355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Букчин » Влас Дорошевич. Судьба фельетониста » Текст книги (страница 49)
Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:47

Текст книги "Влас Дорошевич. Судьба фельетониста"


Автор книги: Семен Букчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 51 страниц)

Извините, пожалуйста, но я жив, чего и другим от души желаю»[1367]1367
  Вестник литературы, 1921, № 8. С.9.


[Закрыть]
.

Тем не менее известие о смерти Дорошевича попало в газеты. В Париж печальная телеграмма пришла почему-то из Гельсингфорса. На нее эмоционально откликнулся критик Дмитрий Святополк-Мирский, высоко ценивший талант фельетониста: «Конечно, это неправда. Не верится, не хочется верить; и самая-то телеграмма какая-то путаная, кружная, бестолковая. Я не верю, что Влас Михайлович Дорошевич умер <…> Не верю, не хочу верить.

И пусть зловещая гельсингфорская телеграмма только оправдает народное поверье, укрепив долголетие Власа Михайловича»[1368]1368
  Мирский Д. Влас Дорошевич//Последние новости, 1920, 3 ноября.


[Закрыть]
.

Между тем жизни оставалось, что называется, на донышке. Мемуаристы, описывающие встречи с Дорошевичем в этот крымский период, говорят как о его замкнутости, необщительности, уходе в себя, так и о вполне очевидном интересе к событиям, к людям. Будучи тяжело больным, он пришел на помощь своему давнему знакомому и другу Ивана Бунина художнику Петру Нилусу. Как рассказывает Наталья Власьевна, когда Нилуса обвинили в сотрудничестве с большевиками, далекий от политических дел Дорошевич выступил на суде в роли общественного защитника и добился его оправдания. Впоследствии стало известно, что Нилус действительно был членом РСДРП, большевиком, что, однако, не помешало ему вскоре эмигрировать во Францию.

Молодой поэт, уроженец Севастополя Георгий Шенгели познакомился с Дорошевичем летом 1919 года, когда город несколько месяцев был занят частями Красной Армии, вскоре выбитыми войсками Деникина. Шенгели получил тогда должность комиссара по искусству и искал людей, на которых мог опереться в своей деятельности. Узнав о том, что в городе находится знаменитый журналист, он немедленно помчался к нему. Встречи и разговоры с «королем фельетонистов» он описал в посвященном ему и, к сожалению, незаконченном очерке: «Я послал знаменитому журналисту мою визитную карточку, будучи не вполне уверен, что мое имя ему знакомо. Меня приняли немедленно. Потом я узнал, что Дорошевич не слыхал моего имени, что я был для него вполне „человеком с улицы“, – но что двери его всегда открыты для любого посетителя:

– Я же не митрополит, чтобы отказывать в приеме, и не лейб-медик, – говорил он мне после.

– Но ведь вам очень должны мешать посетители, – удивлялся я.

– Пусть лучше мне помешают, чем я упущу чужую беду или тему для фельетона; ко мне ходят люди переполненные, – возражал он.

Я вошел в большую, безвкусно обставленную комнату со множеством диванчиков, пуфов, бамбуковых столиков, обвешанную фотопортретами пышнотелой красавицы и – окантовками каких-то громадных газетных вырезок. У окна стояло прекрасное кожаное кресло. С кресла поднялся мне навстречу очень высокий массивный человек с бритым лицом, с тяжелой нижней губой и странными рыжими глазами. Одет он был в прекрасные фланелевые штаны и в казенную матросскую блузу „голландку“, без тельняшки, позволявшую видеть толстую шею и грудь, покрытую седоватым руном.

– Влас Дорошевич, – сказал он густым басом, протягивая мне маленькую мягкую руку, удивительной, как потом рассмотрел я, красоты, хотя и поросшую рыжим пухом.

Я не помню в подробностях первой нашей беседы, помню лишь то, что она продолжалась часа два и что очень скоро я превратился в настороженного слушателя, жадно внимавшего рассказу о его, Дорошевича, занятиях и планах. Он в уединении, на вынужденном досуге готовил цикл лекций о Романовской монархии, об ее важнейших деятелях, начиная с Витте, с которым он хорошо был знаком. Он подчеркивал черты рокового сходства между судьбами Николая II и Людовика XVI, начиная от „ходынки“ на Ходынском поле и „ходынки“ в тесных проулках Орлеана, где короновался Людовик, и кончая казнью обоих. Он знал множество закулисных подробностей Николаевского царствования – в его дворцовом аспекте.

Занятны были его неожиданные сближения: он находил значительным то, что Романовы были призваны на престол из Ипатьевского монастыря, а Николай был расстрелян в доме купца Ипатьева; что первый римский царь был Ромул, первый император – Август, а последний, передавший римский скипетр варвару Одоакру, – Ромул Августул; что такие-то (не помню какие) числа были роковыми для Наполеона III и т. д.

Слушать это было интересно, но казалось странным, что Дорошевич придает значение случайным совпадениям, пригодным разве что для отдела „Смесь“ в „Ниве“. <…> Я отважился заметить это моему собеседнику.

– Вам интересно было? – спросил он. Я подтвердил, что – интересно.

– Ну вот, значит, цель достигнута: писатель вовсе не должен быть прав, он должен быть интересен.

– Но ведь можно сочетать оба начала: быть и правым, и интересным.

Дорошевич исподлобья внимательно посмотрел на меня и сказал глубоким басом:

– А я и прав.

И пустился развивать парадоксальную теорию об историческом ритме, о сериях счастливых и несчастных событий – независимо от их обусловленности, – сериях, сходствующих с колебаниями показаний рулетки, абсолютно закономерных. <…>

Я откланялся, и Дорошевич просил меня „бывать“. Я ушел, довольный тем, что, видимо, понравился старику. Он же мне понравился чрезвычайно.

Прошло несколько дней. Я сидел под вечер в своей комнате в доме адмирала Колландса, на Садовой (впоследствии в ней жил Константин Паустовский, описавший ее в книге „Чёрное море“), у окна, и корпел над стиховыми анализами: я тогда усиленно писал мой „Трактат о стихе“. Вдруг под окном возникла большая голова Дорошевича, в канотье, резко дисгармонировавшем с тою же матросской блузой, и раздался его глубокий бас:

– К вам можно?

Еще бы нельзя! Я в восторге побежал открывать дверь, ввел Дорошевича, представил его моей молоденькой жене, у которой он тщательно поцеловал обе руки, и усадил его в кресло.

Опять потекла непринужденная беседа. Дорошевич рассказывал о Риме и о Париже, о скачках и рулетке, о Нижегородской ярмарке, где он, оказывается, ежегодно редактировал специальную газету, о каком-то писателе, крайне невкусно описывавшем в подвалах „Московского листка“, где фельетонами шел его роман, обеды своих героев, и как он, Дорошевич, с этими фельетонами ходил в трактир Тестова и заказывал „по ним“ обед…»[1369]1369
  РГАЛИ, ф.2861, оп.1, ед. хр.102.


[Закрыть]

Над этим очерком как частью задуманной большой мемуарной книги Шенгели работал в начале 1950-х годов, незадолго до смерти. А примерно за два с половиной десятка лет до того он вспомнил о Дорошевиче в беллетризованных мемуарах «Черный погон» (также оставшихся незаконченными), в которых вывел его под именем Тараса Сагайдачного. Здесь с пиететом перед высокоталантливым и очень умным человеком (выраженным, кстати, и в письме Шенгели к М. Шкапской от 23 июня 1924 г.: «… из всех интересных людей мне импонировал ясностью мысли и богатством ее только один: Влас Михайлович Дорошевич <…> он был именно умным умником, а Белый, Розанов, Вяч. Иванов, Мережковский – все это глупые умники, которые никак не могут понять, какой-то (не знаю какой) очень простой вещи»[1370]1370
  Рудин из Брюсовского института (Письма Г. А. Шенгели М. М. Шкапской. 1923–1932). Публикация С. Шумихина//Минувшее. Исторический альманах. М. – СПб., 1994, № 15. С.263.


[Закрыть]
) соединилось любование личностью знающего себе цену, умудренного жизнью сибарита.

«Ему лет пятьдесят пять, но на вид смело – семьдесят. Все буйства богатой удачливой жизни, знавшей скрипичные слезы всех концертных зал Европы, горевшей восторгами над тарелками черепашьих супов, мчавшейся в автомобильных гонках, столбеневшей перед гильотинным помостом и тусклыми глазами мосье Дейблера, переходившей из горячих ванн женской нежности в холодящие золотым звоном водоемы рулеточных зал, глядевшей в мудрое свинство серых глаз Сергея Юльевича Витте, – все эти сотни тысяч, пропущенные меж пальцев, бочки шампанского, пробулькавшие в толстом горле, батальоны женщин, целовавшие эти большие с рыжим пухом руки, дуэли, бежавшие смутной волной славы и скандала от этой громадной плечистой фигуры, – все это легло тяжкими морщинами, свинцовыми подглазницами, золотом пломб и мертвенным фарфором искусственного зуба, осело семью пудами в терпеливых пружинах старинного кресла…

Тарас Сагайдачный… Человек, сумевший сочетать остроумие пушкинского времени с бесстыжим цинизмом бильярдных – и из этого сплава выковавший себе славу и богатство. Номер газеты с его фельетоном шел в рознице учетверенным тиражом; его имя в списке сотрудников обеспечивало подписку; его рецензия создавала имя актеру. Давно это было. После пятого года все реже и реже появлялись подписанные им подвалы: старел, ленился, уставал. Да и зачем работать: издатель платил ему сорок восемь тысяч в год только за то, что он не писал в газете конкурента. Но иногда встряхивался Сагайдачный – и пух и перо летело от не понравившегося ему министра…

Он мнет мне руку и усаживает рядом… На полу у кресла – ручной чемоданчик, в нем книги.

– Это – мое сокровище, все, что я вывез из Петербурга, если бы у меня пропал этот чемодан, я был бы близок к самоубийству. Поглядите, что там.

Гляжу: журналы Великой Французской революции, протоколы Конвента, якобинских клубов… Какие они маленькие и старенькие – эти листки, потрясшие мир.

– Вы готовите работу, Тарас Михайлович?

– Нет, после того как по этой ниве прошла такая жатвенная машина, как Мишле или Жорес, – какую же можно готовить работу? Мне вот хочется ясно себе представить, что видели французы, когда Людовик лег под нож. Знаете, репортерский отчет составить. Как я когда-то их составлял. А я умел в молодости быть репортером!

Он жмурится от сладких воспоминаний…<…>

– А почему вы, Тарас Михайлович, не печатаетесь? Вы еще полны сил.

Сагайдачный отваливает презрительно полуфунтовую губу:

– У дурака Шевелева я не стану печататься: я уже тридцать лет показываю редактору только кончик рукописи, чтоб он видел мое имя. А Шевелев хочет прежде читать манускрипт и только „одобрив“ отправлять в типографию. Я на это не пойду.

– А в других газетах?

– Голубчик, – прожевывает ракушку Сагайдачный, – сколько сейчас стоит фунт хлеба? Пять рублей. Стократное увеличение. Могут ли „Черноморские новости“ мне платить двести рублей за строчку? Не могут. А я не привык снижать свой гонорар…<…>

Он очень интересно рассказывает, Сагайдачный, – о соусах ли он говорит или о папе римском, но мне больше хочется знать, что думает эта большая умная голова о революции.

Сагайдачный не хочет думать о революции: смутное время, путаница, ничего не разберешь. Но, конечно, обе стороны – и красные, и белые – бессильны. Добровольцы до Москвы не дойдут. На днях начнется отступление. Красные докатятся до Дона, до Днепра, не дальше. Потом их снова попрут. Чертовы качели.

– Но ведь не может же так быть вечно?

– Ну что ж: размежуются. Север и Юг. А вернее – явится Наполеон. Или наведет порядок Англия, послав армию. Знаете, Англия, раз взявшись за дело, доводит его до конца, хоть бы ей пришлось тридцать лет воевать. Наполеона сломило английское упорство. Вильгельма – тоже.

– Но ради чего Англия будет тратить миллионы?

– Возьмет Кавказ, подчинит Персию…

– Значит, вы ее рассматриваете как врага?

Сагайдачный смотрит на меня удивленно:

– Как врага? Да за избавление от товарищей я Сибирь и Среднюю Азию готов отдать, не то что армяшек! Хотя за одно я товарищам благодарен: мощи вскрыли. С детства хотелось узнать, что в них такое.

Так… Значит, и у Сагайдачного перед глазами туман, и он не понимает чего-то в революции… Кто же понимает?»[1371]1371
  Георгий Шенгели. Черный погон (фрагмент)//Арион, 2002, № 3. С. 91–94.


[Закрыть]

На самом-то деле Шенгели чувствовал, видел, что Дорошевич если и «не понимает чего-то в революции», то очень многое знает о жизни, что дает ему какие-то важные ориентиры. И это обстоятельство, помимо обаяния личности «короля фельетонистов», притягивало его. Когда из Одессы в Севастополь в ноябре 1920 года приехал Владимир Нарбут, известный поэт-акмеист и энергичный, сумевший привлечь к журналистской работе талантливую молодежь руководитель советского информационного агентства «Юг-Роста», Шенгели повел своего друга к Дорошевичу. У Нарбута было к нему множество важных вопросов. В написанном спустя два года мемуарном этюде он так описал эту встречу: «Большая темная комната глотает нас, и вскоре, из бокового входа, шаркающей медвежьей поступью, покачиваясь, выбирается высокий и сутулый, грузный старик, с обрюзгшим, вялым лицом в плотных складках, с медленным взглядом, с некоей окоченелостью в движениях.

– Здравствуйте, – здоровается, гудя торжественным баском, Дорошевич с Шенгели, затем деревянно протягивает руку мне и совсем неожиданно, старчески покашливая, неуклюже, как мешок, опускается в кресло. Тягостное молчание, нарушаемое лишь дряблым и тоже старческим (так пожевывал, очевидно, Плюшкин) дожевыванием да шепотком в соседней комнате.

Я беру „интервью“. Задаю вопросы – их ворох: как относится В.М. к Врангелю, к Советской власти, как он смотрит на нынешнее внутреннее и международное положение России, каково, по его мнению, будущее ее. Касаюсь местной, крымской журналистики, желаний самого Дорошевича. Но, уже предупрежденный Шенгели, вынужден наталкивать, наводить Дорошевича на ответы. Да и ответы-то: что бы я ни сказал, подтверждение или отрицание (смотря по моему тону) получал только конец моей фразы, – кратко, по-детски, несложно. – „Как вы, В.М., полагаете: действительно ли Советская власть является властью трудящихся?“ – „Я полагаю, Советская власть является властью трудящихся“, – как глухое эхо, утвердительно отвечает Дорошевич. И видно было, что в кресле покоит свои телеса человек, у которого страшная болезнь (lues), как моль, распылила и выскребла здоровое мышление, пересыпала трухой случайно уцелевшие мозговые нервы. Так же случайно, второпях пробежал по одной из этих ниточек солнечный луч: Дорошевич нескладно и наивно поведал, как кто-то из ворвавшихся в Севастополь партизан заглянул и в его квартиру, привязался к В.М. с требованием выдать будто бы имеющийся у Дорошевича наган и исчез, удовольствовавшись скромной премией в виде золотых часов. В. М. Дорошевич на минуту засиял, заулыбался и, ничуть не обиженный, не шокированный, добавил: „А матросы – мои защитники: они уже никого не пускают ко мне“. Это была правда: матросы, заняв квартиру напротив, установили добровольную охрану писателя от всяких посягательств со стороны. И вторично запрыгал в глазах В.М. тот же лучик: речь зашла о Горьком. Дорошевич забеспокоился: как, что – там, на севере? Высказал даже желание: возможно, вот только потеплеет – обязательно перекочевать в Петербург. Но едва беседа сползла на политические рельсы – снова сонная, животная жвачка, снова урчащее старческое покашливание. А из соседней комнаты, хромая, вынырнула родственница В.М., пожилая женщина с ясными глазами, и за ней – всегдашний спутник фельетониста, экономка, та самая, что впустила нас. Принесли чай, и Влас Михайлович окончательно погрузился в „растительный процесс“. Женщины дипломатически намекнули нам, что уже не рано и присовокупили, что живется Дорошевичу очень плохо, дороговизна растет и проч. Я обещал похлопотать в ревкоме (дня через два ревком прислал Дорошевичу костюм, обувь, продукты), пожал деревянную ладонь В.М. и подумал: „Ему уже ни физически, ни душевно не встать. Кончено. Он – только манекен“. Правда, несколько дней спустя Дорошевич зачислился сотрудником КрымРоста, дал даже – кажется, не свой – несуразный фельетон, но все это было тяжелым, самоиздевательским процессом той же тупой жвачки».

Для большевика Нарбута «по-настоящему было два Дорошевича: один – сверкающий афоризмами и парадоксами король фельетона, министр от публицистики, исколесивший на автомобиле Европу, Америку и Азию, избороздивший все океаны и моря, король и министр, пред которым распахивались двери недоступных буржуазных кабинетов, человек, который не знал пределов исполнения своих писательских стремлений и чаяний, ибо вместо пера у него было жало; и – другой: одряхлевший, как старый мир, быто-бичевателем и в то же время невольным апологетом которого он был, гальванизированный труп, угорь в высыхающем бассейне». Прочитав о том, «что Дорошевич – „сменовеховец“, что он якобы собирается редактировать нео-интеллигентский журнал „Новая Россия“, он „до боли четко ощутил в себе холодок естественной смерти В.М., плоть которого уже превратилась в протоплазму для размножения клеточек тления“». Нарбут «вспомнил знаменитое „при особом мнении“ Дорошевича и – понял, что именно тогда пролегла в его жизни роковая, непреодолимая грань»[1372]1372
  Нарбут В. Король в тени (Воспоминания о В. М. Дорошевиче)//Театр (Одесса), 1922, № 2. С. 6–7.


[Закрыть]
.

В описании Нарбута Дорошевич почти неадекватен. Как разрушитель его личности упомянут сифилис (lues). Но если все обстояло столь печально, зачем Шенгели повел своего друга брать интервью у такой «развалины»? Конечно, было несомненное любопытство, желание Нарбута самому взглянуть на знаменитого журналиста, оставшегося в Севастополе после ухода белых. Да и Шенгели, возможно, не ожидал такого ухудшения здоровья «короля фельетонистов», чьим обществом, мудростью и остроумием он еще относительно недавно наслаждался. Несомненно, Дорошевич был плох осенью 1920 года. И вместе с тем, не были ли «автоматические» ответы на вопросы Нарбута некоей «ширмой», за которой скрывались глубокая надорванность, разочарованность, нежелание выступать в роли некоего политического комментатора, чье имя хотят использовать? Позже, уже в Петрограде, Дорошевич будет надевать эту маску «человека не в себе».

Каково было его отношение к советской власти? На этот вопрос он дал более чем недвусмысленный ответ в фельетонах в «Крымском вестнике». Сами революционные события были для него явлением закономерным. Это подтверждают и Петр Пильский («Революцию он принял как неизбежность»), и Глеб Алексеев («Революция не была для него неожиданностью»). Обладавший историческим мышлением, знал Дорошевич и о том, что плодами революции, как правило, пользуются душители свободы. Поэтому, конечно же, советскую власть считал узурпаторской, не мог простить большевикам уничтожения свободы печати, закрытия «Русского слова». Но и в белом движении не находил для себя опоры. Красных и белых он ставит на одну доску, недаром Сагайдачный у Шенгели убежден в бессилии тех и других. В написанном уже после возвращения из Крыма в Петроград фельетоне «Красные и белые»[1373]1373
  Смена вех (Париж), 1921, № 1. С.20–22. Фельетон перепечатан в журнале «Новая Россия», 1922, № 1.


[Закрыть]
он развивает эти мысли на конкретных примерах. Не случайно фельетон имеет подзаголовок «Из воспоминаний о гражданской войне». Начинается он и заканчивается одной и той же сценой. «В ростепель, по талому снегу баба идет за мужиком. Идет по следу. Куда мужик своими сапожищами, туда и она своими лапотками.

В результате – у бабы мокрые онучи».

Подтверждение этой притчи он видел в Майкопе, где белые повесили тысячу двести человек («Одну барышню даже вверх ногами»), где висящий человек стал «таким же обычным явлением, как бегающая собака». Ее подтверждал рассказ доктора, приехавшего с царицынского фронта, где «расстреливание заменено» «отсечением головы». И превращение контрразведки в «чрезвычайку» в Севастополе, и «реквизиция помещений и уплотнение населения», и даже учреждение армейских культурно-просветительных отделов – все говорило о том, что белые мало чем отличаются от красных. Публикацию этого фельетона редакция выходившего в Париже журнала «Смена вех» снабдила характерным предисловием: «В течение всей революции блестящий русский публицист В. М. Дорошевич хранил упорное молчание. Печатаемая ниже его статья „Красные и белые“ является, насколько мы знаем, первою, прерывающею это молчание. Она, несомненно, весьма знаменательна как по теме, так и по тону. Если в ней отражается основной мотив душевного перелома, испытанного автором под впечатлением трагических событий русской жизни последних лет, то не этот же ли мотив <отражает и наше состояние> и многих тех, чей голос не может звучать так громко, как голос В. М. Дорошевича».

Надеявшиеся на либеральное перерождение большевизма эмигранты, вошедшие в историю как сменовеховцы, увидели в фельетоне стремление к некоей «объективной оценке» действительности, сближающее их взгляды с позицией знаменитого журналиста. Эта вера в то, что Дорошевич им близок, укреплялась, вероятно, и согласием его сотрудничать как в «Смене вех», так и в близком этому изданию журнале «Новая Россия», который возглавил И. Г. Лежнев и в котором, помимо Дорошевича, дали согласие участвовать Н. П. Ашешов, Ю. С. Волин, Е. Д. Зозуля, В. Г. Тан[1374]1374
  См.: Из Петрограда//Смена вех, 1922, № 13. С.24. И. Г. Лежнев в числе группы «крупнейших литераторов, до того времени молчавших, но сдержанно относившихся к Советской власти», пытался привлечь Дорошевича к участию в гельсингфорской газете «Путь» (Высылка вместо расстрела. Депортация интеллигенции в документах ВЧК-ГПУ. 1921–1923. М., 2005. С.267). Вероятно, к сотрудничеству в том же издании привлекали и Амфитеатрова, увидевшего в этом предприятии «рептильную вербовку» со стороны большевистского режима и опасавшегося, что его организаторы смогут использовать имя больного, «трудно говорящего, трудно мыслящего» Дорошевича (Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.2. С. 416–417).


[Закрыть]
. Ошибка редакторов «Смены вех» заключалась в том, что они приняли «Красных и белых» за свидетельство перелома, тогда как по сути это был крик отчаяния человека, упершегося в стену. Этот фельетон запечатлел кризис надежд на выход из тупика. Здесь кроется и ответ на вопрос, почему так сторонился Дорошевич участия как в белой, так и в советской прессе: он не мог стать на ту или другую сторону в братоубийственном противостоянии. Свое кризисное состояние он тем не менее пытался преодолеть, прежде всего за счет новых впечатлений, контактов, встреч. Принимал предложения о сотрудничестве в изданиях, казавшихся ему умеренными в политическом плане. Осенью 1919 года в «Крымском вестнике», спустя год – в сменовеховских изданиях.

Апатия перемежалась у него если не со вспышками активности, то, по крайней мере, с проявлением интереса к жизни. Б. Россов вспоминал о том же севастопольском периоде: «У меня, да и у многих, создалось впечатление, что события и обстановка подействовали на В.М. настолько удручающе, что нельзя было поручиться за состояние его душевного здоровья. Во всяком случае, он утратил его не настолько, чтобы пойти на компромисс со своей публицистической совестью. Поражала полнейшая апатия В.М., какая-то отрешенность от всего окружающего, но при мне В.М. никогда не прикрывал своим авторитетом белого движения, а тяга „в Россию“, при всем охлаждении к политике, говорит как будто за то, что не от „образцовой фермы“ Врангеля в Крыму ждал В.М. ростков возрождения России, а из глубин преодолевшей себя революционной народной стихии»[1375]1375
  Россов Б. В. М. Дорошевич в Крыму (По личным воспоминаниям).


[Закрыть]
.

Может, и была некая слабая надежда на это самое «преодоление». И, может быть, она, эта надежда, после окончательного утверждения большевистской власти в Крыму, вела старого журналиста к зданию революционного комитета в Севастополе. «Больной Дорошевич, уже давно бросивший писать, – рассказывает Я. Шафир, – в 1921 году изо дня в день ходил в Севастопольский ревком и милицию, останавливался всюду, где только было скопление народа, внимательно прислушивался к разговорам. Ловил на лету фразы, выражения»[1376]1376
  Шафир Я. От остроты к памфлету. С.58.


[Закрыть]
. Конечно же, ему хотелось не просто понять ход событий, но увидеть их особенности, для него были важны лица людей, олицетворявших новую власть.

Делались ли ему предложения эмигрировать на одном из кораблей, увозивших из Севастополя остатки Добровольческой армии вместе с принявшими решение покинуть страну писателями, журналистами, актерами, учеными? Этого нельзя исключать, хотя физическое состояние Дорошевича говорило о полной невозможности такого предприятия. Наталья Власьевна вкладывает в уста отца пафосные слова о том, что «русский писатель имеет цену только тогда, пока его ноги стоят на русской земле». Михаил Кольцов, упоминая о «решительном отказе дать хотя бы строку» настойчиво зазывавшим «крымским белогазетчикам» (одному из них было отвечено: «Я не хочу испортить своего некролога»), особо подчеркивает, что после занятия Крыма красными войсками «больной Дорошевич сделал заявление о „полном присоединении“ к советской власти»[1377]1377
  Ефимович М. Последние дни Власа Михайловича.


[Закрыть]
. Этого заявления обнаружить не удалось, но совершенно очевидно, что большевистская власть на фоне массового бегства и враждебной позиции многих видных деятелей культуры была заинтересована в поддержке со стороны авторитетных общественных фигур, одной из которых, несомненно, был Дорошевич. Это выразилось и в организации его переезда в Петроград летом 1921 года.

Правда, решилась проблема не сразу. Как вспоминала Наталья Власьевна, приехавшая к отцу осенью 1920 года, главной проблемой в уже советском Севастополе было добывание пайков: «Великим специалистом по этой части оказался „сладкогласый лебедь“ Леонид Витальевич Собинов. Одно время он тоже жил в нашей квартире, потом переехал куда-то в другое место. Спев где-либо концерт, он умудрялся зачислиться на довольствие, да еще туда же зачислял и Власа Михайловича в качестве лектора при себе. Собирать эти многочисленные пайки было уже моей обязанностью. Так мы получали муку, солонину и мыло в политотделе какой-то воинской части и даже на эвакопункте, где никто, кроме нас, больше трех-четырех дней не задерживался. На этом пункте давали огромное количество совершенно окаменевших кирпичиков черного хлеба, кульки перца и пачки лаврового листа, который взвешивали почему-то при помощи обоймы с патронами. Что могли делать эвакуированные в дороге с перцем и листом, – я так никогда себе представить и не смогла. Кирпичики хлеба высились штабелями у нас на шкафу, стыдливо прикрытые газетками, под шкафами и кроватями. По утрам мы с Екатериной Ивановной взваливали этот тяжкий груз в мешки и носили на базар выменивать на более привычную интеллигентным нашим желудкам пищу: мясо, овощи, молоко. Папирос через мои руки прошло в те месяцы столько, сколько я не видела за всю свою последующую жизнь».

А вскоре у Наташи начались службы: сначала она была секретарем у Собинова, занявшего должность заведующего подотделом искусств в городском отделе народного образования, печатала там на машинке, затем поступила репортером в отделение РОСТА, где, кстати, числился корреспондентом и получал за это паек и Влас Михайлович, а Собинов там же состоял консультантом по вопросам искусства. А вот еще об одной службе – в органах ВЧК-ГПУ – Наталья Власьевна упомянула только в своей автобиографии, составленной в июле 1950 года.[1378]1378
  Документ хранится в семье правнучки В. М. Дорошевича Е. В. Законновой, живущей в Москве.


[Закрыть]
Впрочем, сотрудником органов она стала уже после отъезда из Севастополя, когда в 1921–1926 годах работала в газетах в Сочи, Новороссийске и Краснодаре. В том, что шестнадцатилетняя девушка стала сотрудничать с «чрезвычайкой», нет ничего особенного, тем более удивительного. Время было такое: кого-то захватывала «романтика революции», а кого-то «органы» ловили на крючок. В любом случае, в воспоминаниях Наталья Власьевна предпочла обойти этот период своей биографии.

Уехала Наташа из Севастополя, когда пайки стали иссякать, а цены на базаре расти. Нужно было всерьез думать о будущем. По ее словам, «Петру Нилусу удалось списаться с центральными властями, и из Москвы прибыло распоряжение Луначарского: дать Дорошевичу вагон для поездки в Петроград». Обсудив ситуацию, дочь и отец решили, что более разумно обменять этот вагон на место в санитарном поезде, где Власу Михайловичу будет обеспечен уход, а в случае чего и медицинская помощь. Устроив дело с отправкой отца, Наташа после четырехмесячного пребывания в Севастополе отправилась в Сочи к матери.

Дорошевич приехал в Петроград летом 1921 года в поезде главнокомандующего морскими силами РСФСР. О том, как его встретили в собственной квартире, красочно рассказывает Наталья Власьевна:

«Поезд высадил его на вокзале на рассвете хмурого и холодного весеннего дня. Было холодно, но пассажиров выгнали из здания. Городской транспорт не ходил. Пришлось дожидаться у стенки. Потом на бесконечном трамвае он доехал до квартиры, которую считал „своей“, на углу Кронверкского проспекта и Пушкарской улицы Петроградской стороны. Постучал в дверь. Долго и недоверчиво оглядывали его через цепочку. Потом дверь открыл высокий, молодой, начинавший лысеть мужчина с наглым лицом, одетый в собственный ночной халат Власа Михайловича.

– Откуда вы заявились и что вам здесь надо? – спросил он грубо.

– Я – Дорошевич, – сказал ему Влас Михайлович. – Это моя квартира. Вот табличка висит на двери. Здесь живет моя жена.

– Это бывшая ваша квартира, здесь живет бывшая ваша жена, и вам здесь делать нечего, – заявил молодой человек.

Влас Михайлович уронил чемодан и толкнул его в грудь. Тот поднял руку. Ольга Николаевна выскочила в пеньюаре и кое-как уладила конфликт.

Все трое, поеживаясь от утреннего холодка и неловкости, сели пить кофе. Разговор не клеился. Власу Михайловичу постелили в изящном его кабинете красного дерева стиля „жакоб“ с медными оттяжками, с такой любовью некогда приобретенном и привезенном из Парижа. Он лежал на диване и ежился. Он, больной, измученный, за тридевять земель приехал отыскивать дом, гнездо, которое мечтал построить всю жизнь, и дома не оказалось…

Молодой человек, в одном из костюмов и пальто Власа Михайловича, с его портфелем в руках, ушел куда-то с деловым видом. Ольга Николаевна побежала в город что-то улаживать. К вечеру оба вернулись с натянутыми, фальшивыми улыбками.

– Вот, Власун, – сказала Ольга с лицемерной искренностью. – Я не виновата, был же некролог о твоей смерти. Так оно и пошло…

А теперь что делать? Давай не будем решать сразу. В ЦЕКУБУ я достала для тебя путевку в дом отдыха на Каменном Острове. Перебудешь там месяц, а потом посмотрим».

Если верить Кольцову, то сначала Дорошевич «был временно помещен в Доме литераторов, а затем в доме отдыха на Каменном острове (бывш. дворец Половцева)». Здесь «тишина, размеренный образ жизни и хорошее питание значительно оживили и подняли настроение тяжело больного и подавленного врангелевским режимом писателя.

Понемногу стал он совершать прогулки по лесу. Посещал „районные спектакли“ в бывшей „Вилла-Родэ“. Обитатели Каменного острова издали узнавали большую, тяжело бредущую фигуру Дорошевича. Палка, неизменная, уже выцветшая и потрепанная панама. Гулял В.М. с кем-нибудь из соседей по „отдыху“ – неуклюжим слесарем или седеньким генералом-„военспецом“.

Навещавшим его он гудел с обычной полуулыбкой:

– Хорошо здесь. И, главное, народ занятный все живет. Молодость свою вспоминаю.

К осени Дорошевич оживился. Попросил достать ему заграничную русскую прессу, привезти его любимые „Матэн“ и „Тан“… Он решил выступить с рядом фельетонов в советской и заграничной прессе. Писал нервно, урывками, уничтожая большую часть написанного.

Тогда были набросаны „Красные и белые“ (см. „Смена вех“), тогда же был начат большой фельетон о голоде для специальной „голодной“ однодневной газеты, предположенной к выпуску в Петрограде.

Одновременно с этим Дорошевич носился с мыслью написать большую лекцию о Николае II, с которой он хотел выступить в Доме литераторов.

На Каменном Дорошевича ежедневно навещала жена, артистка О. Н. Миткевич, бывали В. Муйжель, И. Лежнев, Мих. Кольцов, А. Амфитеатров и больше никто»[1379]1379
  Ефимович М. Конец Дорошевича. См. также: В. Последние дни B. М. Дорошевича//Экран, 1922, № 26. С.5–6.


[Закрыть]
.

Вряд ли Кольцову были известны перипетии семейной ситуации Дорошевича. А вот Амфитеатров знал: «Возвращение Власа Михайловича с юга в Петербург – такой „зеленый ужас“, такое надругательство над большим, доверчивым человеком, что не хочется рассказывать… Скажу только, что, возвратясь внезапно, в ночное время, Влас долго не мог быть впущен в свою квартиру и больше часу сидел – больной, в полуобмороке – на лестнице, пока что-то там внутри приводилось в пристойный для глаз хозяина порядок. А назавтра он был препровожден в дом отдыха – без единого рубля в кармане»[1380]1380
  Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.2. С.340–341.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю