл было рот. Условия ему не понравились. Он ожидал от врагов не теплых вещей, а золота. Но встретив суровый взгляд своего офицера, он осекся. Мир Сципиона был принят (Арр. Iber. 54–55).

Прошло всего три года, и, словно океанский прилив, волна любви народной подняла Сципиона на самую вершину общественной лестницы, минуя все промежуточные ступени. Притом он сразу занял какое-то особое положение, которое ни до, ни после него не занимал ни один римлянин. «Авторитет его был так же велик, как и авторитет самой державы римского народа», – говорит Цицерон (Pro Mur. 58). «Его мнение считалось законом для римлян и иностранных племен», – пишет он в другом месте (Cluent. 134). Короче, он был первым гражданином республики (De re publ. I, 34; ср.: Plin. N. H. VII, 100). И тут дело было не в его великих победах, не в его заслугах перед государством. Увы! Сколько было в Риме великих полководцев, которых после их побед носили на руках, а потом неблагодарная и непостоянная толпа о них забывала, и они гибли жертвой зависти и злобной клеветы! Даже сам Великий Сципион, спаситель Рима, умер в добровольном изгнании. А Публий покорил сердце римлян. То не был загадочный полубог, осыпанный звездным светом, как Сципион Старший. То был их герой, римлянин до мозга костей.

До нас дошло одно очень красноречивое свидетельство этой великой любви. Древние политики не менее современных старались обливать грязью своих противников. Вот почему нет среди великих героев древности ни одного, о котором мы не слышали бы низкой сплетни, грязного слуха, подленькой клеветы. Но есть одно исключение. Ни единая капля этого мутного зловонного потока не забрызгала даже края одежд Сципиона. Он единственный из людей Античности, а может быть, и всей человеческой истории стоит перед нами в незапятнанной чистоте. Словно сверкающий доспех, защищал его блестящий ореол всеобщего обожания. Римляне, кажется, сгорели бы со стыда от одной мысли, что к действиям Сципиона примешивается хоть какое-нибудь своекорыстное побуждение. Они были убеждены, что он – олицетворенная честь, благородство и справедливость.

Сципион занимался теперь государственными делами. Но политическая борьба и партийные дрязги ему претили. Он вообще держался в стороне от политических партий с их узостью и нетерпимостью. Вслед за Полибием он считал, что республика держится на равновесии всех сил. Ему равно противна была мысль, что Рим превратится в замкнутую кастовую олигархию и что царить в нем станет буйная ничем не ограниченная демократия. С помощью своих друзей он провел ряд демократических преобразований. Некоторые знатные люди даже сетовали на его измену своему сословию (Plut. Paul. 38). Но они заблуждались. Позже, когда настала для республики жестокая пора, когда сенат совсем согнулся под ударами демократии и никто не имел мужества ему помочь, вот тогда-то Сципион один с риском для жизни вступился за закон и сенат. Все партии страстно стремились заполучить его к себе. Но он оставался по-прежнему строг и беспристрастен. Он был идолом народа, который, по выражению Аппиана, «его ревниво любил» (B.C. I, 19). Сенат уважал его, хотя там было много его политических противников. Но даже они склонялись перед нравственным авторитетом этого человека.

IV

Теперь Сципион чуть ли не ежедневно выступал с речами перед сенатом или народом. Его называли лучшим оратором своего времени, и слава эта осталась за ним и в потомках. Римляне жили в обществе демократическом. Они должны были постоянно убеждать и в сенате, и в народном собрании. Даже перед битвой римский полководец произносил речь, чтобы убедить воинов и вдохнуть в них силу. Поэтому красноречие было необходимо римлянину как воздух. Каждый государственный человек был знаменитым оратором, а каждый оратор был одновременно государственным человеком. Выступления римских ораторов представляли собой нечто удивительное. Это были вовсе не холодные и скучные доклады современных политиков. Это были спектакли, где выступали лучшие актеры. Их речь была не цепью логических рассуждений; то был ряд блестящих картин. Даже говоря о завещании, оратор воскрешал из мертвых его автора и заставлял его со слезами на глазах молить судей. Оратор обдумывал все – свои движения, жесты, выражение глаз. Одно лицо у Цицерона замечает, что невозможно разжалобить судью, «если ты не явишь ему свою скорбь словами, мыслями, голосом, выражением лица, наконец, рыданьями» (Cic. De or. II, 190). Цицерон вспоминает, что в глазах его учителя, Красса Оратора, светилась такая скорбь, что никто не мог против него устоять (Ibid. II, 188). Оратор, говорит Цицерон, «должен обладать… голосом трагика, игрой такой, как у лучших актеров» (Ibid. I, 128). И вот римляне отделывали и упражняли свой голос, чтобы сделать его певучим, они обдумывали свои движения, чтобы они поражали красотой и выразительностью. И публика, затаив дыхание, следила за этим захватывающим спектаклем, то разражаясь бурей аплодисментов, то судорожными рыданиями.

Таковы были современники Сципиона. В их кругу Публий резко выделялся. Вот уж кто совсем не походил на актера. Он был горд, сдержан и насмешлив. И речь его была горда, сдержанна и насмешлива. Ни капли чувствительности, никакого пафоса. Он никогда не принимал красивых поз. Речь его была проста и естественна, словно он беседовал с друзьями. Говорил он тоже просто, не по-театральному. Даже голоса никогда не возвышал и «не насиловал легких» (Cic. De or. 1, 255). И уж конечно, он скорее дал бы отрезать себе руку, чем согласился рыдать перед толпой, чтобы вызвать ее жалость. Но, как говорит Цицерон, подобно тому, как некоторым женщинам придает особую прелесть простота одежды, отсутствие блестящих побрякушек и косметики, так и в простоте речи Сципиона заключалось для квиритов особое обаяние. Его речи были невелики и изящны. Он внес в римское красноречие изысканную простоту эллинов. Квинтилиан прямо называет его римским аттиком (XII, 10, 39). Язык его считался эталоном латинского языка.

Говорил он кратко, остроумно и притом нисколько не церемонясь в выражениях. Тут нужно упомянуть об одной ужасной черте его характера; черте, доставлявшей много горьких минут его соотечественникам. У Сципиона был совершенно безжалостный и острый, как бритва, язык. Спорить с ним было абсолютно невозможно. Он был феноменально находчив, отвечал мгновенно. Напрасно противник неделями готовил длинную патетическую речь. Сципион произносил всего одну фразу, и враг был убит наповал. В таких схватках он был неподражаем. Поэт Люцилий, сам остроумнейший человек, специально ходил на Форум полюбоваться этим спектаклем, который служил ему сюжетом для следующей же сатиры. Он хохотал, видя, как Сципион, словно опытный дуэлянт, делает мгновенный выпад, и противники один за другим валятся вверх тормашками (H. 82). Не он один, весь Форум хохотал до упаду. Но сам Публий сохранял непроницаемое невозмутимое лицо, так что, говорят, невозможно было разобрать, шутит он или говорит серьезно.

Хуже всего было то, что острые словечки Сципиона тут же расходились по Риму и превращались в ходячие анекдоты, и несчастная жертва становилась притчей во языцех. Римляне вообще поражали иноземцев своей насмешливостью и резкостью (Polyb. XV, 1, 4). Послы их не раз платились жизнью за слишком смелый язык. Достаточно напомнить, как царица Тевта умертвила римского посла; Лепида от подобной участи спасла только его красота. Плутарх рассказывает, в какое «смятение» повергла беседа с одним римлянином царя Митридата, «часто слышавшего язык римлян, но впервые узнавшего, какова бывает откровенность их речей» (Mar. 31). Но Сципион повергал в смятение самих римлян (Cic. De or. III, 28). «Резкость его была одинакова велика и в Курии (т. е. в сенате. – Т. Б.), и на народной сходке… Когда в сенате консулы… спорили, кому поехать в Испанию… между отцами возникли сильные разногласия, и все с нетерпением ждали, что он скажет, Сципион заметил:

– Думаю, не стоит посылать ни того ни другого: у одного нет ничего, а другому всего мало».

Иными словами, он без всяких обиняков назвал обоих консулов ворами. «Этими словами он достиг того, что ни тот ни другой не получили провинции» (Val. Max. VI, 4, 2).

Особенно тяжело бывало людям важным и самодовольным: они не умели посмеяться над собой и с честью выйти из смешного положения. Одним из подобных людей был Аппий Клавдий[62]62
  Родственник того Аппия, который вел переговоры с Филиппом и ахейцами.


[Закрыть]
. Он происходил из старинного знатного рода, был высокомерен, болезненно самолюбив, обидчив и страшно вспыльчив. Злая судьба сделала его соперником Сципиона – оба домогались цензуры. Чуть ли не ежедневно, к великому удовольствию квиритов, на Форуме происходили картинные дуэли. Аппий кричал, горячился, кипятился, выходил из себя. Сципион был холоден, насмешлив, невозмутим и вполне владел собой. Похоже, ему доставляло удовольствие бесить своего надутого соперника. Однажды Аппий увидал его в обществе каких-то простолюдинов. Задыхаясь от возмущения, он возопил, воздел руки к небу и воззвал к духу Эмилия Павла: пусть поглядит из гроба на эту кощунственную сцену. Но наконец-то Аппий нашел уязвимое место соперника. Каждый кандидат в магистраты должен был обходить избирателей, с приветливой улыбкой пожимать им руки, называть по имени и просить отдать ему голоса. То была мучительная процедура для гордых аристократов. Они краснели от стыда, вспоминая свое унижение. Недаром Эмилий Павел предпочел вовсе отказаться от почестей, только бы не заискивать перед толпой. Аппий, скрепя сердце, расточал сладкие улыбки и пожимал мозолистые руки. Вдруг он обнаружил, что Публий и не думает делать что-нибудь подобное. Этот гордый человек не унизился до просьб. Он являлся на Форум как победитель, а не как смиренный проситель. Аппий мгновенно воспользовался этим промахом. Он указал квиритам на непомерную гордость Публия и сравнил ее с собственным своим смирением. «В то время, как он сам любезно приветствует всех римлян по имени, – сказал он, – Сципион почти никого не знает».

На это Сципион спокойно отвечал:

– Ты прав, я заботился не о том, чтобы знать всех, но о том, чтобы меня все знали (Plut. Reg. et imp. apophegm. Sc. Min. 9).

Еще несколько таких ответов, и Аппий стал смертельным врагом Сципиона (Cic. De re publ. I, 31).

Жило тогда в Риме одно очень знатное семейство. Глава его, Метелл, был человек самый почтенный, пожалуй, только чересчур чопорный и важный. Кажется, чувство юмора у него напрочь отсутствовало. У него было четверо сыновей, все четверо стали консулами, и отец чрезвычайно ими гордился. Хотя, сказать по правде, все четверо были удручающе серы. Сципион сделал одно любопытное наблюдение над ними – каждый следующий был глупее предыдущего. И вот однажды, выведенный из терпения непонятливостью самого младшего, он заметил:

– Если твоя мать родит пятого, то это уж будет осел! (Cic. De or. II, 267).

(С языка его вообще довольно часто срывалось слово «осел». По какой-то причине он любил поминать именно это животное.)

V

Одной из вершин политической деятельности Сципиона была его цензура. Цензоры проводили перепись населения по возрастам, составляли списки граждан и их имущества и выполняли некоторые другие обязанности. Но было у них еще одно грозное право – они карали людей недостойных (Cic. Leg. III, 7). «Цензору принадлежит надзор за частной жизнью и нравами граждан. Римляне полагают, что ни чей бы то ни было брак, ни рождение детей, ни порядки в любом частном доме, ни устройство пиров не должны оставаться без внимания и обсуждения… Они избирают двух стражей, одного из патрициев, другого из плебеев, вразумителей и карателей, дабы никто, поддавшись искушению, не свернул с правильного пути… Они властны отнять у всадника коня или изгнать из сената того, кто живет невоздержанно и беспорядочно» (Plut. Cat. Mai. 16). Иными словами, цензоры карали за проступки там, где закон был бессилен: они наказывали за трусость, порок, лживость, предательство. Наказание это было не уголовное: человека как можно дальше устраняли от власти, ибо римляне не желали, чтобы ими управляли порочные люди. Поэтому удары цензора падали более всего на сенат и знать, а не на народ. Замечание цензора называлось nota censoria – цензорское клеймо – и считалось величайшим бесчестьем.

Эту-то должность в 142 г., победив Аппия, занял Публий. Бывали цензоры строгие и требовательные, бывали мягкие и снисходительные. Попадались, разумеется, и такие, которые пользовались своей властью, чтобы свести личные счеты. Сципион Младший был цензором особым. Ни капли личных чувств не примешивалось к его действиям. Но зато никогда еще не было в Риме такого сурового цензора, как этот «изысканный поклонник всех свободных искусств». О цензуре его ходили анекдоты и легенды. И много десятилетий спустя римляне любили их вспоминать.

В самом деле, этот удивительный цензор простер свою суровость до того, что закрыл школу танцев, показавшихся ему непристойными. Это была актерская школа, и пляски там отличались большой вольностью. До нас дошел – неслыханная удача! – его собственный рассказ об этом событии.

«Их учат каким-то мерзким дурачествам. С арфой и самбукой[63]63
  Самбука – струнный инструмент, что-то вроде арфы или гусель.


[Закрыть]
в руках они идут вместе с шутами в актерскую школу. Они учатся петь – а предки наши считали это позором для свободного человека. Да, да, они идут, повторяю, в школу плясунов, свободные девочки и мальчики об руку с шутами. Когда мне рассказали об этом, я не мог поверить, чтобы знатные люди обучали такому своих детей. Но когда меня привели в эту школу, я увидал там, клянусь богом верности, более пятисот мальчиков и девочек[64]64
  В Риме мальчики и девочки учились вместе в школе и даже в одном классе.


[Закрыть]
, и среди них был один – мне больно за нашу республику! – мальчик еще в булле[65]65
  Булла – полый шарик, у знатных людей он был золотой, который носили на груди дети полноправных римских граждан. Они снимали его вместе с детской одеждой в 16 лет.


[Закрыть]
, сын кандидата на общественные почести, ребенок, не старше двенадцати лет, который отплясывал с кастаньетами такой танец, что и самый бесстыдный раб не мог бы сплясать достойнее» (Macrob. Sat. III, 14, 7).

Кульминацией цензуры считался смотр всадников. Это была очень картинная и торжественная церемония, напоминающая военный парад, но цель она преследовала все ту же – очищение нравов. Цензор стоял на ступенях храма Кастора, находившегося в центре Форума. Глашатай называл имя всадника, и тогда тот отделялся от толпы и проводил своего коня под узцы. Цензоры же говорили одну из двух роковых фраз: «Ты сохраняешь коня» или «Продай коня». И последнее означало жестокое бесчестие и позор.

Молодые франты, стоявшие в толпе, трепетали и поеживались. На сей раз они больше всего боялись даже не рокового приговора, а язвительных насмешек цензора. Попавшийся ему на зубок стоял посреди Форума, красный как рак, не зная, что ответить, и от души проклинал знаменитую иронию Сципиона. Среди этой молодежи был один – щеголь и модник, придерживавшийся самых современных взглядов на любовь. К несчастью, тут они разошлись: Сципион был, напротив, поклонником самых что ни на есть старомодных взглядов. Он остановил молодого щеголя и сказал:

– Взгляните на этого напомаженного мальчика, который постоянно прихорашивается перед зеркалом, прогуливается с подбритыми бровями, выщипанной бородой и общипанными бедрами, лежит на пирах в тунике с длинными рукавами[66]66
  Это широкая туника с длинными рукавами, очевидно, пришедшая из Греции, потому что ее называли в Риме греческим словом chirodota. Но дело заключалось в том, что такую широкую одежду с длинными рукавами в Риме носили только женщины, а значит, ультрамодный костюм молодого щеголя напоминал дамское платье (Gell. VII, 12, 1–3).


[Закрыть]
рядом с поклонником, ибо он любит не только вино, но и мужчин[67]67
  В подлиннике игра слов: «поп modo vinosus, sed virosus».


[Закрыть]
, и неужели после всего этого кто-нибудь усомнится, что он занимается тем, чем обычно занимаются распутные мальчишки? (ORF2, fr. 17).

Злополучный щеголь готов был провалиться сквозь землю.

Впрочем, редко кто удостаивался столь длинной речи. Обыкновенно цензор срезал виновного одним словом. Так, он перевел в другую трибу, т. е. ограничил в избирательных правах, какого-то гражданина. На вопрос, в чем его вина, Публий отвечал, что, будучи центурионом, он 25 лет назад не принимал участия в битве при Пидне. Тот в ответ долго превозносил свою доблесть. А тогда он остался охранять лагерь и совершенно не понимает, что хочет от него Публий Африканский. На это Сципион, как всегда, с непроницаемым лицом, без улыбки, сказал:

– Я не люблю чересчур благоразумных (Cic. De or. II, 272).

Конечно, человек этот был известный всему Риму трус. В этом-то и заключалось яд насмешки Сципиона. Цицерон называет этот ответ обычной для него манерой дурачить и морочить собеседника, его иронией. Трусость он назвал почтенным словом благоразумие.

В то же время Сципион всегда придерживался самой суровой справедливости. Лучше всего это видно из случая с Гаем Сацердотом. Этот молодой человек имел все основания опасаться цензоров, а потому собирался было прошмыгнуть незаметно мимо. Но Сципион увидал его. Он громко окликнул его и заявил, что ему известен факт формального клятвопреступления Сацердота и что он готов дать свидетельские показания, если кто-то захочет его обвинить. Но никто не вызвался, и тогда Сципион объявил, что снимает свое замечание.

– Я не хочу быть для тебя ни обвинителем, ни свидетелем, ни судьей, – сказал он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю