Текст книги "Влас Дорошевич. Судьба фельетониста"
Автор книги: Семен Букчин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 51 страниц)
В этот период к Власу опять подступил с уговорами вернуться в «Московский листок» Пастухов. Николай Иванович никак не ожидал, что с уходом Дорошевича упадет подписка. Он пытался спасти положение вводом рубрики «Мелочи жизни», которую под многозначительным псевдонимом «Новый» начал вести его сын Виктор, вымещал раздражение на сотрудниках, скандалил в редакции и, наконец, решился: «поехал к Дорошевичу и предложил ему шесть тысяч годового содержания». Это было вознаграждение, невиданное до того в журналистском мире. Но Влас отказался. Исследователь старой русской прессы Э. В. Летенков считает, что «он блефовал и мстил за недавнее унижение. Пастухов не выдержал и пообещал десять тысяч. Дорошевич согласился, но несколько месяцев сотрудничал в обоих изданиях; иногда и там и здесь подписываясь очень близкими псевдонимами. Он издевался над обоими конкурентами, теша самолюбие»[285]285
Летенков Э. В. Литературная промышленность России конца XIX – начала XX века. С. 147.
[Закрыть].
Наверное, было и это: и блеф, и игра самолюбия. Но не меньшее значение имело и стремление утвердить первостепенную роль таланта в каторжном газетном деле, за счет которого те же безграмотные издатели строили дворцы и приобретали дорогих лошадей. Утвердить можно было единственным образом – согласиться на ту цену за свое перо, которая позволяла не просто выбраться из давившей его с юных лет нищеты, а ощутить себя состоятельным и, следовательно, свободным человеком. Призрак нищей, голодной униженности долго не покидал его. Еще двадцатипятилетним он вспоминал в одном из фельетонов: «Это было во время моей юности <…> В то время я писал маленькие рассказики <…> вкладывал в них всю свою душу и получал по три копейки за строку своей души»[286]286
Московский листок, 1890, № 277.
[Закрыть].
Протест, который он спустя десять лет в фельетоне о Назарьевой буквально швырнул в лицо тем же безграмотным издателям, жил в его душе давно: «Я не хочу никакого доброго сердца. Я хочу справедливости!
Я не хочу, чтобы вы как милостыню подавали то, что принадлежит мне по праву.<…>
И сумею обойтись без ваших богаделен.
Вы издыхайте в богадельнях, а я буду жить в своих домах! Вы хотите наоборот? Да?
Вы, неграмотный, живущий, однако, литературой, будете жить в своем палаццо. А мы, создавшие это палаццо, будем издыхать в богадельне, благословляя еще ваше доброе сердце».
Он, впрочем, признает, что литераторы народ особый – «мы не настроим себе домов, мы ничего не накопим. Деньги у нас уйдут, быть может, так же бестолково, нелепо, безалаберно, как уходят сейчас».
Буквально речью на митинге веет от этих слов:
«Мы, литераторы, говорим:
– Довольно нас переколело под забором! Довольно переколело по больницам! Довольно мы строили домов и конюшен для других! Мы сами хотим жить в тех домах, которые строили, и сами ездить на тех лошадях, которых зарабатываем!» (IV, 70–72).
Он знал, что говорил: «Девять десятых русских издателей неграмотны». Тот же Липскеров, «редактор-издатель, в жизни не написавший ни одной строки» (IV, 68), жил действительно во дворце, хотя говорил и писал «одна ножница»; наживший громадное состояние Пастухов открыто кичился своей неграмотностью. Что же касается конкретных заработков в прессе, то в 80–90-е годы они были, как правило, ничтожны. Большинство литераторов, журналистов просто прозябало. Чтобы более-менее заработать литературным трудом даже человеку с именем, нужно было писать и печататься чуть ли не ежедневно. Известный публицист Григорий Градовский признавался, что в лучшие времена получал 500–600 рублей в месяц, обычный же заработок в течение долгих лет не превышал 250–300 рублей, а нередко и того меньше. Гиляровский в «Русских ведомостях» получал гонорара пять копеек за строку и как сотрудник редакции – сто рублей в месяц. Поэтому шесть тысяч годовых, предложенные Пастуховым Дорошевичу, были более чем приличным в ту пору заработком, естественно, вызывавшим зависть. Что же до заоблачных десяти тысяч в год, то это, скорее, слухи. Пастухов мог сгоряча пообещать, но вряд ли платил такую астрономическую сумму. Здесь следует помнить, что когда Влас окончательно ушел от Пастухова, приняв предложение издателя «Одесского листка» В. В. Навроцкого, он считал предложенные ему последним шесть тысяч рублей в год весьма серьезным заработком. Спуститься с десяти тысяч до шести, даже при всей нелюбви к Пастухову и его газете, вероятно, было сложно. Кстати, о конкретной сумме близко знавшие Власа люди не говорят. Гиляровский пишет, что когда «Дорошевич, почему-то поссорившийся с Липскеровым, пришел к Пастухову, то он такой гонорар дал ему, о каком в России не слыхивали»[287]287
Гиляровский В. А. Соч. В 4 томах. Т.3. М., 1989. С.258.
[Закрыть].
Можно представить, чего стоила Пастухову эта уступка, ломка давно установленных традиций. Как и в «Новостях дня», в редакции «Московского листка» царили – естественно, на свой манер – патриархальные нравы. Пастухов «иначе с сотрудниками не обращался как на ты, гонорар любил уплачивать в трактире, за парой чая или в бане, куда бесплатно водил сотрудников…» Рассказывая об этих традициях, Кугель счел необходимым подчеркнуть заслугу Дорошевича в преодолении пренебрежительно-купеческого отношения к журналистскому труду: «Дорошевич первый поднял гонорары на небывалую высоту… он же едва ли не первый сумел обуздать московское издательское амикошонство и замоскворецкие нравы, утвердившиеся в прессе <…> „Отполировать“ такого купца, как Пастухов, заставив его считаться и дорожить сотрудником, было уже много. Дорошевич держал московского купца в „решпекте“, вплоть до И. Д. Сытина <…> который трепетал, если можно так выразиться, при имени Дорошевича. Чем особенно действовал на издательскую породу Дорошевич – талантом ли, самоуверенностью, верой в свою звезду – право, не знаю, но – действовал»[288]288
Кугель А. Р. (Homo Novus). Литературные воспоминания (1882–1896). С. 100.
[Закрыть].
Конечно, действовал, но не так уж все было просто. С конца 1891 по весну 1892 года – это период сильных колебаний Дорошевича и переговоров как с Пастуховым, так, не исключено, и с другими издателями. И только с 1 мая 1892 года, уже под полным своим именем, он снова появляется в «Московском листке». Причем с наиболее популярной рубрикой «За день». Первое же выступление вернувшейся знаменитости – несомненно в пику оставленным «Новостям дня» – украшал многозначительный подзаголовок «Просят остерегаться подделок». Это была своего рода замена тех писем Сына своей матери к редактору «Московского листка», которыми он оповещал публику о своем переходе к Пастухову в 1890 году. Впрочем, новое возвращение к Пастухову не означало какой-то особой враждебности Власа к газете Липскерова. Когда в 1893 году «Новости дня» отмечали свой десятилетний юбилей, Дорошевич, хотя и работал тогда у Пастухова, весьма дружественно выступил на торжественном обеде. Неожиданно резко ему ответил Амфитеатров, сотрудничавший тогда же у Липскерова. В саду «Аквариум» между ними, как вспоминал Кугель, «произошла и совсем нелепая сцена». Отягченные винными парами приятели переругались и даже подрались. Дорошевич вызвал Амфитеатрова на дуэль. Но, как вспоминал впоследствии Александр Валентинович, он не захотел дырявить на Власе свой же сюртук. Одним словом, серьезных последствий инцидент этот не имел и на дружеские отношения не повлиял. Можно догадываться, что было причиной конфликта: Амфитеатров, вероятно, упрекнул Власа в измене неким высоким идеалам и, может быть, даже в «продажности». Впрочем, то была не первая стычка старых друзей. В молодые годы они и на газетных страницах иной раз не давали друг другу спуску. Но все прощалось… Любопытное свидетельство имеется на этот счет в письме Ежова к Чехову от 29 ноября 1892 года: «Дорошевич, вернувшись из Крыма, от болезни не оправился и, будучи в театре, ползает на корячках, причем разные фельетонисты, желая подсластиться, водят знаменитость под ручки. Так я видел „центральное влеченье“ из фойе парадизовского театра вниз, в партер. Амфитеатров, которого Дорошевич только накануне ошельмовал в „Московском листке“, на могучих дланях спускал знаменитого фельетониста со ступеньки на ступеньку, а фельетонист говорил ему что-то вроде: болдарю, болдарю и корчился, как женщина в родах.
Ежели Дорошевичу так плохо, за каким чертом он ходит по театрам? Для его фельетонов созерцать Сару Бернар не нужно»[289]289
ОР РГБ, ф.331, к.43, ед. хр 11в, л.25.
[Закрыть].
Сотрудничество у Пастухова спустя несколько лет ему припомнят в одесской прессе. Повод нашелся, когда Дорошевич, «звезда» первой величины в «Одесском листке», в очередном фельетонном обозрении упомянул о том, что Пастухов устроил в своем имении приют для престарелых литераторов. Сотрудник конкурировавших с «Одесским листком» «Одесских новостей», выступавший под псевдонимом Герцог Лоран, язвительно прокомментировал: «Тогда г. Дорошевич служил Пастухову и имел случай умилиться благородством хозяина». Отмечая ошибку коллеги, утверждавшего, что это было пять лет назад («Пять лет тому назад я в Москве не был и ни в каких московских газетах не сотрудничал»), Дорошевич рассказал, что в то время он «был в Одессе и занимался участью не престарелых литераторов, а одного молодого человека г. А, умиравшего с голода на улице.
Впоследствии этот г. А. сделался „молодым и много дурного обещающим литератором“, а тогда он не имел трех вещей: квартиры, куска хлеба и возможности уехать из города, где он не мог достать себе занятия.
Времена были для меня тяжелые, и только делясь с этим юношей буквально последним, мне удалось его спасти.
Вот где я был и что я делал пять лет тому назад.
Если г. Герцогу Лорану угодно, я назову полностью фамилию этого молодого человека, скажу, что из него вышло теперь, да кстати все увидят, чем отплатил мне этот молодой человек за то добро, которое я для него сделал»[290]290
Дневник читателя//Одесский листок, 1899, № 16.
[Закрыть].
Он находит объяснение тому, что «г. Герцог Лоран два года подряд не перестает закидывать» его «грязью, как личность, как человека»: «Есть натуры, которые никак не могут забыть сделанного им благодеяния или даже просто одолжения <…> Они не могут „простить“ того унижения, которое когда-то испытывали, ведь им оказывали помощь, они ее принимали – значит – стояли ниже.
И подобные люди ненавидят тех, кто им оказывал помощь: ведь эти люди в ту минуту были выше их!
Этого они не могут переварить»[291]291
Дневник читателя//Там же, № 18.
[Закрыть].
Увы – неблагодарный Герцог Лоран, он же Лев Абольник, не внял упрекам старшего коллеги. Он знал, в какое больное для знаменитого фельетониста место впивался: «Г. Дорошевич ухватился за мою хронологическую ошибку: пять лет назад он, мол, не служил г. Пастухову. Не служил пять лет назад, так шесть или семь лет назад. Но разве же он считает этот факт таким большим позором для себя, что от одного упоминания о нем он приходит в бешенство? Я еще понимаю однажды совершенную ошибку: кто Богу не грешен? Но ведь г. Дорошевич возвращался к гг. Пастуховым – отцу и сыну – трижды! Такого закоренелого рецидивиста не спасет от упрека придирка к хронологической ошибке»[292]292
Одесские новости, 1899, № 4516.
[Закрыть].
Более сурово оценил переходы Дорошевича от Липскерова к Пастухову в своих воспоминаниях Ежов: «Я всегда воздавал должное, более того, я восхищался писанием Дорошевича; но недаром Достоевский сказал, что в человеке иногда самое высокое дарование уживается с самыми грязными свойствами души.
Дорошевич был беспринципен до самой последней степени. В „Новостях дня“ он ругал Пастухова, а потом, перейдя в „Московский листок“, поносил Липскерова и его „газету Иудину“, как он выражался. Затем он снова вернулся под кущу „Новостей дня“ и писал о Пастухове, что тот во времена своего пьянства и бродяжничества нанимался в балаган, под Новинским, и ел живых голубей; на балагане была вывеска, что „дикий человек из породы людоедов ест живых голубей“. Правда ли, что это был Н. И. Пастухов, не знаю, но вывеску эту видел и я сам, в то время еще девятилетним мальчиком.
Такие „переходы“ Дорошевич делал много раз. Хороши же были редакторы этих двух московских газет, которые не брезговали принимать к себе такую „переметную суму“, как Дорошевич!»[293]293
Ежов Н. М. Юмористы 80-х годов прошлого столетия. С.293.
[Закрыть]
Озлобленность старого литературного неудачника, каким был Николай Михайлович Ежов, тянувшаяся за ним долгие годы «слава» человека, оклеветавшего Чехова, сказалась и в его воспоминаниях, написанных весной 1941 года. Переходы журналистов в новые издания и возвращения в старые были обычной практикой тех времен. Другое дело, что Дорошевич иной раз излишне «давал себе волю» в личных отношениях с издателями. Но здесь следует говорить именно о личном, а не о беспринципности вообще. Не случайно Лазарев писал Чехову о том, что «Дорошевич не настолько бестактен, чтобы позволять себе клоунство в „Новом времени“». Да и сам Чехов более чем определенно спустя несколько лет выскажется о принципиальности Дорошевича, когда речь снова коснется возможной перспективы его сотрудничества у Суворина.
Новый возврат Дорошевича к Пастухову, несомненно, был обставлен более серьезными договорными обязательствами, касавшимися как оплаты, так и творческой свободы. Несомненно, новые условия, которые выдвинул Дорошевич перед Пастуховым, касались и возможностей его выхода за пределы той, по его выражению, «объярившейся и изпарадизившейся Москвы, которая делит свое время пополам между опереткой и рестораном, которая сама себя и которую другие называют „всею Москвой“»[294]294
Московский листок, 1892, № 291.
[Закрыть]. Однажды он подсчитал объем материалов, посвященных в московских газетах скачкам:
«3152 строки о лошадях.
Московской прессе следует сказать: „Тпру!“
Единственный язык, на котором она теперь говорит и понимает»[295]295
Там же, № 137.
[Закрыть].
И вот рубрика «За день» начинает приобретать своеобразную, соответственно фельетонному жанру, социальную «начинку». Если раньше пожар знаменитого ресторана «Яр» был бы только поводом для сенсационного описания этого события и подсчета убытков хозяина, то для Дорошевича это возможность показать, что в действительности стояло за фантастическими кутежами в модных ресторанах: «В истории кутежа историки различают также три периода: период „Эрмитажа“, период „Стрельны“ и, наконец, период „Яра“.
После освобождения крестьян на Трубной площади появился ресторан „Эрмитаж“.
В „Эрмитаже“, если можно так выразиться, была проедена вся реформа.
Тут были проедены все выкупные свидетельства.<…>
Это был большой и беспрерывный барский кутеж.
К эпохе железнодорожной горячки выкупные свидетельства были съедены. От устриц остались одни раковины!
Деньги очутились в руках концессионеров.
Эпоха железнодорожная создала „Стрельну“ и специальный спорт – рубку пальм и специальное занятие – битье зеркал…»[296]296
Там же, № 347.
[Закрыть]
Социальная база фельетонистики Дорошевича расширяется за счет наблюдений над бытом ремесленного люда, в том числе работающих в мастерских детей, для которых «труд сделался синонимом побоев, жизнь – синонимом мучений»[297]297
Там же, 1893, № 77.
[Закрыть]. Он пишет о том, что открытию народного театра городские власти предпочитают «открытие большого трактира», в связи с чем замечает: «Прежде чем „сеять разумное, доброе, вечное“, надо полить ту почву, на которой хочешь сеять.
В данном случае поливка должна быть произведена „Смирновской № 21“»[298]298
Там же, 1892, № 164.
[Закрыть].
Последнему, впрочем, удивляться не приходится, поскольку «в смысле выразителя общественного мнения трактир у нас вне конкуренции и соперничества»[299]299
Там же, № 154.
[Закрыть].
Наконец, он выводит тематику фельетонных обозрений за пределы Москвы. Приходит новость: съезд горнопромышленников решил поставить памятник английскому предпринимателю Джону Юзу, основателю металлургического завода и города, получившего его имя, – Юзовки (Донецка). Дорошевич находит, что «после Юзовских беспорядков и „Юзовских разоблачений“ это будет особенно уместно». Он не считает, что англичанин, которому «чуть не даром дали землю» и с которого «положили гроши за добываемую руду», облагодетельствовал Россию. «Холерный бунт» с антисемитской подкладкой, случившийся в Юзовке летом 1892 года, в котором участвовали 15 тысяч заводских рабочих и шахтеров и который был подавлен войсками, для него прежде всего свидетельство зарождения в России «рабочего вопроса», того «страшного, рокового, обостренного „рабочего вопроса“, который кровавым призраком витает над Западом и заставляет во сне кричать благим матом мирных буржуа».
«На Юзовских заводах не признается ничего, кроме Юзовских заводов.
В Юзовском государстве существуют и действуют Юзовские законы.
В Юзове не брезгуют ничем.
Берут с рабочего втридорога за помещение, берут пошлину со всего, что покупает рабочий, берут пошлину за съестные припасы, берут за воду, которую пьет рабочий, – и если не берут только за один воздух, то только потому, что юзовским воздухом и дышать невозможно.
Смертность среди юзовских рабочих значительно превышает смертность каторжников в сибирских рудниках.
Юзовский рабочий, приговоренный к каторжным работам, – говорит:
– Отдохнем!»[300]300
Там же, № 342.
[Закрыть]
Он с особым вниманием присматривается не только к экспансии западного капитала, в результате которой «„нефтяным королем“ избран Нобель», а «на Кавказе появился г. Ротшильд», чьи «миллионы переплывают моря и океаны, и там, где ступил ротшильдовский миллион, если и растет трава, то только в его пользу»[301]301
Там же, № 354.
[Закрыть]. Настораживает безудержно «надвигающаяся страшная туча капитализма», авангард которой он увидел на Нижегородской ярмарке. На этом ежегодном всероссийском торжище Пастухов как издатель обосновался с середины 80-х годов, когда стал там выпускать – только во время ярмарки – ежедневную газету «Нижегородская почта». Это был удачный коммерческий проект, который он стремился поддержать своими лучшими сотрудниками. Дорошевич выезжал в Нижний Новгород с 1890 года и принимал самое непосредственное участие в «Нижегородской почте», одновременно отправляя корреспонденции и в «Московский листок». В. Г. Короленко вспоминал, что «Нижегородская почта» велась «бойко, живо, даже прямо талантливо, что станет понятно, если прибавить, что главной рабочей силой в этой газете был г-н Дорошевич. Фельетоны его сверкали тем же остроумием, которое впоследствии стало знакомо более широким и более интеллигентным кругам читателей, но в то время было направлено в другую сторону, если, впрочем, было вообще куда-нибудь направлено. Газета щеголяла ежедневным фельетоном и хроникой ярмарочной жизни, сведения для которой получала из первых источников и всегда ранее „Листка“»[302]302
Покушение на генерала Баранова в 1890 году. Картинка из недавнего прошлого//Минувшие годы, 1908, № 8. С. 162.
[Закрыть]. Критически настроенный в ту пору к писаниям Дорошевича (об этом подробнее в следующей главе), Короленко тем не менее отдавал должное «Нижегородской почте» в ее соревновании с местным же «Нижегородским листком».
Нижегородская ярмарка не могла не притягивать к себе Дорошевича, он понимал, что там не просто на какое-то время концентрировались хозяйственные достижения России. В Нижнем отчетливо прослушивался пульс русской жизни. Для многих, особенно для иностранцев, Россия здесь, по словам французского политического деятеля Поля Деруледа, виделась «с наиприятнейшей стороны».
И в самом деле: «Слушают русский хор, кушают с русскими купцами в русских трактирах русские кушанья, – и уезжают от нас очарованные и объевшиеся»[303]303
Московский листок, 1890, № 228.
[Закрыть].
Он показывает читателю иной лик ярмарки: «Ярмарочный комитет <…> решительно не замечал зла, происходившего от грязи, зловония, смрада <…> Вообразите себе грязный, душный, пыльный и смрадный город, существующий 53 дня, массу пришлого люда, переполняющего в нем каждый уголок, отсутствие очистки, невозможные гигиенические условия жилых помещений, – и прибавьте ко всему этому скверную воду – истинную „куму и благодетельницу азиатской гостьи“»[304]304
Там же, 1892, № 162.
[Закрыть].
Это внешняя сторона жизни ярмарки, а ее суть, как и в целом «политическую историю конца XIX века, следует изучать по корешкам чековых книг». Дорошевич называет известных всей России хлеботорговцев: «„Башкировы“, „Бугров“, „Блинов“ – эти имена произносятся с интонацией, в которой чувствуется столько же почтения, сколько и затаенной ненависти.
Живя в центре, мы вовсе не знаем этого беспредельного могущества и непрестанного гнета капитала на все окружающее.
На тысячи верст вокруг спеют и колосятся золотистые нивы.
Длинными караванами, без перерыва, без устали тянутся вверх и вниз по зеркальной глади великой реки хлебные баржи.
И ни одно зернышко не попадает ни к кому в рот, не побывав в руках одной из трех всевластных фирм»[305]305
Там же, 1893, № 40.
[Закрыть].
Эту же мощь истинного героя Нижегородской ярмарки, крупного российского предпринимателя, почувствовал и молодой Горький, писавший в 1896 году: «У него есть все, что нужно для победы, – деньги, пробуждающаяся сила самосознания, животная энергия»[306]306
Одесские новости, 1896, № 3669.
[Закрыть].
На Нижегородскую ярмарку Дорошевич выезжал и позже, уже во время работы в «Одесском листке» и в петербургской «России». Поэтому, обращаясь к одесским читателям, мог с полным основанием заявить в фельетоне «Нижегородцы»: «Все эти Морозовы, Дельвиги, Титовы, Бугровы, Башкировы – для вас таинственные незнакомцы.
Для меня это добрые старые знакомые, к которым я успел присмотреться в течение четырех ярмарок»[307]307
Одесский листок, 1896, № 130.
[Закрыть].
Эти впечатления спустя много лет станут основой его очеркового цикла «Торговопромышленники»[308]308
Русское слово, 1912, 13, 20, 22, 29 июля, 15 августа.
[Закрыть], в котором такие мощные купеческие фигуры, как Бугров, Чернов, Алексеев, Морозов, предстали напрасно гибнущей силой, способной в иных условиях лучшим образом повлиять на экономическое преобразование России. Страх же перед «тучей капитализма» в начале 1890-х годов отражал присущее общественному мнению критическое отношение к крупному капиталу прежде всего как к источнику эксплуатации чужого труда. И одновременно Дорошевич понимал, что конфликт между трудом и капиталом («затаенная ненависть») может привести к серьезным государственным катаклизмам. Юзовские «беспорядки» были одним из первых звонков.
Тем не менее «социальный фельетон» был редкостью на страницах «Московского листка». Но он пробивался в рубрике «За день», здесь читатель искал не только дорошевичевских острот, язвительных характеристик, но нередко и сочувствия, и самой натуральной поддержки. Газета, реально помогающая людям, попавшим в беду, – это было абсолютно новое явление, которое Влас начал вводить на страницах периодики. Умирающая в нищете женщина, гибнущий подросток-сирота – рассказы об их судьбах завершали, как правило, обращения к читателям о помощи этим людям, которые Амфитеатров охарактеризовал как «одну из специальностей его пера. Он писал их удивительно просто, но с таким проникновенным теплом, что пожертвования сыпались градом»[309]309
Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.1. С.304.
[Закрыть]. Вскоре поток обращений за помощью стал буквально захлестывать Власа. Он взмолился: «Кто даст 13 рублей для дочери и поместит в больницу ее несчастную мать?
Кто придет на помощь?
И что тут могу сделать я при виде этой в судорогах, под аккомпанемент чахоточного кашля и горячечного бреда догорающей жизни?
Я прошу, я умоляю, пусть другие несчастные не обращаются ко мне.
Я не могу каждый день писать воззваний.
У меня лично нет ничего, и у моих друзей не больше, чем у меня»[310]310
Московский листок, 1893, № 149.
[Закрыть].
Но когда он тяжело заболел, как же сердечно откликнулся на эту беду его читатель! Амфитеатров с пафосом воссоздает эти сцены «народного отклика» в романе «Девятидесятники», где Дорошевич выведен под именем знаменитого московского журналиста Карпа Сагайдачного: «…не было в Москве ни одной помятой обществом, униженной и оскорбленной человеческой жизни, ни одной падшей, разбитой, оплеванной презрением женщины, которая не прислушивалась бы с волнением к вестям об его недуге, которая не боялась бы и не молилась бы за жизнь этого поэта и друга погибших. <…> Сыпались от неизвестных букеты и кусты дорогих цветов; жаркие письма без подписей рыдали сочувствием желаний и любовью молитв; присылались какие-то таинственные рецепты, гомеопатические пузырьки и лекарства знахарей, с мольбами – хоть попробовать, сделать опыт; <…> целыми днями и ночами слышно было как волнуется и мятется в испуганной любви своей московское дно. И когда Сагайдачный выздоровел и впервые проехал по Москве, он, в наемном фаэтоне своем, катил, как самый настоящий триумфатор; столькими приветно улыбающимися глазами встретила его облегченная наконец в тревоге своей радостная улица».
Этот текст из романа Амфитеатров полностью перенесет в свои воспоминания, естественно заменив фамилию Сагайдачный на Дорошевич. Ну и кое-какие детали уточнит. К примеру, Влас во время болезни жил, оказывается, в гостинице «Метрополь», а не на квартире, как Сагайдачный. В целом романная характеристика Дорошевича как Сагайдачного более размашиста по сравнению с мемуарной, хотя и в последней есть свои заслуживающие внимания оговорки. Но приведем сначала портрет из тех же «Девятидесятников», воспроизводящих, кстати, целую галерею московских типов конца XIX века: «Сагайдачный был человек очень замечательный. Его читала и знала вся Москва. Нищий, почти бесприютный с пеленок, в полном смысле слова дитя улицы, он со временем стал ее поэтом, и улица, гордясь им как плотью от плоти и костью от костей своих, сделала Сагайдачного своим полубогом. Успех его был небывалый, неслыханный, незапамятный в газетном мире. Не было раньше и не повторилось потом. Он занял в Москве амплуа Беранже в прозе: его злободневные наброски, рассказанные странным, лаконическим языком, красиво рубленной новости которого тщетно подражали десятки литературных ремесленников, – его бесцеремонные бритвы-шутки, полные резвого, искреннего, бешено вакхического смеха, проникали и в будуары модных львиц, и в подвалы к мастеровщине. Огромно и буйно талантливый, сверкающий красивою иронией, мастер эффектного слова и романтически разметанной мысли, Сагайдачный, когда писал, пьянел от собственного остроумия. Часто он оскорблял, сам того не замечая…<…>
Пока он писал, он весь становился тем, что он писал. Не он тогда пером, – перо им владело. Это не мешало ему, а наоборот, может быть, именно это и увлекало его, – по чрезмерной, неудержимой страстности, – иной раз, с искренней яростью нападать на тех, чьи интересы он вчера не менее искренно защищал».
И далее Амфитеатров приводит обмен репликами между Михайловским и Дорошевичем, который уже упоминался в изложении журналиста Оршера (О.Л. Д’Ор). Видимо, эпизод этот стал общественным достоянием.
«Вы очень талантливы, Сагайдачный! – сказал ему „сам“ Михайловский. – Жаль, что у вас нет убеждений.
– Напротив, я нахожу, что у меня их слишком много: каждый день новое.
– Вы кондотьер слова! – упрекнули его в другой раз. – Вы меняете убеждения как белье.
– Кто занашивает белье, от того скверно пахнет, – огрызнулся Сагайдачный.
Этот человек, подвижной, как ртуть, мысли и слабой, в трудном детстве и голодной юности замученной, а после успеха избалованной и капризной воли – был глубоко порядочен чувством. Языком он, может, быть, и мог солгать, но и то лишь какою-либо условною ложью общего обихода, – пером никогда. <…> Лицемерить он не умел, никогда не фарисействовал, и демон не внушал ему поддельных удушьевских речей о „честности высокой“, хотя честен он был безукоризненно, а бескорыстен до щепетильности, до мнительности, иногда настолько мелочной, что почти смешной. Но он любил жизнь, любил наслаждение, „пил из чаши бытия“ тем страстнее и жаднее, что смолоду-то хватил уж очень много и голода, и холода, и всякого тяжкого жития»[311]311
Амфитеатров А. В. Девятидесятники. Роман. СПб., 1910. С.232–236. В незначительно стилистически измененном виде эти страницы вошли в «рассказы, объединенные под заголовком „Москва“» и представляющие собой «отрывки из бытового романа», который Амфитеатров писал для газеты «Россия». После нескольких напечатанных глав он «должен был прекратить свою работу „по независящим обстоятельствам“» (Амфитеатров А. В. Сказания времени. СПб., 1907. С. 149, 205–210).
[Закрыть].
Конечно, в мемуарах образ Дорошевича уже видится с некоего холма времени, и потому Амфитеатров позволяет себе большую четкость и определенность характеристики. Говоря о глубокой порядочности своего друга, он считает нужным припомнить, как «много и пестро клеветали» на него и что «он был честнее многих тысяч из тех, которые без склонения этого слова во всех падежах страницы не напишут, десятка фраз не свяжут <…> Не считал себя в праведниках, а потому снисходил искренним человеческим участием, как друг и товарищ, к падению и греху. Все униженное, оскорбленное, страдающее, огорченное, отвергнутое суровою жестокостью и условною взыскательностью общества, находило в нем, будущем авторе „Сахалина“, чутко отзывчивого защитника и друга»[312]312
Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.1. С.304.
[Закрыть].
Выбор предмета благотворительности иной раз мог возмутить добродетельные души, как это было в случае, когда Влас написал одно из лучших своих обращений в пользу бывшей опереточной актрисы, кокотки, промотавшей свое состояние и оказавшейся на последней ступени нищеты, в сыром углу подвальной квартиры, в чахотке… Но строка из «Нищей» Беранже – «она была мечтой поэта – подайте Христа ради ей» – сделала свое доброе дело. Когда же некоторые из коллег стали ему пенять, что есть, мол, более достойные общественного участия особы, нежели опереточная дива, они получили соответствующий ответ: «Более достойным помогут и более достойные. А уж мне позвольте помочь менее достойной. Надо же, чтобы кто-нибудь и менее достойным помогал».
Как своеобразная фигура московского быта Дорошевич привлекал не только Амфитеатрова-беллетриста. Пожалуй, первым вывел его в художественной прозе под именем присяжного театрального рецензента Власа Михайловича Родошевича (повесть «Певица кафе-шантана») друг юности Прохоров-Риваль. Впрочем, «высокий блондин, даровитый хроникер из начинающих», именуемый ближайшим приятелем «Диогеном за его поразительное уменье примиряться со всеми матерьяльными лишениями, которые так сильно давили этого талантливого малого, по воле судеб попадавшего всегда в те газеты, в которых сотрудникам не платят – где по нежеланию, а где по невозможности»[313]313
Театр и жизнь, 1885, № 226.
[Закрыть], – фигура в повести Риваля эпизодическая. Повесть была опубликована в газете «Театр и жизнь» в 1885 году, прототипу репортера Родошевича всего двадцать лет. У Амфитеатрова это уже образ более зрелого человека – одновременно и галантно-блестящего и беспощадного льва московской журналистики. Он проводит его не только через «Девятидесятников», но и через другие романы своей художественной хроники «Концы и начала» – «Закат старого века», «Дрогнувшая ночь». Художественная память о Дорошевиче живет и в написанных уже в эмиграции, в 1920-е годы, романах «Вчерашние предки» и «Лиляша». Влас проходит там «иногда под собственным именем портрета, иногда в составе сборного типа журналиста Сагайдачного»[314]314
Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.2. С.338.
[Закрыть]. Кстати, под этой же фамилией вывел Дорошевича Георгий Шенгели в своем «романе-хронике» «Черный погон». Но об этом позже…
Возвышая в своих романах образ Дорошевича до «Беранже московских улиц», Амфитеатров, захваченный личностью своего друга, наверняка отчасти преувеличивал. Но популярность Власа к середине 1890-х годов действительно была громадной. И все-таки Дорошевич сам отказался – и весьма решительно – от роли «певца униженных и оскорбленных», когда уведомил читателей, что более не в состоянии писать «воззваний». Миссия журналиста виделась ему в более сложном свете. Тогдашняя московская популярность уже не особенно грела. Он понимал, что должен сделать какой-то новый шаг как профессионал.