Текст книги "Полибий и его герои"
Автор книги: Татьяна Бобровникова
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)
Однако, как мы уже говорили, для Полибия строй это не просто конституция. Это обычаи, законы, нравственные качества граждан, словом, весь внутренний облик, душа народа. Поэтому историк исследует древнейшую историю Рима, становление республики, римское военное дело, религию и некоторые исконные обычаи римлян. И приходит к выводу, что римляне нравственнее, чем другие народы. Если у прочих народов редки честные люди, у римлян, наоборот, очень редки обманы и хищения (VI, 56, 15). Все римские обычаи, при всей их пестроте и многообразии, имеют один смысл и одну цель – вдохнуть в юношей такую силу духа, чтобы они могли «вынести любые страдания ради блага родины в надежде завоевать славу, ожидающую смелых». Они готовы пойти на все, готовы отказаться от счастья, от самой жизни ради республики. «Такое страстное состязание в благородных подвигах воспитывают у римских юношей их обычаи» (VI, 55; 54, 3–6).
Тут возникает очень интересный вопрос: а знали ли сами римляне о своей великой миссии? Действительно ли они так настойчиво, терпеливо и упорно шли к раз поставленной цели, покорению мира? Или все произошло случайно, и они просто плыли по течению? Так считало большинство современников Полибия и многие ученые наших дней. Как же отвечает на этот вопрос Полибий? Он решительно утверждает, что знали и неуклонно шли к одной цели. «Римляне не случайно и бессознательно, как думают некоторые эллины, но с верным расчетом… не только возымели смелую мысль о подчинении и покорении мира, но и осуществили ее. Доказать это мы поставили целью с самого начала» (I, 63, 9). В другом месте: «Покорение мира своей власти римляне задумали и осуществили» (I, 3, 10). Когда этот план возник? Полибий точно не говорит. Но, по крайней мере, с Ганнибаловой войны эта цель светила им всегда. «Победивши карфагенян… римляне считали, что ими совершено самое главное для завоевания целого мира» (I, 3, 6). И как судьба неуклонно вела мир к одной цели, так и римляне неуклонно шли к этой же одной цели.
Здесь я хочу отметить одну любопытнейшую черту, один прием, с помощью которого Полибий рисует своего главного героя. Римский народ не монолитное целое, он состоял из людей с разным характером и стремлениями. И сенат не одна личность, там было множество политиков, партий и группировок. Вот почему современные историки начинают обыкновенно свой рассказ о Риме с расстановки сил в сенате. Из борьбы партий, из компромисса между ними, говорят они, и рождалась римская история. XIX в. представлял эти партии как некие течения с великой программой: одни хотели демократии, другие аристократии, одни мечтали о власти над ойкуменой, другие хотели довольствоваться Италией. Но XX в. заставил партии измельчать. Это уже даже не идейные группировки, а фракции Эмилиев, Клавдиев и пр. Римская история в основном сводится к возне и грызне между ними. Личные амбиции, клановая принадлежность, родственные связи – вот что определяло политику этих лилипутских партий.
Но Полибий не пишет об этом ни слова. Это так странно, что Вольбанк даже замечает, что римская политика дана у него схематично, ибо он не описывает внутренних споров и конфликтов{52}. В чем тут дело? Неужели Полибий совсем не знал об этих конфликтах? Разумеется, знал. Притом лучше любого современного ученого. Ведь он жил в Риме, да еще в доме Сципиона. Знатные люди, еще разгоряченные после долгих споров в сенате, приходили туда и с жаром обсуждали дебаты и выступления. Полибий всегда был в курсе событий. С другой стороны, он сам был политик и вырос среди политиков. Он видел всю закулисную игру Ахейского союза. Мог ли он так слепо заблуждаться относительно сената?!
Значит, он молчит об этом сознательно и намеренно. Он часто подчеркивает, что пишет всемирную историю и должен взглянуть на мир с птичьего полета, отрешась от множества мелких деталей. В его истории действуют народы. И он хочет дать портрет великого народа, который совершил объединение человечества. Конечно, были люди, которые хотели остановиться на полдороге, возможно, были даже такие, которые готовы были примириться с Ганнибалом. Но не они определяли лицо Рима. И портрет этот становится еще ярче, ибо представляет яркий контраст с окружающими греками. Ведь у греков Полибий старательно выписывает все самые мелкие партии. И вот в сенат чуть ли не ежедневно являются послы от всех мелких городков и городишек, от каждой партии и подпартии. И вся эта шумная, многоголосая, суетящаяся толпа людей, из которых никто толком не знает, чего же он хочет, противостоит единому молчаливому и сдержанному римскому народу, который прекрасно знает, чего хочет, и неуклонно идет к намеченной цели.
Полибий хочет дать историю глубинных процессов, подобных рождению новых континентов на дне океанов. А вся эта мышиная возня, которая есть всегда и везде, всего лишь рябь на воде. Не может она объяснить ни победы Рима, ни вообще этого народа.
Люди
Мы видели, что на подмостках истории действующими лицами являются народы. Но какова же в таком случае роль отдельных людей? Что значат эти существа, когда рушатся великие царства и гибнут целые народы? Стоит ли вообще говорить об этих ничтожных былинках?
Европейская наука в общем и целом ответила на этот вопрос отрицательно. Она всегда ставила во главу угла общие законы развития, социальные отношения, производительные силы и пр. Солидному ученому даже неприлично казалось говорить об отдельных людях. И чем серьезнее, чем научнее историческое исследование, тем меньше в нем уделяется места личностям. Портреты, которые иногда рисуют европейские историки, это не более чем яркие заставки, украшения текста, подобные картинкам, изображающим остатки колонны или фронтона, которые вклеивают в книгу. Шпенглер как будто даже видит в этом один из признаков фаустовского духа и его отличие от духа аполлоновского.
Как же смотрел на роль людей Полибий? «Такова, кажется, сила существа человеческого, что бывает достаточно одного добродетельного или одного порочного, для того чтобы низвести величайшие блага или накликать величайшие беды не только на войска и города, но и на союзы городов, на обширнейшие части мира», – говорит он (XXXII, 19, 2). Эту мысль он повторяет часто и настойчиво. Так, он повествует о том, как разбиты были карфагеняне в Первую Пуническую войну. Уже казалось, что государство их погибло. Но они отыскали прекрасного полководца, спартанского наемника Ксантиппа. И он добился решительной победы. Рассказав эту историю, Полибий добавляет: «Один человек и один совет его сокрушили полчища, которые казались испытанными и неодолимыми, превознесли государство, которое видимо повергнуто было во прах» (I, 35, 5–6). «Дарование одного человека способно сделать больше, чем огромное множество рук… Такова чудесная сила одного человека, одного дарования», – в восторге восклицает Полибий в другом месте. Эти последние слова сказаны об Архимеде. Он говорит о том, что враги могли бы легко взять Сиракузы сразу, «если бы кто изъял из среды сиракузян одного старца» (VIII, 9, 3–8).
И если один человек мог отстоять силой своего гения город от целого вооруженного войска, если он мог совсем один разбить мощный флот и одним движением спустить на воду огромный корабль, то можно ли удивляться, что один полководец или один государственный человек может повернуть историю? Поэтому если причины победы римлян над карфагенянами Полибий видит в римском строе и характере, то причина всех успехов карфагенян – в самом Ганнибале. «Единственным виновником, душой всего, что претерпевали и испытали обе стороны, римляне и карфагеняне, я почитаю Ганнибала… Столь велика и изумительна сила одного человека, одного ума» (IX, 22,1–6).
И важнее, прекраснее и поучительнее кажется ему рассказ о человеке, чем о бездушных социальных законах или экономике. «Странно видеть, – говорит он, – как историки широко распространяются об основании городов, о том, когда, каким образом и кем города были заложены, каковы были расположение их и условия существования, и в то же время обходят молчанием воспитание и наклонности государственных правителей, между тем как изучение этого предмета гораздо плодотворнее. Ибо насколько проще для нас соревновать и подражать людям, как существам одушевленным, нежели неодушевленным предметам, настолько же повесть о людях поучительнее для читателя» (X, 21,2–5).
Вот почему рассказ о людях занимает столь большое место в его сочинении.
Полибий создал целую галерею портретов своих современников. И мало найдется галерей, которые могли бы соперничать с этой. Бывает иной раз, что, войдя в залу какого-нибудь музея, видишь посреди других полотен портрет Веласкеса или Леонардо и, встретившись с ним глазами, невольно вздрагиваешь. Ибо кажется, что это совершенно живое лицо, вставленное в старинную раму, рядом же висят красиво раскрашенные плоские картинки. Такое же чувство охватывает, когда читаешь Полибия. Все эти люди – царь Филипп, его сыновья, этолийские удальцы, Тит и Сципион – обрисованы так живо и выпукло, что нам кажется, что мы жили рядом с ними много лет. На наших глазах проходит блестящая юность Филиппа, мы видим, как в душе его появляются первые ростки зла, как постепенно разрастаются они и душат все добрые начала, как царь превращается в кровавого деспота. Сципиона Младшего мы встречаем впервые нежным застенчивым мальчиком, который влюбленными глазами смотрит на Полибия. Нелегко узнать этого мальчика в суровом и властном полководце, который является на последних страницах.
Существует мнение, что Античность воспринимала характер как нечто статичное, раз навсегда данное, и никогда не изображала его в изменении и развитии. Я не буду входить в обсуждение того, верно это или неверно[48]48
Хотя, конечно, неверно. Достаточно вспомнить изменение в характере Александра, Мария или Цицерона, нарисованных Плутархом. Что же до Алкивиада, то он, по выражению автора, постоянно менялся, как хамелеон.
[Закрыть]. Но уже у Полибия все совершенно иначе. Приведенные два примера ясно показывают это. Человек меняется часто, говорит Полибий, меняют его обстоятельства – несчастья, а еще больше счастье. Но кроме того, люди противоречивы сами по себе. В сердце их заложено одновременно стремление и к добру, и ко злу (XVI, 25, 1–7; ср.: I, 14, 7). Эта-то широта души человеческой, эта, говоря словами Достоевского, способность разом созерцать обе бездны, интересовала Полибия чрезвычайно. Он всегда с особым вниманием останавливается на двойственности, противоречивости натуры своих героев. Например, знаменитый тиран Агафокл был настоящим извергом, пока шел к власти, а достигнув ее, сделался добрым, даже кротким человеком. А «спартанец Клеомен разве не был и прекрасным царем, и жесточайшим тираном, и, наконец, обходительнейшим человеком в частной жизни? Хотя и невероятно, чтобы в одном человеке соединились столь противоречивые свойства» (IX, 23, 1–4). Поэтому одного и того же человека приходится то хвалить, то осуждать (XVI, 25, 1–7; ср.: 14, 7).
Или Филипп – самый удивительный и противоречивый образ. Мы помним, что и в самом падении он сохранил привлекательность и обаяние. «Ни один из прежних царей не обладал в такой мере, как Филипп, ни достоинствами, ни пороками» (XVIII, 26, 7–8). А после Киноскефал с ним вновь произошла метаморфоза. «Особенно поразительна эта двойственность характера в Филиппе… Если мы представили первоначальное расположение Филиппа к добру, потом извращение его», то теперь «удары судьбы сделали его другим человеком» (XVIII, 33).
Вот почему, наверно, только Полибий смог проникнуть в тайну загадочного характера Арата, которого толком не понимали ни античные авторы, ни современные ученые. Английский историк Тарн замечает, что в этом странном человеке чередовались черты героизма с нервозной слабостью{53}. Даже Плутарх удивляется, что стратег Ахейского союза то проявляет чудеса храбрости, то вдруг теряется, как ребенок. И он просто отбрасывает как подлую выдумку рассказы о малодушии Арата. Иначе поступает Полибий. Не только телесные, но и душевные способности людей распределены крайне неравномерно, замечает он. Один и тот же человек подчас оказывается очень способен к одному и совершенно не годен к другому. Мало того, иногда в одном и том же деле он показывает себя то чрезвычайно мудрым, то совершенно бестолковым, то отважным, то трусом. С Аратом же все было даже проще. Существуют разные виды храбрости. Один храбр на поле боя, но робок в гражданской жизни, другой смел только на охоте, но не годен в строю. Арат был смел в политической жизни, в интригах, но слаб и беспомощен на поле боя (IV, 8).
Как и его любимец Гомер, Полибий никогда не рисует людей лишь черной или белой краской. Нет у него ни исчадий ада, ни лучезарных ангелов. Наиболее симпатичны ему, безусловно, Арат и оба Сципиона[49]49
Я не говорю о Филопемене, так как посвященных ему отрывков сохранилось слишком мало.
[Закрыть]. Но хитрый, скрытный и коварный сикионец весьма мало похож на ангела, а оба римлянина очень далеки от шаблонного образа героя. Так же и с людьми дурными. Один из самых страшных преступников, конечно, царь Филипп. А мы видели, что автор любуется им не меньше, чем Шекспир своим Ричардом или Эдмундом.
Любопытно сравнить два портрета Ганнибала, один нарисован Полибием, а другой знаменитым Ливием, по всеобщему признанию великим художником.
Ливий: «Никогда еще душа одного и того же человека не была так равномерно приспособлена к обеим столь разнородным обязанностям – повелеванию и повиновению… Не было такого труда, от которого он уставал телом или падал духом. И зной, и мороз он переносил с равным терпением; ел и пил ровно столько, сколько требовала природа, а не ради удовольствия; выбирал время для бодрствования и сна, не обращая внимания на день и ночь – покою уделял лишь те часы, которые у него оставались свободными от трудов; при том он не пользовался мягкой постелью и не требовал тишины, чтобы легче заснуть; часто видели, как он, завернувшись в военный плащ, спит на голой земле среди караульных и часовых. Одеждой он ничуть не отличался от ровесников; только по вооружению да по коню его можно было узнать… Но в одинаковой мере с этими высокими достоинствами обладал он и ужасными пороками. Его жестокость доходила до бесчеловечности, его вероломство превосходило даже пресловутое пунийское вероломство[50]50
Выражение «пунийское вероломство» вошло в поговорку в Средиземноморье.
[Закрыть]. Он не знал ни правды, ни добродетели, не боялся богов, не соблюдал клятвы, не уважал святынь» (XXI, 4, 3–9).
Полибий: «По самому ходу событий мы вынуждены остановиться на Ганнибале, а потому, мне кажется, уместно будет выяснить здесь некоторые черты его характера наиболее спорные. Одни считают его чрезмерно жестоким, другие корыстолюбивым». Тут Полибий рассуждает о том, как сложно иной раз разгадать истинный характер вождя. Многие из них рабы обстоятельств; на других сильно влияют окружающие люди. «Нечто подобное, как мне кажется, было и с Ганнибалом… он испытывал чрезвычайные и многообразные превратности судьбы, а ближайшие друзья его не походили друг на друга; поэтому очень трудно заключить о характере Ганнибала из его поведения в Италии… Мнение наше может быть подтверждено одним… Ганнибал задумал совершить военный поход из Иберии в Италию… самый поход казался почти невыполнимым… Предстоящие трудности много раз обсуждались тогда в совете, и вот один из друзей Ганнибала по прозвищу Единоборец заявил… что есть одно только средство пройти в Италию… Необходимо научить воинов питаться человеческим мясом… Ганнибал признал пригодность этого смелого предложения, но так и не смог сам последовать этому совету и не смог уговорить друзей. Говорят, по мысли этого человека совершены были и те жестокости в Италии, в которых обвиняют Ганнибала… Ганнибал действительно был, видимо, чрезмерно корыстолюбив и был в дружбе с корыстолюбивым Магоном… Сведения эти я получил от самих карфагенян… С большими еще подробностями я слышал это от Масиниссы[51]51
Знаменитый герой Ганнибаловой войны, нумидиец, впоследствии царь Великой Ливии. С ним мы еще встретимся.
[Закрыть], который много рассказывал мне о жадности карфагенян вообще, особенно – Ганнибала и Магона… Среди прочих рассказов Масинисса говорил о величайшей нежности, какой отличались их совместные отношения с ранней юности, о том, сколько городов в Италии и Иберии завоевал каждый из них… но при этом они ни разу не участвовали в одном и том же деле и всегда старались перехитрить друг друга больше даже, чем неприятеля, чтобы только не встречаться при взятии города во избежание ссоры из-за дележа добычи, ибо каждый из них желал получить больше другого». (Далее идут примеры жестоких и вероломных поступков Ганнибала, которые он совершил в Италии, когда почувствовал, что почва уходит у него из-под ног.) «Вот почему нелегко судить о характере Ганнибала, так как на него действовали и советы друзей, и положение дел; но у карфагенян он прослыл за корыстолюбца, а у римлян за жестокого» (IX, 22, 7–26).
Спору нет, характеристика Ливия блестяща. Очень блестяща и очень холодна. Действительно. Каждая фраза отточена и отполирована до блеска. Но она холодна, потому что, по сути, здесь шаблонный образ великого злодея. Примерно такими же красками рисует Саллюстий своего Катилину. «Люций Сергий Катилина обладал огромной силой и духа и тела, но умом злым и испорченным… Тело его могло выносить голод, холод, бдения настолько, что этому трудно поверить. Дух же был дерзок, коварен, непостоянен» (Cat. 5).
У Полибия же слог неотделан, стиль небрежный, разговорный какой-то. Но идеальное, холодное описание вдруг на наших глазах одевается живой плотью. Вместо стандартной личины театрального злодея мы вдруг видим живое лицо. Ливий уверенно говорит: «Его жестокость доходила до бесчеловечности». Полибий, напротив, колеблется, недоумевает, рассуждает о двойственности человеческой природы. И рассказывает всего один эпизод. И мы разом переносимся в ставку Ганнибала и слышим, как вожаки пунийцев с азартом обсуждают, как научиться есть человечину. А сколько еще «смелых и полезных» идей в этом же роде они, наверно, обсуждали! И мы вдруг понимаем, в какой обстановке жил Ганнибал, какими людьми был окружен и кто были его приятели, те люди, в руках которых была судьба италийских городов.
Может быть, еще любопытнее его отношение к человеку, который причинил ему огромное горе. Я имею в виду Дейнократа, убийцу Филопемена. Плутарх так рисует его: «Мессенец Дейнократ, личный враг Филопемена, ненавистный всем за свою подлость и распутство» (Philop. 18). Мы видели, что у Полибия он совсем не таков. Это очаровательный человек: отчаянно смелый, веселый, беззаботный, но без царя в голове.
Есть только два сорта людей, к которым Полибий беспощаден, он не находит для них ни единого доброго слова. Они сплошь черны, черны, как сажа. Ни одной приятной черточки, ни одного человеческого свойства. Это тираны, а также предатели и доносчики. И каждое слово его о них дышит ненавистью.
Одной из ярких черточек, которые рисуют человека, являются его слова, его речь. Плутарх, сам величайший мастер портрета, говорил: «Часто незначительные поступки, слово и какая-нибудь шутка способствует обнаружению характера больше, чем… громадные сражения и осады городов» (Plut. Alex. 1). Это он говорит в биографии Александра. И правда. Если бы убрать все высказывания царя – сентенциозные, остроумные, гневные – образ его потускнел бы и померк. Не помогла бы даже битва при Иссе. Итак, слова исторических персонажей важны, просто необходимы. Но тут нужно сказать об одном течении, охватившем в то время всю литературу.
Греки жили в обществе демократическом, где постоянно нужно было отстаивать свою точку зрения, доказывать и убеждать. Они привыкли к речам, и привычка эта вошла в их плоть и кровь. Им даже легче казалось понять любой вопрос, если перед ними изложат все доводы за и против, как в суде или в народном собрании. Постепенно все рассказы стали строить в форме интересной полемики. Даже в «Федре» Платона Сократ сначала доказывает ненавистную ему точку зрения на любовь и только потом опровергает собственные доводы.
Умение говорить было самым неотразимым оружием политиков. И в помощь им явились услужливые риторы. За умеренную, а чаще неумеренную плату они брались отточить язык государственного мужа. Вся Греция покрылась риторическими школами. Постепенно первоначальная цель стала забываться. Школы становились все изысканнее, все утонченнее, все дальше от обыденной жизни. Изо дня в день ученики писали сочинения о споре между Одиссеем и Аяксом из-за оружия или об Агамемноне, отдающем на заклание родную дочь. Полибий говорит о прилежных мальчиках, которые в риторической школе получали задание написать похвальное слово в честь Терсита и обличительную речь против Пенелопы. Задача увлекательная, так как Терсит – трус и негодяй, а Пенелопа – образец любящей верной жены (XII, 26Ь, 5). «На такую надуманную, оторванную от жизни тему… сочиняются декламации, – с гневом и презрением говорит Тацит. – …В школах ежедневно произносятся речи… о кровосмесительных связях матерей с сыновьями или о чем-нибудь в этом роде» (Dial. 35).
И вот словно буйно цветущее тропическое растение-паразит, которое оплетает гигантские стволы и душит их, риторика быстро разрасталась, оплетала все виды изящной словесности, проникала даже в поэзию. Кого бы мы ни видели – пылких любовников, буколических пастушков и пастушек, расположившихся под кущей деревьев среди своих белоснежных овечек, гомеровских героев на поле брани или после боя, устало опершихся на копье, – все они становятся в позу и начинают декламировать. Но самую удобную сцену для подобных упражнений представляли исторические подмостки. Великие события, которые на них разыгрывались, и известность самих актеров придавали блеск и величие всему действу. И политики и полководцы, задрапировавшись в пурпурные плащи, как цари и герои древних трагедий, становились в картинные позы и произносили патетические тирады и звенящие чувствами фразы.
Вот эта-то манера невыносимо раздражала Полибия. Он знал, что жизнь – увы! – не риторическая школа, и нельзя в собрании говорить так, как на уроке риторики. Кроме того, «необходимо, чтобы каждая речь согласовалась с характером говорящего» (XII, 25, 5). Поэтому его бесили эти «вымышленные школьные упражнения». Они уничтожают «самое существо истории», говорит он (XII, 25в, 4). Но окружающие явно не понимали его чувств. Читатели, которым он давал отдельные главы своего сочинения, с недоумением спрашивали, где же в его сочинении речи? Ведь они придали бы его повествованию особую занимательность и живость. Полибий, который, как каждый политик, разумеется, учился риторике, возражал с некоторой досадой, что ему ничего не стоит разукрасить вымышленными речами свой рассказ (XXXVI, 1). Но такие риторические упражнения ему противны. Чтобы пояснить свою мысль, он берет фрагмент из того же злополучного Тимея, – это какой-то уникальный пример дурного историка.
Тимей любит уснащать свою повесть речами. При этом «он сообщает не то, что было сказано… на самом деле; вместо этого он… решает, что должно быть сказано, а затем… речи… дает в таком виде, как будто сочинили их в школе в ответ на заданные вопросы» (XII, 25а, 5). Вот пример, который разбирает сам Полибий. Полководец и государственный деятель Гермократ пытается примирить сицилийцев. Прежде всего он напоминает слушателям, что на войне людей будит труба, а в мирное время петух. Далее, Гомер называет бога войны Ареса ненавистнейшим из богов (длинная цитата), и мудрый Нестор говорит у него о войне (длинная цитата). А Еврипид говорит о мире (длинная цитата). «К этому Гермократ добавляет, что война очень похожа на болезнь, а мир на здоровье». Потом в мирное время молодые хоронят старых, а во время войны – старые молодых. Во время войны неспокойно и внутри городских стен, а в дни мира спокойно даже в открытом поле.
«С изумлением спрашиваешь себя: неужели мальчик, незадолго перед этим посещавший школу, прилежно занимавшийся историческими сочинениями и желающий сочинить упражнение по преподанным ему правилам… неужели такой мальчик высказал бы иные мысли в иной форме? Мне кажется, он говорил бы точно так же, как Тимей заставляет говорить Гермократа» (XII, 25к – 26). А между тем это говорит отнюдь не мальчик, а опытный политик и полководец.
«Подлинная задача истории, – говорит Полибий, – состоит… в том, чтобы узнать речи, произнесенные в действительности» (XII, 25в, 1). «Историку не подобает наскучивать читателю и выставлять напоказ собственное искусство, но довольствоваться точными по возможности сообщениями того, что было действительно произнесено» (XXXVI, 1). «Кто замалчивает подлинные речи… а вместо того дает вымышленные школьные упражнения… тот упраздняет самое существо истории» (XII, 25в, 4). Это совершенно уникальное явление. Так не поступал никто ни до, ни после Полибия. Например, во времена Ливия сохранились подлинные речи Катона Старшего. Но Ливий и не подумал привести их в своем рассказе: вместо того он украсил свое повествование изящными риторическими речами, которые мог бы произнести Катон. У Ливия, можно сказать, все повествование состоит из речей. При этом эпоха и характер действующего лица для него безразличны. Римляне времен Ромула говорят не хуже блестящих риторов эпохи Августа. Одинаковые речи произносит Аппий Клавдий Слепой и другие бородатые консулы, и современники Сципиона Младшего.
Не буду сейчас распространяться об этих речах. Вместо этого приведу два эпизода, которые Ливий взял у Полибия. Иногда он очень точно следует нашему автору, но все же как блестящий писатель и ритор считает необходимым украсить грубый сухой стиль Полибия. Первый эпизод происходит во время Второй Пунической войны. Молодой римский военачальник Публий Сципион Старший взял испанский город Новый Карфаген. В городе он нашел множество заложников, жен и детей испанских царьков, которых карфагеняне держали в крепости, чтобы обеспечить верность иберов.
Вот текст Полибия.
«Публий приказал позвать заложников… Детей он подзывал к себе по одному, ласкал и просил ничего не опасаться, так как, говорил он, через несколько дней они увидят своих родителей. Что же касается остальных, то всем он предлагал успокоиться и написать родным прежде всего о том, что они живы и благополучны… В числе пленных женщин находилась и супруга Мандония (одного из испанских царьков. – Т. Б.)… Когда она упала к ногам Публия и со слезами просила поступать с ними милостивее, чем поступали карфагеняне, он был растроган этой просьбой и спросил, что им нужно. Просящая была женщина пожилая и на вид знатного происхождения. Она не отвечала ни слова. Тогда Публий позвал людей, на которых был возложен уход за женщинами. Те… заявили, что доставляют женщинам все нужное в изобилии. Просящая снова, как и прежде, коснулась колена Публия и повторила те же слова. Недоумение Публия возросло и он, решивши, что досмотрщики не исполняли своих обязанностей и теперь показали ложно, просил женщин успокоиться. Для ухода за ними он назначил других людей… Тогда просящая после некоторого молчания сказала:
– Неправильно, военачальник, понял ты нашу речь, если думаешь, что просьба наша касается еды.
Теперь Публий угадал мысли женщины и не мог удержаться от слез при виде юных дочерей Андобалы и многих других владык, потому что женщина в немногих словах дала почувствовать их тяжелую долю. Очевидно, Публий понял сказанное; он взял женщину за правую руку и просил ее и прочих женщин успокоиться, обещая заботиться о них, как о родных сестрах и дочерях» (X, 18, 3–15).
А вот рассказ Ливия.
«Сципион призвал к себе заложников, прежде всего ободрил их всех, так как они перешли под власть римского народа, который предпочитает привязывать к себе людей не столько страхом, столько благодеяниями и вступать с иноземными народами во внушающий доверие союз, чем придавать их плачевному рабству. Затем, выслушав названия их родных городов, он исчислил, в каком количестве и к какой народности принадлежат пленники, и отправил на их родину послов, чтобы община прислала за своими… В это время из толпы заложников с плачем бросилась к ногам главнокомандующего… супруга Мандония… и начала умолять его, чтобы он наказал стражам старательнее относиться к заботам и уходу за женщинами. Когда же Сципион заявил, что, наверно, они ни в чем не будут нуждаться, тогда женщина заговорила снова:
– Невысоко мы это ценим, ибо чего не достаточно для нас в нашем положении! Но меня беспокоит забота о другом, когда я думаю о возрасте этих вот женщин, так как сама я нахожусь вне опасности подвергнуться оскорблению женской чести…
Тогда Сципион возразил на это:
– Уже ради военной дисциплины народа римского, соблюдаемой мной, я не допустил бы оскорблять у нас ничего, считающегося где-либо священным. Теперь же заставляет меня еще тщательнее заботиться об этом ваша добродетель и достоинство, так как вы даже среди несчастий не забыли о своей женской чести» (XXVI, 49).
Мне кажется, сразу бросается в глаза разница между этими двумя рассказами. У Полибия мы видим человека юного, с мягким сердцем, легко доступного жалости и состраданию. Он утешает и успокаивает насмерть перепуганных людей, ласкает детей и, чтобы их утешить, дарит им подарки. У Ливия перед нами холодный и спокойный римский военачальник, который в первую очередь произносит перед пленниками речь, в которой в официальных выражениях доказывает преимущества римской политики, а потом погружается в необходимые вычисления. Далее к ногам полководца падает пожилая женщина. У Полибия Сципион сразу растроган, хотя не знает еще, в чем просьба. Он мягко и ласково пытается узнать, что ей нужно. Он тратит на это, очевидно, много времени – призывает стражей, расспрашивает, потом назначает новых, дает им указания и т. д. Особенно трогательно у Полибия, что женщина так и не решается прямо сказать Публию, о чем она молит. Она заставляет его догадаться, и Сципион, поняв, в чем дело, не может удержать слез. У Ливия герои не плачут. Женщина сразу без всякого стеснения напрямик излагает молодому полководцу свою просьбу. И уж, конечно, не плачет Сципион. Как хороший военачальник он прежде всего озабочен не жалостью, он думает о дисциплине – ему надо следить, чтобы его воины не распустились, а затем в холодных выражениях хвалит женщин за целомудрие.
Таким образом, в рассказе Ливия мы видим хорошего, но совершенно безликого военачальника. Роль Сципиона мог бы с успехом сыграть и Марцелл, и Фабий Максим. Зато на страницах Полибия перед нами оживает неповторимый, обаятельный образ Публия Сципиона.
А вот второй эпизод. Действие на сей раз происходит в Элладе. Это встреча Филиппа Македонского и всех обиженных им. Их защиту взял на себя молодой римский консул Тит Фламинин. Читатель помнит, конечно, эти дикие переговоры, которые произвели такое сильное впечатление на римского консула.








