Текст книги "Влас Дорошевич. Судьба фельетониста"
Автор книги: Семен Букчин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 51 страниц)
Вот и учитель Филарет в фельетоне «В завтрашней школе. Мечты» объясняет школьникам, как следует понимать известные пушкинские строки «Свободы просвещенной», – это относится к «отечеству». «„Отечество свободы просвещенной“. Тут-то и есть явное указание, что действие происходит в Америке. В Америке существует смертная казнь, но не какими-нибудь устарелыми способами, а при помощи электричества. Это и есть просвещение! И Америка истинно может называться „отечеством свободы просвещенной“. Итак, смысл стихотворения таков. Поэт надеется, что в Америке вместо республики будет монархия, и тогда для негритянского племени взойдет прекрасная заря»[1290]1290
Там же, № 300.
[Закрыть].
С кляпом во рту страна шла вразнос. Ее раскачивали левые и правые. Царь и правительство, Дума демонстрировали свое бессилие. Бастовали рабочие, волновалась деревня, разваливалась армия. Но писать о том, что происходило, анализировать события было нельзя. За статью И. Колышко о министре народного просвещения Л. Ф. Кассо, воплощении самодурства, «Русское слово» было оштрафовано на три тысячи рублей. На такую же сумму был оштрафован редактор газеты М. А. Успенский за публикацию фельетона Дорошевича «Вино». Дорошевич снова прибегает к жанру восточных сказок. «Не те пятки», «Добро и зло», «Визирь», «Сказка о сказке» – эти вещи говорили о бездарности царской администрации, об опасности, которую таят пренебрежение истиной и неумение слушать голос самой жизни. А в «открытых» фельетонах он продолжал убеждать в необходимости общественного сплочения в «суровую годину», ратовал за поддержку военного займа. Артиллерии нужны снаряды, «артиллерия – это все, без нее нет победы», тыл должен больше заботиться об армии[1291]1291
Огонь/Там же, № 241; Армия и тыл/Там же, № 243.
[Закрыть]. И одновременно обличал наживавшихся на военных поставках спекулянтов, присылавших в армию гнилое обмундирование[1292]1292
Сон/Там же, № 234.
[Закрыть].
Финансовая горячка, воровство, коррупция, миллионные барыши на солдатской крови породили в эти годы особо циничный и напористый тип дельца, для которого буквально все могло служить предметом купли-продажи. Его и сделал Дорошевич героем сатирической повести «Гений»[1293]1293
Там же, №№ 263–269.
[Закрыть], опубликованной в ноябре 1916 года. Здесь, как и в «Вихре» и «Премьере», он стремится, используя гиперболизированную, гротескную, близкую к щедринской образность, исследовать особый этап русской истории – «петроградский» (таков и подзаголовок повести), период биржевого психоза, фантастических обогащений за счет народа, нравственного распада «верхов». Героя «Гения» Сеньку с особым почетом принимают в лучших домах Петрограда, он теперь самый «нужный» всем человек, потому что «Сеньку видеть – это к деньгам». Он, по признанию одного из многочисленных поклонников, – «грибок, вызывающий полезное брожение <…> Закоперщик и возродитель по специальности. Все на свете акционировать может. Гений».
История возвышения Сеньки насколько проста, настолько и необыкновенна. Встретив как-то девицу легкого поведения Аграфену Собакину, он заставляет ее сняться в фотоателье в одной простыне – «на римский манер», а затем предъявляет эту фотографию директору банка и предлагает ему «аукционировать <…> русско-французское общество для эксплуатации естественных богатств девицы Аграфены Собакиной, по сцене Пуар де Шьен». Директор соглашается, но на всякий случай приглашает для консультации профессора, который с жаром доказывает, что «должна и Аграфена Собакина пройти через железные ворота капитализма». Общество создано. Спешно печатаются акции, Сенька подкупает редактора газеты, театрального антрепренера, журналистов. Он достиг апогея. «Всю Россию объединил! Прессу, литературу, общество, банки <…> По Петрограду гул пошел:
– Вот бы нам кого в руководители финансовой политикой! Всю Россию бы на ноги поставил!»
На вершине славы и богатства Сеньку неожиданно арестовали. Но тюрьма оказалась для него совсем не страшной, вместе с другими сидящими там махинаторами он пользуется почетом у тюремных смотрителей. «Потому он-то в тюрьме, – объясняет поклонник Сеньки, – а миллионы его на свободе остались.
Хозяина ждут, – и не дождутся!
Как после войны возрождение начнется, – тут без Сенек не обойтись.
Все акционировать, все финансировать надо будет <…>
И сидят теперь Сеньки не для чего иначе, как для сохранности.
А настанет момент, на Россию их и выпустят:
– Возрождай!»
В повести можно увидеть отклик на ставшую знамением времени распутинщину. К моменту публикации «Гения» влияние Григория Распутина при дворе достигло пика. Простонародное имя героя Сенька явно перекликается с пресловутым «Гришкой», который и в самом деле «мог всё» – смещал министров, руководил политикой, влиял на царя и, конечно же, занимался с помощью окружавших его темных личностей финансовыми аферами. Многое «мог» и близкий к Распутину аферист, использовавший свое служебное положение в Министерстве внутренних дел И. Ф. Манасевич-Мануйлов. Он был арестован в августе 1916 года, за два с лишним месяца до начала публикации «Гения». Вполне возможно, что дело Манасевича-Мануйлова, освобожденного в сентябре при содействии Распутина и императорской четы, послужило толчком к работе над повестью. Ее окончание было напечатано 22 ноября, а спустя месяц Распутин был убит. «Русское слово» дало подробный разбор этого дела[1294]1294
Там же, № 294.
[Закрыть].
Еще в 1905 году «Русское слово» перешло на восьмиколонный формат с увеличением листажа до 8 страниц, а с 1907 года – до 12–14 страниц. «Газета перестает быть подсобным предприятием издательства Сытина, – пишет исследователь истории русской печати этого периода, – рост доходов от нее начинает обгонять рост прибылей от прочей издательской деятельности»[1295]1295
Боханов А. Н. Буржуазная пресса России и крупный капитал. Конец XIX в, – 1914 г. С.60–61.
[Закрыть]. Тираж газеты с 30 тысяч экземпляров в 1901 году вырос к концу 1914 года до 500 тысяч, а к 1917 году достиг миллионной отметки. Прибыльность определялась ростом доходов от платных объявлений, который в свою очередь был обусловлен популярностью издания. Это был невиданный успех в истории газетного дела в России, обеспеченный европейского уровня модернизацией производства в сочетании с либерально-центристским курсом издания. Вместе с Сытиным в деле участвовали такие крупные пайщики, как «Товарищество печатного дела и торговли И. К. Кушнерева и Ко» (директор-распорядитель А. В. Васильев), «Фабрично-торговое товарищество М. Г. Кувшинова», компания писчебумажных фабрик «В. Говард и Ко» во главе с директором-распорядителем Катуаром де Бионкуром, владелец мукомольных предприятий П. В. Ревякин, московские фабриканты А.В. и П. А. Бурышкины, М. И. Алексеев.
Газета стала феноменальным явлением в общественной жизни, что вызывало одновременно и удивление, и восторг, и жесткую критику. Хлесткому разбору в 1916 году подверг «Русское слово» критик Николай Абрамович. Признавая, что газета, «созданная и руководимая единственным талантливым русским фельетонистом В. Дорошевичем, выросла у нас на Руси в крупный общественный факт», он не мог согласиться с ее «рыночной природой». Претило, что Дорошевич – «при всем его несомненном, порой блестящем таланте фельетониста» – «типичный газетчик», которому «некогда иметь душу, некогда иметь внутреннюю физиономию, некогда питаться идеями» именно потому, что «он в лихорадке внешней сутолоки, он – газетчик». Вместе с тем критик признавал, что это «единственный фельетонист, с которым не скучно, в обществе которого вы не чувствуете себя в компании убогого паяца, все время дергающегося перед вами на веревочке (впечатление, испытываемое при чтении других „фельетонистов“ – О.Л. Д,Ора, Азова, Жакасса, Вилли и др.)», не имеющий «этой дешевой размалеванной физиономии, носитель которой убого притворяется и убого острит, так, что читателю делается за него же неловко». И тем не менее он воспринимается прежде всего как выразитель «низких» интересов, рабски следующий «уму улицы, душе улицы»[1296]1296
Абрамович Н. Я. «Русское слово». Пг., 1916. С.16. <Библиотека общественных и литературных памфлетов. № 1>.
[Закрыть].
Соглашаясь с Абрамовичем в том, что «Русское слово» превратилось в дело «огромное, скверное, кабацкое», Розанов вместе с тем подчеркивал, что «картина» эта «сложилась из наивности Дорошевича и Сытина, – пусть, в общем, и „прожженных“, но в данном пункте наивных, – и из действительно „прожженного“ отношения к этой богатой газете, короче – к купцу Сытину, в общем тихих и в других местах идеалистических писателей». В общем, по Розанову, и Горький, и Мережковский, и Философов, будучи самими собой на страницах других изданий, в «Русском слове» выглядят стяжателями, пришедшими «взять, а не дать». Возлагая вину на писателей, превративших задуманную Дорошевичем «афинскую агору», в «вещь грубую, плоскую и пошлую», Розанов видит в этом некий «фатум»[1297]1297
Розанов В. В. В чаду войны. Статьи и очерки 1916–1918 гг. С.85–86.
[Закрыть]. Абрамович же считал, что именно «этот газетный левиафан проглотил и переварил этих деятелей литературы и общественности, подчинил их общему тону своему, заставил служить своим рыночным целям, своему карману, своему тучному брюху…»
При некоторой разнице причин и следствий в анализе «Русского слова» как общественного явления очевидна объединяющая эти оценки «обида» за культуру, за «настоящую литературу», которую потеснил «трактир». Здесь, конечно же, помимо личной обиды вытесненного из газеты Розанова, сказалось снобистское отношение к журналистике, как к «сплошной кинематографической ленте, показывающей разрозненные детали внешней человеческой жизни». Абрамович не мог согласиться с тем, что не только «Русское слово», но в целом печать выходит на первые позиции по части влияния на общество, несправедливо, как ему казалось, «задвигая» литературу, а с нею истинно духовных деятелей культуры, у которых есть «кабинет, внутренний план жизни, идеи, миросозерцание»: «Художник, философ и критик у нас должен сидеть в своем углу и молчать». Здесь Абрамович полностью солидаризируется с Чуковским. Отсюда и его неприятие «крупнейших по тиражу и влиянию органов ежедневной прессы» и их лидера «Русского слова», «этого разрастающегося и жиреющего левиафана наглости, сытости, мещанства и духовного босячества…»[1298]1298
Абрамович Н. Я. «Русское слово». С. 8, 9, 11, 12.
[Закрыть]
Противоречие, в которое впадала критика, одновременно и признававшая и отвергавшая талант Дорошевича, было связано как со старой недооценкой возможностей журналистики как искусства слова, так и с протестом против надвигающегося всевластия средств информации как явления массовой культуры, против их «служения рынку». В таком же духе в том же 1916 году выступил историк и публицист С. П. Мельгунов. В докладе, прочитанном в Московском обществе деятелей периодической печати, он обвинил «Русское слово» в несоблюдении принципов литературно-общественной этики, выявившемся в подчинении интересам промышленно-финансовых кругов, что, по его мнению, лишало газету права на традиционную «руководящую» общественную роль[1299]1299
Мельгунов С. О современных литературных нравах. М., 1916. С. 18–19.
[Закрыть]. Проблема места и роли Дорошевича и «Русского слова» в российской общественной жизни занимала умы и после смерти фельетониста. Тот же Мельгунов, откликаясь на отчет о вечере в его память, устроенном в Берлине Литературно-художественным кружком, и признавая, что читатели его поколения, «вероятно, на всю жизнь запечатлели в своей памяти некоторые из его фельетонов, своим остроумием и яркостью становившихся злобой дня», что Дорошевич поставил «газетный фельетон на границу подлинного творчества», считал одновременно, что он вносил в литературу «не только острое слово щедринской сатиры или горбуновского юмора, но и элемент разложения». Возражая Александру Яблоновскому, заявившему на том же вечере, что до Дорошевича русская «газетная простыня» представляла собой «аравийскую пустыню, необитаемый остров, где в газетных стойлах тихо жевали солому литературные неудачники», и вообще газета, «изъеденная насквозь зубами „богомольной русской дуры, нашей чопорной цензуры“ <…> почти не отражала настоящей живой жизни», он приводил в пример «Русские ведомости», для которых «не коммерция, а идейное служение стояло на первом плане». В общем, спор продолжался по линии: «старая идейная печать» против «газеты капиталистического производства», «газеты сенсационной информации», хотя и отмечалась заслуга последней как «проникающей в самую гущу читательской массы и делающей тем самым большое просветительское дело, независимо даже от своего направления»[1300]1300
О старой русской печати (Письмо в редакцию)//Последние новости, 1924, 28 августа.
[Закрыть].
Естественно, люди «старого завета», благоговевшие перед такими вождями «профессорской газеты» как Соболевский, Скалон, Чупров, Посников, помнившие о них и спустя десятилетия, в эмиграции, не могли справедливо оценить газету нового типа, какой было «Русское слово». Уже не было ни «Русских ведомостей», ни «Русского слова», а «русский раскол» всё оставался, проходя в том числе и через оценки личности и творчества Дорошевича. Но и тогда уже была очевидной значительность его фигуры, как, впрочем, и сделанного им в русской журналистике в чисто практическом плане. Ю. Волин писал: «Он создал тип большой, популярной, широко осведомленной газеты. Он создал „Русское слово“. Он сам соорудил для себя трибуну и превратил всю Россию в свою аудиторию. Он первый из русских журналистов заставил слушать себя миллионы читателей. И говоря для них, говорил от их имени. Его, а также и газету обвиняли в беспринципности. Но ведь он пробудил к жизни русскую улицу. У улицы нет принципов, нет доктрин и теорий. Но у нее есть чувство справедливости, есть негодование, есть убивающий сарказм. И он со свойственным ему темпераментом выступал во имя справедливости»[1301]1301
Волин Ю. В. М. Дорошевич//Экран, № 24–25. С.3.
[Закрыть]. Для Георгия Шенгели «это был первоклассный талант, мощный и светлый ум, большое и горячее сердце <…> Он был фельетонистом, „только фельетонистом“, но равного ему за полтораста лет нашей журналистики не было. Только француза Рошфора можно сравнить с ним по блеску остроумия, по умению „фельетонно“ обработать тему»[1302]1302
Шенгели Г. Дорошевич//РГАЛИ, ф.2861, оп.1, ед. хр.102.
[Закрыть].
На осень 1916 года пришелся полувековой юбилей издательской деятельности Сытина. Время было неюбилейное, военное, тяжелое, но все-таки дату отметили, в том числе выпуском специального сборника «Полвека для книги». В нем приняли участие писатели, журналисты, сотрудники сытинского издательства.
Дорошевич специально для сборника написал очерк о «Русском слове», в котором рассказал об истории газеты, трудностях ее становления, с интереснейшими подробностями воспроизвел картину подготовки очередного номера. Здесь он еще раз твердо и определенно сказал о том, что для него было самым важным: «Русское слово» служит обществу, говорит только с обществом, обращается только к обществу.
«Его задача:
Быть обществу слугой.
Но не лакеем.
Служить интересам общества.
<…>
Иметь смелость сказать обществу, что оно ошибается, – если оно, по убеждению газеты, ошибается.
В этом гордость „Русского слова“.
И „Русское слово“ лучше перенесет временное одиночество, чем будет валяться в общей толпе в ногах у модного увлечения.
По отношению к правительству – кто бы из любящих Россию людей не хотел работать с правительством рука об руку и душа в душу, действительно на общее благо!
И если такой совместной работы общества и правительства до сих пор нет – вина не общества.
<…>
Из самой природы вещей вытекает, что общественная газета „Русское слово“ часто бывает в оппозиции к правительству.
Это оппозиция противников, а не врагов.
Она вытекает из той же заботы об интересах Родины, только понимаемых иначе, чем понимает их данное правительство.
Правительства меняются.
Интересы России остаются все те же.
И, служа только этим интересам, „Русское слово“ остается всегда независимым органом.
Независимым и от сменяющихся правительственных программ, и от сменяющихся общественных увлечений»[1303]1303
Полвека для книги. Литературный сборник, посвященный пятидесятилетию издательской деятельности И. Д. Сытина. С.398–399.
[Закрыть].
Он использовал сытинский юбилей, чтобы еще раз воззвать к здравому смыслу власти и общества буквально накануне трагических переворотов. Продолжалась его журналистская борьба за подлинные интересы страны, состоявшие прежде всего в необходимости преодолеть тягу к насилию как со стороны власти, так и со стороны радикалов, и перевести стрелки общественного развития на пути нормального эволюционизма. Но что-то надломилось в эти годы в Дорошевиче. Внешне «великий Влас» (так, по свидетельству Розанова, его называли «люди своего, и не только своего, кружка»[1304]1304
Розанов В. В. В чаду войны. Статьи и очерки 1916–1918 гг. С.83.
[Закрыть]) как будто был по-прежнему активен, посещал театральные спектакли и концерты, любил приглашать к себе гостей и угощать диковинными кушаньями, которые сам – он был, кстати, отменный кулинар и знал толк в разных кухнях – готовил. И тем не менее внимательный взгляд отмечал то, что Чуковский назвал «какой-то грустью». Амфитеатрову запомнилось, что «Влас в это время сильно втянулся в общество крупных бюрократов и биржевиков. Давал даже какие-то вечера с присутствием посланников, правда, экзотических, но – все же! Скучал он в этом обществе люто. Да и вообще скучал – жизнью уже скучал. Оживлялся только тогда, как, бывало, заведешь речь о Французской революции. Он хотел писать ее историю и собрал великолепную библиотеку по предмету, которая погибла в большевицкую революцию»[1305]1305
Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.2. С.340.
[Закрыть]. Это же впечатление некоей подавленности сохранилось и у Даманской: «Неистощимый в остроумии, в оригинальных, смелых парадоксах, бывал он в годы моих частых и последних встреч с ним грустен и порою удручен. И вряд ли его томили материальные заботы. Что-то другое. Казалось иногда, он подводит итоги прожитым годам, растраченным силам, что-то переоценивает. На эти догадки навел меня один вечер – светлый петербургский майский вечер, когда ворвалась в окна музыка, звуки хоровой песни и крики „ура“. Дорошевич отставил чашку чая, которую держал в руке, заслушался и вдруг с таким искренним скорбным вздохом сказал:
– Эх, было бы мне теперь двадцать лет… тоже, быть может, шагал бы вот, как те… а, быть может, с красным флагом… И тоже, верно, кричал бы „ура“…»[1306]1306
Даманская А. Ф. На экране моей памяти. Таубе-Аничкова С. Вечера поэтов в годы бедствий. С. 137.
[Закрыть]
Похоже, это уже послефевральский период. И вряд ли в этих словах только тоска по ушедшей молодости. Остро чувствовавший историческую насыщенность времени, он понимал, что пришел слом всей жизни. И, осознавая эту неизбежность, тем не менее тосковал.
Глава X
«НЕ БУДЬТЕ НИ ЗА РЕВОЛЮЦИЮ, НИ ПРОТИВ НЕЕ»
По словам Амфитеатрова, «в Февральскую революцию Дорошевич был окрылен»[1307]1307
Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.2. С.340.
[Закрыть]. Увы – этой «окрыленности» не видно на страницах «Русского слова». С начала 1917 года и до конца мая в газете нет его фельетонов. Он давно уже болел (болезни преследовали его), но на такие эпохальные события – отречение царя, приход к власти Временного правительства – казалось бы, должен был откликнуться. Но он молчит, и это достаточно красноречивое молчание. Дело шло к революционному перевороту, все свидетельствовало о том, что самодержавие сгнило, не сумев перейти на рельсы конституционной монархии. Но кто пришел на смену старой власти? Те самые кадеты-октябристы, в адрес которых он выпустил немало критических стрел. Впрочем, критиковать – долг журналиста. И все-таки он не чувствовал внутренней потребности сразу высказать публичную поддержку политикам, пришедшим на смену самодержавию. Ну не мог он вот так просто, с ходу нацепить красный бант и выйти, как некоторые его коллеги по газете, на кипевшие первыми «свободными восторгами» улицы столицы. И не потому, что был «боязлив» и соблюдал флоберовский завет не прикасаться к позолоченным идолам. Он видел слабость, неуверенность новой власти, но еще страшнее была приобретавшая все большую силу угроза слева, которую олицетворяли большевистские советы.
В условиях двоевластия важно было сформулировать недвусмысленную позицию газеты. В конце марта Дорошевич, после февральских событий официально занявший пост главного редактора, приступает к работе над программой «Русского слова», которую вместе с редакционным уставом должна принять специальная комиссия. Почти всю первую половину апреля идут заседания в редакции, на которых обсуждаются эти документы. Не все шло гладко. Предложение редактора заменить слова о том, что «Русское слово» «исповедует и проповедует демократическую республику в России», на слова: «считает наилучшей формой правления для России демократическую республику» было отклонено двенадцатью голосами против пяти. Разногласия в редакции отражали уровень понимания политического процесса и, соответственно, надежд и ожиданий. Сначала Дорошевичу удалось настоять на том, чтобы в программе было записано: «Признавая ценность научного социализма, „Русское слово“ оставляет за собой право свободного критического отношения ко всем социалистическим партиям <…> Признавая революционные заслуги Совета рабочих депутатов в решительный момент борьбы со старым режимом, „Русское слово“ полагает, что с момента образования Временного правительства Советы рабочих депутатов, продолжая считать себя правительственным органом, превращаются в элемент, дезорганизующий государственную власть и вносящий анархические начала в жизнь страны. Советы рабочих депутатов должны теперь превратится в профсоюзные организации, которые могут исполнить свою важную общественную функцию, выражая интересы соответствующего класса населения».
Но большинству в редакционной комиссии эти формулировки показались умалением «народной инициативы», и в результате в важнейшем, восьмом пункте программы было записано, что, «признавая революционные заслуги Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов и огромную организационную роль как этого совета, так и вызванных к жизни провинциальных советов, „Русское слово“ полагает, что эти советы должны сохранить свои важные общественные функции органов, отражающих настроения и требования рабочих классов, но не могут посягать на права Временного правительства, являющегося в настоящее время единственною законною властью»[1308]1308
ОР РГБ, ф.259, к. 3, ед. хр.2/1–20, лл.9–21.
[Закрыть].
Многим в редакции казалось, что так будет умнее, осторожнее, диалектичнее что ли. А Дорошевич чувствовал холод диктата, веющий от «научного социализма», как и опасность, исходящую от рвущихся к власти советов. Хорошо, если бы последние превратились в традиционные, западного образца профсоюзы. Но такая метаморфоза не входила в планы Ленина, к личности которого Дорошевич вскоре начнет присматриваться самым внимательным образом. Более того, большевики сразу же перестали церемониться по части идейного определения либеральной прессы. Недавние борцы за демократические идеалы вдруг обнаружили, что являются сотрудниками ни больше ни меньше как «буржуазных газет», соответственно защищающих «интересы буржуазии». Минский корреспондент газеты В. В. Морковин прислал телеграмму о готовящемся бойкоте «Русского слова» на съезде солдатских и рабочих делегатов Западного фронта. Съезд действительно обвинил газету в буржуазности, выразившейся в поддержке Временного правительства, призывавшего к продолжению войны и тем самым способствовавшего сеянию розни между армией и рабочим классом. На редакционном собрании 13 апреля Дорошевич ставит вопрос об отклике и составляет проект телеграммы в Минск: «Редактор „Русского слова“ энергично протестует против незаслуженного обвинения в том, что оно будто бы сеет вражду между армией и рабочими. „Русское слово“ всегда было, есть и остается газетой демократической, защищающей интересы широких трудовых масс. „Русское слово“ считало бы величайшим преступлением сеяние какой-либо розни в то время, когда все объединенными силами должны работать над возрождением свободной России»[1309]1309
Там же, лл.29–30.
[Закрыть].
Дать развернутый ответ в газете было поручено сотруднику «Русского слова», депутату-трудовику Государственной Думы Ивану Жилкину. Его статья отражает глубину удивленного интеллигентского разочарования и слабую надежду на то, что левые еще опомнятся и воздадут должное заслуженным либералам-демократам: «И вот свершилось то, за что ратовала русская печать. Пали путы. Колыхнул воздух свободы через всю Россию. Заговорили тысячи новых голосов <…> Но какой горький и грустный удар для русской печати! Новая левая печать и многие новые голоса начинают свою деятельность с явной и странной вражды к старой печати, которая недавно еще была единственной воительницей за свободу народа, которую иначе и не называли, как „печатью-страдалицей“, „печатью-мученицей“ <…>
– Буржуазная пресса! – ставят под общую кличку прежнюю прессу на левых митингах и в левых газетах.
Не станем на скользкий путь перебранки. Воздадим прежде всего должное. Великое, громадное, завидное и ответственное дело берет на себя левая рабочая и крестьянская печать. Она будет ближе всякого другого печатного слова к трудовому народу. Но вчера еще левой рабочей печати не существовало. Напряженные годы борьбы за свободный народ выносила исключительно на себе либеральная демократическая печать».
От лица либеральной демократической печати Жилкин дружески укоряет левых и протягивает им руку: «В дни горячей всенародной взволнованности нельзя сеять семена вражды. Нельзя поднимать класс на класс»[1310]1310
Печатное слово//Русское слово, 1917, № 82.
[Закрыть]. Но этот жест уже был излишен. Назревал большевистский переворот.
Кстати, не преминул укусить коллег и журнал «Будильник», тот самый, в котором когда-то начинал Дорошевич. Стремясь потрафить левым настроениям, он посвятил «Русскому слову» эпиграмму:
Нажившись на царских портретах,
Здесь помнят о радости тьмы
И возят газету в каретах,
И ей удобряют умы…
Здесь склад увядающих граций,
Здесь сочно считают вокруг
Проценты былых репутаций,
Купоны забытых услуг…
И помнят тяжелую лапу
Гасителя вольных идей…
Прохожий, снимите же шляпу…
Здесь кладбище бывших людей[1311]1311
Русская стихотворная сатира 1908–1917-х годов. С.592.
[Закрыть].
Не помогла, однако, мнимая, демонстративная левизна: «Будильник» был закрыт большевиками.
Дорошевич считал, что ему лучше в эти дни быть в столице, чтобы самому видеть, как разворачиваются события. Он по-прежнему был нездоров и надеялся, что в домашней обстановке, рядом с женой, ему будет легче справиться с недугом. Во второй половине апреля он уехал в Петроград. 20 мая на редакционном собрании Н. Ф. Пономарев сообщил об отказе Власа Михайловича от обязанностей главного редактора. Сытин вручил судьбу газеты комитету, в состав которого вошел и Дорошевич.
Уезжая, он оставил политические инструкции руководителям комитета. В архиве редакции «Русского слова» хранятся два документа тех дней. Первый озаглавлен «Распоряжения редакции „Русского слова“. Для сведения Ф. И. Благова, Н. Ф. Пономарева и Н. В. Калишевича». «Влас Мих., – говорится в нем, – просил указать в смысле руководства, что сейчас исключительное время фактов и сообщений <…> Не прозевывать распоряжений нового правительства и подробностей событий. Избегая всякого сочувствия или выражения сожаления по адресу членов бывшей царской фамилии и арестованных сановников <…> Статьи должны быть главным образом в смысле поддержки думского правительства <…> Не повиноваться и не кланяться в ноги Совету рабочих депутатов. Налево отнюдь не сбиваться. На очереди вопрос об Учредительном собрании».
Второй документ называется «Завет Дорошевича». По сути он с некоторыми оттенками повторяет и развивает положения первого: «Не повторять ошибок 1905 года, чтобы революционное вино не бросилось в голову <…> Передовые статьи газеты должны призывать к единению с Думой, к благоразумию, к охране порядка и организации <…> Нам нельзя становиться на дорогу „товарищей“ ни в тоне, ни в содержании, а исключительно только считаться с комитетом Государственной Думы. Если будет известно, что газета не может выйти иначе как с воззванием от c.-д., т. е. иными словами, если наборщики не будут набирать или все буквально остальные газеты без этого воззвания не выйдут, то тогда единственно, что должно сделать „Русское слово“, – напечатать это воззвание после всех данных нами заметок о событиях в Петрограде, загнавши это в конец – вот де что раздают на улицах. Иными словами сделать это с полнейшим отвращением»[1312]1312
ОР РГБ, ф.259, к.2, ед. хр. 3, л.16.
[Закрыть].
Напоминая о необходимости поддержки «думского правительства», Дорошевич, хотя и был невысокого мнения об отдельных его деятелях, тем не менее не выступал с открытой критикой в их адрес. Ему не хотелось раскачивать и без того хлипкое суденышко новой власти. Очень скоро он разочаровался в Керенском и, как свидетельствует в своих воспоминаниях Д. И. Куманов, предсказал его падение: «Одно время я считал сего саратовского адвоката довольно умным и дельным человеком, а сейчас я вижу, что это дурак дураком! С ним каши не сваришь! Провалится – и поделом! Помяните мое слово!»[1313]1313
Куманов Д. Записки газетного корреспондента//РГАЛИ, ф.218, к. 1270, ед. хр.2, л. 3.
[Закрыть] Якобы именно за фельетон о премьере Временного правительства Дорошевич, как вспоминала Наталья Власьевна, по личному приказу Керенского был заключен «в один из казематов Петропавловской крепости, где сидели в то время министры царского правительства». Нам не удалось обнаружить этот фельетон в подшивках «Русского слова». И вообще этот факт не получил огласки, о нем нет никаких упоминаний ни у современников «короля фельетонистов», ни в тогдашней прессе. Хотя, безусловно, это была бы громкая история. К тому же Керенский, не отважившийся на арест готовивших государственный переворот большевиков, не мог отдать приказ об аресте знаменитого публициста демократических убеждений. Разыгрался бы колоссальный скандал. Вполне возможно, что тяжело больная дочь журналиста «выдала» очень краткосрочный арест отца при большевиках (подтверждаемый, кстати, Амфитеатровым) за арест при Керенском. Вот как она рассказывает об этом событии: «Это было крайне глупо. Прежде всего, журналист не мог никак идти в одно общество с царскими сановниками. Кроме того, Керенский всегда ратовал за свободу слова и печати, а тут так странно и нелепо расправился с журналистом за личную обиду. Но то были удивительные поистине времена, чреватые всяческими случайностями и курьезами. У меня сохранилась бумажка, акт врачебного осмотра Дорошевича, в которой говорится, что сидеть в тюрьме ему вредно для здоровья. У Власа Михайловича была подагра, и в сыром каземате у него заболели ноги. Как-никак, а тюремное начальство, само, видимо, не верившее в серьезность всего происходившего вокруг, на основании этой бумажки освободило Дорошевича из тюрьмы».
28 мая в «Русском слове» начинается публикация последнего цикла фельетонов Дорошевича «При особом мнении». В самом начале он посчитал необходимым объясниться с читателями: «Тяжелая болезнь лишила меня возможности с декабря принимать какое бы то ни было участие в „Русском слове“. Теперь я снова выступаю в газете сотрудником. Но только сотрудником. Мои статьи будут печататься под заголовком „При особом мнении“, и ответственность за них, как за мое личное мнение, должна, конечно, ложиться только на меня. Если эти статьи возбудят ваше негодование, пусть оно падет только на мою голову. Если моим статьям удастся вызвать ваше сочувствие, поблагодарите газету за их помещение».
В этом предуведомлении, как и в самом названии цикла, нетрудно увидеть следы внутриредакционных разногласий. С одной стороны, редакции оставлено своего рода «политическое завещание» Дорошевича, которое как будто должно служить «руководством к действию». А с другой, быстро, ежедневно менявшие ситуацию события, несомненно, сеяли разноголосицу в редакции относительно того, как наилучшим образом реагировать на них, какие именно публикации в данный момент предпочтительнее. Это видно и по тому, как шел объявленный цикл Дорошевича. Он начался с двух фельетонов, адресованных министру финансов и предупреждавших об опасности перерождения революции в «дикий, беспорядочный» пьяный бунт. Еще два года назад в фельетоне «Вино» он призывал власть «не напаивать страну в самые трудные минуты»: