355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Букчин » Влас Дорошевич. Судьба фельетониста » Текст книги (страница 21)
Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:47

Текст книги "Влас Дорошевич. Судьба фельетониста"


Автор книги: Семен Букчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 51 страниц)

Стремление сжиться с каторгой, узнать ее как можно глубже – в этом суть деятельности Дорошевича на Сахалине. Еще в заметках «На Сахалин» он обещал читателям: «И если мне удастся моя задача, перед вами вырастет целая картина житья-бытья мира „отверженных“»[587]587
  Одесский листок, 1897, № 64.


[Закрыть]
. Поэтому целыми днями просиживает он в самой страшной тюрьме – Александровской кандальной, куда и смотрители не заглядывают без охраны. «Было иногда страшно», особенно при встрече с «огромного роста и неимоверной силы тачечником», бешено стучавшим тачкой об землю[588]588
  Дорошевич В. М. Как я попал на Сахалин. С. 138.


[Закрыть]
. Или когда на него в кандальной тюрьме кинулся какой-то китаец, обращавшийся ко всем с непонятными просьбами. А в одной из тюрем пристал сумасшедший, требовавший «манифестов».

Не сразу далось «вхождение в каторгу». И все-таки сумев завоевать доверие у таких «авторитетов» как Полуляхов, «знаменитый убийца семьи Арцимовичей в Луганске», и Пазульский, «когда-то на юге атаман трех разбойничьих шаек», вызвать на откровенность бывшего интеллигента-москвича «бродягу» Сокольского, он ведет длинные беседы с ними и другими каторжанами, в том числе с опаснейшими, прикованными к тачке преступниками, дотошно выясняет не только все детали тюремного быта, но и подробности «историй», приведших их на Сахалин. При этом никакой сентиментальности, «жалости», презираемой каторгой. «Главным помощником» было уважительное, «понимающее сострадание», в котором нуждались каторжане. Но разговоры шли на равных. И каторга зауважала журналиста, который сумел добиться своего, «против всех пошел». В свою очередь, Дорошевич стремился не нанести ущерб авторитетному положению в каторжной среде того же Пазульского, и хотя тот совсем не говорил по-английски, журналист сделал вид, что нечто понял из произносившейся им белиберды и даже «поддержал разговор» в присутствии с любопытством наблюдавших за этой сценой каторжан. Не разделяя позицию презираемых каторгой «тюремных филантропов», душу свою спасающих сентиментальным сочувствием к «бедненьким арестантам» и раздающих им нравоучительные брошюрки, он совершает поступки, к которым каторга относится с одобрением. Попавшему в безвыходное положение поселенцу купил корову. Помог обессилевшему и вынужденному продать ростовщику последнее с себя каторжанину, выкупив его халат, куртку и паек хлеба.

Правда, каторга «сдалась не сразу», «пробовала» журналиста, были и «попытки запугать». Пустили слух, что под пиджаком у него «железная рубашка», и оттого он так смело заходит в камеры к самым страшным преступникам. Окруженный каторжанами, он чувствовал как «Фомы неверные» ощупывают его спину. Один каторжник даже одобрительно заметил: «Ты сам, барин, мы видим, из „Иванов“». Это была «большая похвала», поскольку «Иван» – высшее лицо в каторжной иерархии. И каторга открылась ему. Десятки услышанных исповедей стали основой большей части сахалинских очерков. В них обнажились не только конкретные судьбы, но и тщательно скрывавшиеся темные стороны сахалинской жизни. Благодаря помощи каторжан Дорошевичу удалось установить каналы тайной торговли спиртным, которую вел один из чиновников. Он узнал и подробности жуткого «Онорского дела». Когда в абсолютно бесчеловечных условиях, созданных бывшим «разгильдеевцем» старшим надзирателем Хановым, прорубалась оказавшаяся совершенно бесполезной просека через южный Сахалин, погибло множество каторжан. «Люди бросались под падавшие срубленные деревья, чтобы получить увечье, люди отрубали себе кисть руки, – на Сахалине и сейчас много этих „онорцев“ с отрубленной кистью левой руки, – чтоб только их, как неспособных к работе, отправили назад, в тюрьму. Люди очертя голову бежали в тайгу на голодную смерть». А там нередко становились жертвами людоедства своих же товарищей по каторге. Последнюю ступень человеческого падения фиксирует в очерке «Людоеды» признание одного из тех, «которые в бегах убивали и ели»: «Всё одно птицы склюют. А человеку не помирать же!»[589]589
  Дорошевич В. М. Сахалин. Часть вторая. Преступники. С.59, 65.


[Закрыть]

Заглядывая в самые темные стороны человеческой психики, на ее «дно», порой пускай невольно, но соглашаясь отчасти с ломброзианской теорией о врожденной тяге к преступлению, Дорошевич прежде всего предпочитает указывать на социальные корни преступности. В определенной степени и людоедство было порождено свирепыми «хановскими порядками». Несколькими годами позже, в судебных очерках, вступаясь за сломанные человеческие судьбы, он с особым упорством будет доискиваться социальных мотивов совершенного преступления. И как-то признается: «Я люблю разбирать судебные процессы с бытовой стороны и считаю такое занятие для общества полезным. Разобрать дело с общественной и бытовой стороны – это чаще всего снять с обвиняемого часть его вины и возложить ее на быт, на общество. Это справедливость»[590]590
  Неделя о кн. Мещерском//Русское слово, 1904, № 331.


[Закрыть]
.

На Сахалине он постоянно находит подтверждение этой своей позиции. Кучер Гребенюк задушил своего барина за дикие издевательства. И в словах, и в лице его, «когда он говорит о своей жертве», Дорошевич видит «столько злобы, столько ненависти к этому мертвецу – словно не 12 лет прошло с тех пор, а все это происходило вчера». Что же нужно было, чтобы довести «этого тихого, смирного человека до такого озлобления»?[591]591
  Дорошевич В. М. Сахалин. Часть первая. С.84–85.


[Закрыть]
О таких людях, как Гребенюк, говорит в «Записках из Мертвого дома» Достоевский: «Существует, например, и даже очень часто, такой тип убийцы: живет этот человек тихо и смирно. Доля горькая – терпит. Положим, он мужик, дворовый человек, мещанин, солдат. Вдруг что-нибудь у него сорвалось; он не выдержал и пырнул ножом своего врага и притеснителя <…> И случается это все даже с самыми смирными и неприметными дотоле людьми»[592]592
  Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 томах. Т.4. С.87.


[Закрыть]
. Другая история, рассказанная Дорошевичем, – крестьянина Новгородской губернии Семена Глухаренкова, из-за болезни утратившего речь и, как «бродяга Немой», сосланного на Сахалин, – отчасти перекликается с «Рассказом Егора» из чеховского «Острова Сахалина». Нормальные, трудолюбивые люди оказываются нередко на каторге по причине равнодушия властей, которому они не в силах противостоять из-за своей темноты. Из их рассказов выясняется, что они абсолютно не понимали, что происходило на судебном процессе, кто их обвинял и кто защищал. Очерку «Преступники и суд» Дорошевич предпослал красноречивейший эпиграф-цитату «из отчета об одном процессе в Елисаветграде»: «У обвиняемых не оказалось копий обвинительного акта: копии эти они извели на „цигарки“»[593]593
  Дорошевич В. М. Сахалин. Часть первая. Каторга. С.381.


[Закрыть]
. В написанном спустя три года очерке, посвященном защите суда присяжных, он назовет Сахалин «страшной кучей, где случайные, невольные виновники несчастий свалены в одну груду со злодеями и извергами.

Ведь довольно сказать, что чуть не половина каторги состоит из мужиков, пришедших сюда за „убийство во время драки“. Все это одна и та же история. В праздник напились, подрались и нечаянно ударили так, что человек Богу душу отдал. Большинство не помнит даже, как и случилось. Среди них очень много добрых, хороших мужиков. Таких даже большинство, почти все они таковы». Многие из «этой массы только по несчастью каторжного народа» (IX, 35–36) осуждены на сравнительно небольшие сроки, но «среди невыносимых условий люди бегут от ужаса, и из краткосрочных каторжан превращаются в бессрочных. Такова история всех почти долгосрочных сахалинских каторжан. Безногие, безрукие, калеки – это живая новейшая история каторги. История тяжелых непосильных работ и наказаний»[594]594
  Там же. Часть вторая. Преступники. С.185.


[Закрыть]
.

Каторга не только калечит физически, она развращает душу, убивает в человеке человеческое. В «атмосфере тюрьмы» «нарождаются преступления и задыхается все, что попадает в нее мало-мальски честного и хорошего». Подтверждением тому история кавказца Балад Адаша, гордого, с развитым чувством собственного достоинства, требовавшего, чтобы все «было по закону». Но его унизил, сломал жестокими публичными побоями самодур-смотритель, и теперь «нет гадости, гнусности, на которую не был бы способен этот „потерявший невинность“ человек»[595]595
  Там же. Часть первая. Каторга. С.68.


[Закрыть]
. Очевидна здесь связь с выводом Достоевского: «Весь этот народ <…> если и не был прежде развращен, то в каторге развращался»[596]596
  Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 томах. Т.4. С. 13.


[Закрыть]
. Расчеловечивание – вот что увидела русская литература на каторге глазами Достоевского, Сергея Максимова, Чехова. Опыт Дорошевича подтверждал их наблюдения. «Страшны не кандалы. Страшно это превращение человека в шулера, в доносчика, в делателя фальшивых ассигнаций… И какие характеры гибли!»[597]597
  Дорошевич В. М. Сахалин. Часть первая. Каторга. С.316.


[Закрыть]
Эти слова из его очерка «Интеллигентные люди на каторге» снова заставляют вспомнить Достоевского: «И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром»[598]598
  Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 томах. Т.4. С.231.


[Закрыть]
.

Тем неожиданнее было найти на «проклятом острове», притом среди «отчаянных головорезов», людей, для которых справедливость оказалась самым важным в жизни. Бывший одессит Шапошников, участник «шайки грабителей под предводительством знаменитого Чумака», на каторге преобразился. Он «буквально отрекся от себя и <…> превратился в самоотверженного, бескорыстного защитника всех страждущих и угнетенных, сделался „адвокатом за каторгу“»[599]599
  Дорошевич В. М. Сахалин. Часть первая. Каторга. С.72.


[Закрыть]
. Но если Шапошников все-таки ходит на работы, то другой борец за справедливость, Шкандыба, отказался вообще считаться с каторжными распорядками, за что много лет его подвергали жесточайшим телесным наказаниям и держали прикованным к стене. И все-таки начальство уступило упорству каторжанина и чтобы как-то оправдать его статус «неработающего» перевело на положение богадельщика. Но такие, способные на протест типы из простого народа, замечает Дорошевич, «очень редки. Так же редки, как хорошие люди на свете»[600]600
  Там же. С.76.


[Закрыть]
.

Может ли стать религия духовной опорой человека на Сахалине? Увы – традиционные религиозные ценности терпят крах в мире насилия и разврата. Каторга считает проявление религиозного чувства «слабостью». И если религиозность и могла проявиться здесь, то только «в виде протеста», «ярко, страстно, горячо, фанатически», как в секте «православно верующих христиан». Характерно, что секта эта явление «чисто сахалинского происхождения». Пускай и совсем небольшая, но часть исстрадавшихся, изверившихся каторжан пришла к «своей вере», к «своему Христу». Как бы ни относиться к сектантству, нельзя не видеть в этом сахалинском «братстве» стремление сохранить душу живу, искру Божию в мире плетей, розог, непосильного труда, невероятных унижений человека. Эта нота звучит, когда Дорошевич передает свою беседу с главой сахалинских «православно верующих христиан» Тихоном Белоножкиным, пожелавшим журналисту: «Масла вы в лампадку набрали много. Зажгите ее, чтобы свет был людям. А то зачем и масло?»[601]601
  Там же. С.365.


[Закрыть]
Воплощением стоического и одновременно долготерпеливого типа русского человека, способного вытерпеть любые страдания и сохранить такие качества как доброта, благожелательность, трудолюбие, предстает «дедушка русской каторги» Матвей Васильевич Соколов, отбывший 50 лет «чистой каторги» и получивший за это время 10 ударов кнута, тысячи ударов плетьми и палками и бессчетное число розог.

Блуждая по кругам «каторжного ада», Дорошевич, естественно, проявил особое внимание к уголовным знаменитостям того времени, таким, как убийцы Полуляхов и Викторов, бандит Пазульский, легендарная воровка Софья Блювпггейн (Сонька Золотая Ручка), баронесса Геймбрук, бывший офицер Карл Ландсберг. Посвященные им очерки дали повод для утверждений, что, дескать, Дорошевич поехал на Сахалин за «зарисовкой сенсационных уголовных случаев, таинственных „героев“ нашумевших процессов, авантюрных историй…»[602]602
  Двинянинов Б. П. Якубович и его книга о каторге//Якубович П. Ф. В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. В 2-х томах. Т.1. М.-Л., 1964. С. 11.


[Закрыть]
, что его «главным образом интересовали герои шумных сенсационных процессов». Соответственно в его книге «много места уделено описаниям похождений известной в свое время аферистки Соньки Золотой Ручки, подробно рассказывается о преступлениях высокопоставленных в прошлом лиц – баронессы-поджигательницы и гвардейского офицера-убийцы, с которыми встретился автор на Сахалине»[603]603
  Теплинский М. В. Влас Дорошевич – автор книги «Сахалин». С. 131.


[Закрыть]
. В полном соответствии с принятым в советском литературоведении отношением к подобной «буржуазной тематике» то обстоятельство, что Чехов «до нескольких строк» сжал биографию «известной авантюристки Соньки Золотой Ручки», даже не назвал в книге фамилии «каторжной модистки» О. В. Геймбрук, попавшей в каторгу за поджог, обозначил «лишь одной первой буквой фамилию „светского убийцы“ – офицера К. Х. Ландсберга», «не включил <…> сведений и о некоторых других шумных уголовных делах, о которых он узнал на Сахалине», преподносится, по контрасту с книгой Дорошевича, как свидетельство того, что внимание великого писателя «было направлено не на исключительное, а на обычное, характерное»[604]604
  Семанова М. Л. Примечания//Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в 30 томах. Соч. Тт.14–15. С.787.


[Закрыть]
. В общем, «Чехова не увлекла, не соблазнила занимательность биографий и сенсационность проступков отдельных каторжан (Сонька Золотая Ручка и др.), как это случилось с журналистом В. М. Дорошевичем»[605]605
  Есин Б. И. Чехов-журналист. М., 1971. С.44.


[Закрыть]
.

Но Дорошевич не был бы настоящим газетчиком, если бы прошел мимо фигур, которым столько внимания уделяла пресса и имена которых были на слуху у читателя. Он пишет, повторим, не «диссертацию», не близкое к научному исследование, а статьи в газету, для которой острый, сенсационный материал – нормальная профессиональная вещь, содействующая читательскому успеху. Тем более, что «Одесский листок» ждет от своего корреспондента очерков, которые должны поднять тираж. Дорошевич отлично понимает это. И он не чурается выгодных фактов, деталей. Но над всеми соображениями берет верх сам Сахалин. Дух человеческой трагедии, витающий над островом, задает тон его повествованию. Его работа не только ради сенсации, потому что в очерках, посвященных уголовным знаменитостям, идет внимательное выявление причин, приведших их к преступлению. «Знаменитый московский убийца» Викторов, человек с «несомненно болезненной наследственностью», «с детства стоял близко к темному миру, соприкасался с ним», «с 12 лет начал пить», в 15 – «познакомился с развратом», «лет 20-ти заболел дурной болезнью»[606]606
  Дорошевич В. М. Сахалин. Часть вторая. Преступники. С.34–35.


[Закрыть]
. Схожая биография у Полуляхова, зарезавшего семью Арцимовичей в Луганске: красивый мальчик, избалованный женщинами, с 12 лет посещавший «позорные дома», «он вырос в уверенности, что будет жить богато», «пустился на кражи», «сел в тюрьму», которая стала для него «вроде как университетом» и откуда он вышел «со знанием воровского дела». Полуляхов по сравнению с Викторовым, «жалким, тщедушным», жалующимся, что нет денег «на панихидку по убиенным», выглядит настоящим монстром, по-своему, «с волчьей точки зрения», понявшим дарвиновскую теорию о «борьбе за существование»[607]607
  Там же. С. 12, 31.


[Закрыть]
. На той же позиции стоит и «аристократ каторги», а по сути пахан Пазульский: «Если все через деньги, то я возьму у тебя твои деньги и сам через них буду наслаждаться <…> Так уж все заведено»[608]608
  Там же. С. 100.


[Закрыть]
.

Лев Штернберг (отбывавший ссылку на острове народоволец), подробно разобравший сахалинские очерки Дорошевича после выхода их отдельной книгой, хотя и считает, что «портреты эти претендуют на самую подлинную аутентичность», в то же время предупреждает, что относиться к ним следует «с величайшей осторожностью»: «Даже о наиболее правдивых из них можно сказать, при наибольшей снисходительности, что это моментальные фотографии, настолько искусно заретушированные и раскрашенные, что трудно сказать, где кончается портрет и где начинается фантазия автора». В этом свидетельстве непосредственного наблюдателя сахалинского каторжного быта видится как признание мастерства журналиста, так и определенная «ревность» знающего каторгу «изнутри» и традиционно не доверяющего журналистским «измышлениям». Единственная деталь, найденная рецензентом и позволившая ему «поймать» Дорошевича на «противоречии», касается подробностей убийства ростовского архимандрита: в одном очерке говорится, что его совершил каторжанин Паклин, а в другом, что он приказал сделать это подельнику. Соглашаясь со Штернбергом в том, что «не Паклин повинен в этих важных противоречиях, а автор, которому понадобилось в разных местах напечатать два фельетона о нем», признаем все же: этого мало для того, чтобы утверждать, что Дорошевич якобы создал «двойственный портрет Паклина»[609]609
  <Штернберг Л. Я.> В. М. Дорошевич. Сахалин (Каторга). Ч.I, II. М., 1903 //Русское богатство, 1903, отд. II. С. 35–36.


[Закрыть]
. Конечно, память журналиста, оперировавшего гигантским собранным материалом, могла в каких-то, порой даже весьма важных для описания преступления, деталях подвести. Но все-таки важнейшее в личности Паклина, этого убийцы-поэта, – сочетание страсти к преступлению с «пробуждением» в нем же «обыкновенных человеческих чувств» – запечатлено в обоих очерках («Паклин» и «Поэты-убийцы»).

Исповеди знаменитых преступников дополнены их выразительными фотографиями. Вместе с тем, помимо изображений, под которыми указаны конкретное имя и фамилия, в книге Дорошевича большая часть фотоснимков (которые он сделал сам, а частично раздобыл у местных чиновников) снабжена подписью «Арестантский тип». Некоторые из них выглядят довольно устрашающе, несут на себе очевидные черты психической неполноценности, что дало повод некоторым современникам упрекнуть журналиста в тяге к «ломброзианству», учению о «врожденной склонности к преступлению», создателем которого был известный итальянский психиатр Чезаре Ломброзо. Может быть, в одном из этих снимков уже упоминавшийся владивостокский журналист Николай Амурский узнал будущего комиссара Екатеринбургского совета Голощекова, принимавшего участие в расстреле царской семьи в июле 1918 года. Он пишет, что «этот герой», совершивший «целый ряд убийств», в галерее «сахалинцев», помещенной в книге Дорошевича, «занимал далеко не последнее место». Впрочем, Голощеков на ее страницах не упоминается, но он действительно отбывал каторгу на «проклятом острове», и, возможно, этот факт дал повод эмигранту Амурскому в 1922 году связать преступления большевистского режима с деятельностью «практиков с Сахалина». Он вообще считает, что «большевистские приемы, несомненно, позаимствованы, если не полняком, то в значительной степени – оттуда»[610]610
  Амурский Н. Встреча с В. М. Дорошевичем.


[Закрыть]
. Амурский по сути приходит к теме «сахалинизации» России, которую подняли «на новый уровень» большевики и которой мы коснемся чуть ниже.

Кто знает, может быть, и в самом деле Дорошевич встречался на Сахалине с одним из будущих убийц Николая Романова и его семьи. Что же касается его «подхода» к каторжанам, то при всем понятном отвращении к убийцам и сочувствии к людям, «невинно попавшим в каторгу», он стремится понять даже отпетых, закоренелых преступников, у которых тяга к насилию, согласно той же теории Ломброзо, «в крови». Уже после Сахалина, узнав о суде над беглым молодым каторжанином, он скажет: «Мне кажется, что изучение судьбы Митрофанова принесло бы больше пользы, чем речь самого просвещенного юриста на съезде криминалистов. В ней больше вопросов жизни. И больше ответов. Интересно было бы изучить, как способный и богато одаренный юноша, совершивший в первый раз по легкомыслию мелкую кражу, постепенно превратился в одного из самых жестоких и самых страшных преступников. Как постепенно он проходил „курс наук“ по тюрьмам»[611]611
  Человек с того света//Русское слово, 1902, № 286.


[Закрыть]
.

На Сахалине, уже на поселении, Дорошевич встречает еще одного героя в свое время прогремевшего процесса – Пищикова, «Отелло-палача», насмерть засекшего свою жену. Он упоминает о том, что дело это настолько заинтересовало Глеба Успенского, что тот посвятил ему очерк «Один на один (По поводу одного процесса)». Великий знаток народного быта также ищет здесь «ответы на вопросы жизни». Он тщательно анализирует психологию личности, бытовые детали, условия жизни, ибо «всевозможные „резоны“, приводимые прокуратурой, защитой, свидетелями и самим подсудимым в объяснение этого необычайного злодейства, не только не объясняют его вам, но, напротив, чем более вы стараетесь вникнуть в „подробности“ дела и с помощью их дорыться до „самого корня“, тем более вы начинаете чувствовать, „что это не то“, что „это не главное“, что это мелочи, и что где-то тут, „около“ этого процесса, а не здесь, в этом окружном суде, и не в этом отчете о заседании, который вы читаете, есть то главное, что гнетет вас несказанным ужасом». Успенский видит, что вокруг Пищикова «только пустое пространство, только в пустом воздухе свистит его окровавленный кнут…»[612]612
  Успенский Г. И. Собр. соч. в 9 томах. Т.6. М., 1956. С.375–378.


[Закрыть]

По большей части уголовные знаменитости лишены в изображении Дорошевича ореола необычности. «Всероссийски, почти европейски знаменитая» «Золотая Ручка», Софья Блювштейн, предстает «простой мещаночкой, мелкой лавочницей». «Рокамболя в юбке больше не было. Передо мной рыдала старушка-мать о своих несчастных детях». Нет ни слова о ее легендарных преступлениях, зато с болью, как о страшном надругательстве над женщиной, рассказано о том, как ее наказывали розгами, как ради наживы местного фотографа снимают «сцену закования» «Золотой Ручки»[613]613
  Дорошевич В. М. Сахалин. Часть вторая. Преступники. С. 6, 11.


[Закрыть]
. И бывший «Отелло-палач» лишен какого бы то ни было демонического ореола. Теперь это старательный смотритель маяка, правая рука начальника округа, «добрый, славный муж, удивительно кроткий, находящийся даже немного под башмаком у своей энергичной жены»[614]614
  Там же. Часть первая. С.79.


[Закрыть]
. С явным сочувствием обрисована сахалинская судьба пытающейся выжить собственным трудом О. В. Геймбрук, которую третируют и жены служащих, и каторжане только за то, что она баронесса. К Александру же Тальме, действительно безвинно попавшему на каторгу и оставшемуся в ней отзывчивым на чужое горе человеком, Дорошевич проникся настоящей симпатией. Он старается быть особенно деликатным, когда речь идет об «интеллигентных каторжанах», ибо помнит, что можно причинить боль, и тем более не желает из-за написанного им возможных ухудшений в положении человека. Поэтому фамилия молодого офицера Козырева, преследуемого одним из служащих, обозначена только первой буквой. Зато рассказ о другом бывшем офицере и каторжанине, добившемся успеха на Сахалине К. Х. Ландсберге, полон красочных подробностей. Это действительно неординарная личность – образованный, волевой, предприимчивый, в сильнейшей степени запрограммированный на успех человек. Он много испытал, пережил на Сахалине, пока отбывал каторжный срок и шел к своему положению представителя крупного страхового общества, владельца транспортной конторы и агента пароходной компании. Но именуя его карьеристом, Дорошевич, скорее всего по этическим соображениям, не идет глубже в анализе его преступления. Тем не менее даже то, что Ландсберг назван «полной фамилией» и в книге помещена «его семейная карточка» вызвало возмущение Л. Я. Штернберга, оценившего это как вторичную кару «человека, отбывшего все земные кары…»[615]615
  <Штернберг Л. Я. > В. М. Дорошевич. Сахалин (Каторга). Ч.I, II. М., 1903. С.37.


[Закрыть]
И все-таки только после смерти Ландсберга в 1909 году в написанном по этому поводу очерке «Герой „Преступления и наказания“» Дорошевич посчитал возможным заглянуть в душу этого новоявленного Раскольникова. Делавший блестящую карьеру Ландсберг из опасения, что ей придет конец, убил своего ростовщика и его кухарку, вполне следуя философии героя романа Достоевского, делившего мир на «великих людей» и «насекомых». К мысли о «позволительности необходимого убийства» он пришел на русско-турецкой войне, «в траншеях под Плевной». На допросе он заявил: «Если можно убивать и обдумывать, и приготовлять гибель тысяч людей, – почему же нельзя совершить убийство тогда, когда это нужно?» О том, что опыт войны, «разрешенного» массового убийства, привел Ландсберга к «внутреннему одичанию», позволил ему «убедить себя в правильности и безупречности задуманного преступления», писал председательствовавший на процессе по его делу известный юрист А. Ф. Кони[616]616
  Кони А. Ф. Избранные произведения. В 2-х томах. Т.2. М., 1959. С.461.


[Закрыть]
. Спустя несколько лет после русско-японской войны и вскоре после первой революции «дело Ландсберга» позволило Дорошевичу сделать вывод, что жизнь в особенности «дешевеет» в периоды войн и революций, что «отсюда кровавый кошмар всех этих непрекращающихся убийств, жестоких, часто самим убивающим ненужных, бесцельных»[617]617
  Герой «Преступления и наказания»//Русское слово, 1909, № 67.


[Закрыть]
.

Вникая в психологию преступника и детали совершенного им жестокого убийства, Дорошевич видит, что «каторжник, как и многие страдающие люди, прежде всего горд». Поэтому «всякое выражение раскаяния, сожаления о случившемся» для него – проявление слабости, «которой никогда не простила бы ему каторга». И все-таки он не рискует окончательно утверждать, что даже самые закоренелые преступники чужды чувства близкого к осознанию взятого на душу страшного греха. Если не раскаяние, то «ужас, отчаяние от совершенного преступления живут в душе преступника». Не случайно во время своих рассказов-исповедей они так стараются казаться спокойными, пытаются подавить волнение, сидят к слушателю боком, на губах «играет деланная, принужденная улыбка, глаза горят нехорошим, лихорадочным каким-то огнем». Часто за внешним бахвальством ощутимо «желание заглушить душевные муки, желание нагнать на себя „куражу“. И вместе с тем как характерна проявляющаяся в ненависти и презрении их „зависть к людям“, безвинно попавшим в каторгу, „не мучающимся душой <…> Это ненависть подлеца к честному человеку, мучительная зависть грязного к чистому“[618]618
  Дорошевич В. М. Сахалин. Часть первая. Каторга. С.366–372, 381.


[Закрыть]
. Впрочем, случалось, что преступник и плакал, как молодой Виктор Негель, убивший отвергнувшую его домогательства жену политического ссыльного И. И. Мейснера. Дорошевичу даже пришлось его утешать. Этот эпизод особенно возмутил Льва Штернберга, хорошо знакомого с обстоятельствами дела. В рецензии на „Сахалин“ он с неостывшим несмотря на прошедшие годы негодованием пишет, что „вся исповедь“ Негеля» «не только наглая ложь, но еще возмутительная клевета на благородную жертву гнусного зверства <…> Между тем, гнусное убийство это совершилось на самом Сахалине, автору отлично была известна репутация убитой и ее мужа, репутация людей, которые должны были вызвать самое глубокое сочувствие автора, репутация, на которую не посмели бы бросить ни малейшей тени даже самые низкие люди Сахалина, потому что вся каторга, в том числе убийца в особенности, находили в этой семье покровительство и защиту»[619]619
  <Штернберг Л. Я.> В. М. Дорошевич. Сахалин (Каторга). Ч.I, II. М., 1903. С.36.


[Закрыть]
. Эмоции Штернберга, даже по прошествии шести лет со времени этой трагедии, более чем понятны: была зверски убита совсем молодая женщина, жена человека, близкого ему по «Народной воле». Но тут у рецензента получился явный перехлест. Дело в том, что никакой «исповеди» Негеля у Дорошевича нет. Он только приводит слова убийцы о том, что «покойная кокетничала с ним» и одолжила у него 50 рублей. Весь ужас как раз и заключался в том, что, явившись в дом Мейснеров «с гнусными намерениями», Негель впоследствии утверждал, что убил «вовсе не так, здорово-живешь, а за пятьдесят рублей!» И что важнее всего для него было то, чтобы о его минутной слабости, проявленной во время встречи один на один с журналистом, не узнала каторга – «смеяться будут»[620]620
  Дорошевич В. М. Сахалин. Часть первая. Каторга. С. 366, 416.


[Закрыть]
.

Разворачивая перед читателем картину устройства каторги, ее обычаев (тюрьма, распределение на работы, телесные наказания, именуемые «раскомандировкой», мастерские, лазарет, рудники, каторжное кладбище и т. д.), Дорошевич более всего стремится проникнуть в ее внутреннюю, скрытую жизнь. В этом, наряду с постижением личности каторжанина, суть его долгих бесед с убийцей Полуляховым, бродягой Сокольским, ростовщиком Василием Концовым, сектантом Галактионовым, «поэтом» Паклиным, одесским жуликом Шапошниковым, «специалистом по кассам» Павлопуло. Постепенно вырисовывается перед ним страшная карикатура на государство, породившее каторгу, – эта каторжная иерархия, состоящая из майданщиков, «Иванов», «храпов», «жиганов», «хамов» и «шпанки». Ростовщик Концов, обирающий до нитки своих соседей по нарам, оказывается в одном ряду с фигурой официальной – управляющим Дуйскими рудниками Маевым, которому буквально в крепостное владение отдана местная тюрьма. Вся система социальных отношений на каторге в циничной форме дублирует государственные порядки. «Мертвые дома» и «мертвые острова» подобны метастазам страшной болезни, поразившей государство.

История показывает, что это явление не есть нечто исключительное, присущее только старой, самодержавной России. О том, что «потаенная» лагерная страна была зеркальным отражением советской системы, свидетельствует прошедший через ГУЛАГ историк Лев Самойлов: «Как бы ни был уродлив этот перевернутый мир, в нем отражаются язвы и пороки, да и просто черты того прекрасного мира, в котором все мы в обычное время живем. Эти черты узнаваемы, очень узнаваемы <…> Вся многоступенная иерархия лагерной среды напоминает привычную табель о рангах»[621]621
  Самойлов Л. Путешествие в перевернутый мир//Нева, 1989, № 4. С. 162.


[Закрыть]
. Создание в самом государстве некой ужасной пародии на него – «каторжного государства» – не проходит бесследно. Народившиеся в «каторжном государстве» свои идеология и мораль, быт и язык, традиции переходят в «большое» государство, становятся его нормами. Государственно-общественное устройство, которое пародировалось и ужесточалось существующим внутри него «каторжным государством», проникается духом им же созданного ГУЛАГа. Тут многое, конечно, зависит от масштабов. В эпоху Чехова и Дорошевича ГУЛАГ хотя и был укоренен уже в России, но, конечно же, не имел тех космических размеров, какие он приобрел в годы торжества классовой идеологии и сталинской войны с народами страны.

Когда Ф. Светов говорит о том, что кое-кто из «сидевших» писателей относится пренебрежительно к «Запискам из Мертвого дома», вряд ли можно сомневаться, что имеются в виду солженицынские высказывания в «Архипелаге». Но можно ли в данном случае говорить именно о пренебрежительном отношении Солженицына к книге Достоевского? Скорее, речь следует вести о другом: о новом уровне познания России через ГУЛАГ, предложенном автором «Архипелага». Не единожды возникают на страницах знаменитой книги Солженицына сравнения со свидетельствами, оставленными декабристами, народовольцами, большевиками, Достоевским, Чеховым, Дорошевичем. В третьей части, называющейся «Истребительно-трудовые» (глава «Туземный быт»), он, например, пишет: «Каторжные работы в дореволюционной России десятилетиями ограничивались Урочным положением 1869 года, изданным для вольных. При назначении на работу учитывались: физические силы рабочего и степень навыка (да разве в это можно теперь поверить?) <…> На Акатуйской лютой каторге (П. Ф. Якубович, 1890-е годы) рабочие уроки были легко выполнимы для всех, кроме него. Их летний рабочий день там составлял с ходьбою вместе – восемь часов, с октября семь, а зимой – только шесть <…> Что до омской каторги Достоевского, то там вообще бездельничали <…> Работа у них шла в охотку, впритруску, и начальство даже одевало их в белые полотняные куртки и панталоны, – ну куда уж дальше?.. После работы каторжники „Мертвого дома“ подолгу гуляли по двору острога – стало быть, не примаривались <…> А над „Записками Марии Волконской“ Шаламов замечает, что декабристам в Нерчинске был урок в день добыть и нагрузить три пуда руды на человека (сорок восемь килограммов! – за один раз можно поднять). Шаламову же на Колыме – восемьсот пудов».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю