Текст книги "Влас Дорошевич. Судьба фельетониста"
Автор книги: Семен Букчин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 51 страниц)
Здесь корень разногласий Сытина и Дорошевича. Первый считал, что «Русское слово» не соответствует общественным запросам и потому может потерять в плане коммерческого успеха, второй ощущал опасности левого поворота и пытался удержать газету в рамках центристского демократического издания. Оправдывая приглашение Кугеля, Сытин писал Руманову: «Было три дороги: оставить на одного Благова – без всякой работы в деле. Он ее не нес и никому не верил, и шло по ветру все, кто что даст, вразброд, без контроля и проверки. Вторая с В.М. (Дорошевичем), вы ее знаете. И третья, человека, у которого в прошлом „Киевская мысль“, и с желанием только прийти на помощь, не нарушая и не желая посягать на права Благова. Это мы и выбрали. Будет, может быть, если не лучше, то спокойнее»[1195]1195
Цит.: Динерштейн Е. А. И. Д. Сытин. С. 109.
[Закрыть].
Но и этот план Сытина потерпел крах, слишком сильно возражали и в редакции, и в правлении Товарищества. Издатель сопротивлялся, но вынужден был, в конце концов, расторгнуть договор с Кугелем и заплатить весьма серьезную неустойку – 40 тысяч рублей. Но деловой контакт с Ионой Кугелем не был утрачен. Сытин давно уже мечтал о своей газете в Петербурге. Начавший выходить в 1912 году «День» (газета финансировалась «Северным издательским товариществом») при фактической редактуре Кугеля имел ту левую окраску, которая в известной степени удовлетворяла общественные амбиции Сытина, не имевшие поддержки в «Русском слове». А в целом петербургская газета была лишь частью «наполеоновского проекта» Сытина, намеревавшегося, заполучив «Киевскую мысль» и «Одесские новости», создать газетный концерн, в котором «Русское слово», разумеется, было бы ведущим изданием, выходившим одновременно в нескольких крупнейших центрах страны. Планам этим помешала война.
А в «Русское слово» пришел новый человек – молодой Николай Владиславович Вольский, талантливый, эрудированный журналист, больше известный под псевдонимом Валентинов. В возрасте 19 лет он вступил в РСДРП, активно поддерживал затем большевистское крыло партии. Его не раз подвергали арестам и тюремному заключению за революционную деятельность. После очередного освобождения в 1904 году он едет в Швейцарию, где знакомится с Лениным. Ленинский авторитаризм отталкивает молодого сторонника партийной демократии и парламентских методов политической борьбы. Валентинов поначалу примыкает к меньшевикам, а затем отходит и от марксистских догм, пытаясь дополнить их идеями Маха и Авенариуса.
В 1912 году, когда они сошлись с Сытиным, это был известный журналист левого, но не экстремистского толка, возлагавший более всего надежды на преобразование России через индустриальную революцию. Его знают как автора популярных экономических статей. Не случайно уже в годы советской власти он почти десять лет редактировал «Торгово-промышленную газету», орган Высшего совета народного хозяйства. В 1928–1930 годах был редактором «Экономической жизни Советов», бюллетеня, выпускавшегося советским торгпредством в Париже. Затем перешел на положение эмигранта, там же, во Франции, написал интереснейшую книгу «Встречи с Лениным» (1953 г.). Он умер в Париже в 1964 году, ему было восемьдесят пять лет.
В «Русском слове» Валентинов горячо принялся за дело. В одном из писем Руманову он объясняет свои принципы. В номере должны быть одна статья по внешней политике, одна на внутриполитическую тему и одна «деловая, пропагандистская», то есть экономическая, ратующая за развитие производства и торговли. Он считает, что «Русское слово» должно быть «независимой оппозиционной газетой», хотя и допускает согласие с правительственной политикой в отдельных вопросах. В целом события должны освещаться «с высоты принципов мира, культурности и социально-экономических отношений, международной ситуации». Характерен призыв к единству в работе: «Оба мы любим „Русское слово“, а любовь – это великая сила»[1196]1196
Цит.: Рууд Ч. Русский предприниматель московский издатель Иван Сытин. С.165.
[Закрыть].
За несколько месяцев до прихода Валентинова Сытин помирился с Дорошевичем. 26 февраля 1912 года редакция известила читателей: «С 1-го марта В. М. Дорошевич снова будет принимать ближайшее участие в „Русском слове“». А двумя днями ранее, 24 февраля, был заключен на пять лет новый договор, вступивший в действие с 1 марта. Дорошевичу полагалось 48 тысяч рублей в год. При этом он не имел права сотрудничать в других изданиях, а в «Русское слово» обязан был давать по одному фельетону в неделю, а также не менее 88 различных статей и обозрений в год. Естественно, что темы определялись автором. Благов как ответственный редактор имел право отвергнуть «неудобный» материал, лишь предварительно обосновав свое решение. Вместе с тем Дорошевичу предоставлялось право не только давать «ценные указания», касающиеся редакционной политики, но и препятствовать приему на редакторскую должность лица, которое, по его мнению, могло недоброжелательно относиться к его публикациям. По сути без согласия Власа Михайловича нельзя было поменять ответственного редактора, которым продолжал оставаться Благов. Дорошевичу предлагалось проводить соответственно по три месяца в Москве и Петербурге, а в остальное время он мог присылать свои фельетоны в редакцию из любых точек мира, как это, собственно, и было в предыдущие времена.
Это был, безусловно, выгодный контракт: при высочайшей оплате одновременно гарантировались «неприкосновенность» его текстов и в целом независимое и в то же время авторитетное положение в газете[1197]1197
Имея в виду реальное содержание нового договора Дорошевича с Сытиным, определенным преуменьшением роли короля фельетонистов в «Русском слове» с 1912 г. выглядит утверждение Ч. Рууда, что с этого времени он «служил у Сытина лишь в качестве автора и советчика» (Рууд Ч. Русский предприниматель московский книгоиздатель Иван Сытин. С. 158).
[Закрыть]. Приход Валентинова как помощника Благова, а на самом деле нового руководителя редакции Дорошевич поначалу встретил недоброжелательно. Так, по крайней мере, вспоминал сам Валентинов, отмечавший, что «негласный диктатор» «стремился как бы не знать и не замечать» его. Но очень скоро, по его же словам, Дорошевич увидел, что он «не принадлежит к пресмыкающимся ни перед ним, ни перед Сытиным, ни перед Благовым», и между ними установились хорошие отношения. «Мне время тлеть, а вам цвести, – сказал ему шеф „Русского слова“. – Передаю вам ключи от редакции и все мои права».
И в самом деле, отчего им было не сойтись? Совпадали и демократизм убеждений, и отвращение к экстремистским методам политической борьбы, и понимание, какой должна быть популярная газета. И все-таки, как показала практика, Валентинов оставался «идеологическим человеком», его демократизм имел вполне определенные рамки, что не могло не сказаться на внутриредакционных отношениях.
«Я вошел в редакцию „Русского слова“, – вспоминал Валентинов, – совсем не потому, что гнался за большим гонораром, – в момент вступления в „Русское слово“ у меня была и интересная работа, и приличный заработок. Я хотел из „Русского слова“, газеты с огромным тиражом, но политически всегда на обе ноги хромавшей (Дорошевич этого не чувствовал), способной давать дурно пахнувшие статьи, сделать уважаемую, с большим весом, демократическую газету, и этого, кстати сказать, за время пребывания в ней достиг». Одного лишь не объясняет Валентинов: если газета «хромала на обе ноги» и Дорошевич «этого не чувствовал», то за счет чего «Русское слово» достигло «огромного тиража»?
Как и Дорошевич, он выговорил себе право, чтобы «ни одна руководящая политическая статья» не проходила без его санкции, равно как и без его согласия «ни один новый сотрудник не мог быть приглашен». Более того, в случае если Сытину или Благову не нравились какие-то одобренные Валентиновым материалы, то последнее слово оставалось за новым помощником редактора, получившим к тому же право избавляться от неустраивающих его авторов. И он не преминул воспользоваться последним. В тех же воспоминаниях он пишет, что из соображений, связанных с сохранением демократического курса «Русского слова», ему «пришлось настоять на удалении трех очень видных сотрудников, статьи которых компрометировали газету»[1198]1198
Валентинов Н. (Вольский Н.). Два года с символистами. М., 2000. С.364.
[Закрыть]. Имена не названы, но относительно двух разгадка не очень сложна. С Розановым Сытин расстался еще до прихода Валентинова, в ноябре 1911 года, когда стоял вопрос о приглашении Струве. Хотя Василий Васильевич и писал в «Русском слове» под псевдонимом Варварин, но, в общем-то, для осведомленной публики не было тайной: это тот же автор, что активно печатается в «Новом времени». Сытин разъяснил Розанову, что «это неудобно», хотя и продолжал платить ему ежемесячно 2000 рублей. Можно предполагать, что Валентинов попросил у издателя гарантий «невозвращения» Розанова. «Бывшему марксисту» трудно было выдержать соседство с «антиобщественным» публицистом и философом.
И, конечно, Валентинов должен был на дух не переносить отца Григория Петрова. Сам же Григорий Спиридонович, наблюдая метания Сытина в поисках редактора, втайне, безусловно, лелеял мечту о том, что, может быть, издатель остановит свой выбор на нем. Приход Валентинова поставил крест на этих планах. Более того, Петров понимал, что он со своей проповедью христианского, общинного демократизма с популистской подкладкой чужд «европейской» устремленности нового редактора. Петров озлился, стал писать желчные и угрожающие письма членам правления Товарищества. Он вспоминал в них о своих заслугах, о том, как Сытин буквально на коленях умолял его «не оставлять газету», когда ему было трудно. После закрытия газеты «Правда Божия» он попал под надзор полиции и вскоре по указу Петербургской духовной консистории был выслан на три месяца в Иоанно-Богословский Череменецкий монастырь «на клиросное послушание». Тогда же по списку кадетской партии стал депутатом 2-й Думы. В 1908 году Синод лишил его священнического сана, ему был запрещен на семь лет въезд в Москву и Петербург. Несмотря на это Петров с еще большей страстью отдался публицистической, лекторской деятельности.
Собственно, «выделение» в 1906 году Петрову «своей» газеты «Правда Божия» уже было признанием определенной чуждости его публицистики общему облику «Русского слова». Закрытие «Правды Божией» вроде автоматически возвращало его в лоно большой газеты. На самом же деле в редакции уже согласились и свыклись с определенной отторженностью от публицистики глашатая социального обновления России как воплощенного «Царства Божьего». Сытин высылал Петрову ежемесячно 2 тысячи рублей, уверял в своем добром расположении, но статьи отца Григория чаще всего отправлялись в корзину или задерживались, что, естественно, приводило в ярость их автора. Пытаясь заставить изменить отношение к себе, он угрожает Сытину обнародованием якобы имевшего место замысла издателя в 1909 году направить Дорошевича к Столыпину для обсуждения вопроса о том, «как вести газету». В письме членам правления Петров сообщает, что он энергично протестовал тогда против этой «новой азефовщины», напоминал издателю, что они совместно создавали «газету для народа, а не для тайного служения Столыпину»[1199]1199
Цит.: Рууд Ч. Русский предприниматель московский издатель Иван Сытин. С. 173.
[Закрыть].
Представить себе Дорошевича, обсуждающего с министром внутренних дел курс «Русского слова», – это, конечно, за пределами всякой фантазии. Но Петрову кажется, что его угроза разоблачения, которое он готов даже отстаивать перед третейским судом, – сильный ход, могущий дать нужный результат. Увы – этот шантаж только повредил Петрову, вероятно, это письмо стало известно Дорошевичу, и Петров более не мог рассчитывать на его поддержку. А она была. В пору властных гонений на него Дорошевич опубликовал очерк «Священник Бога живого»[1200]1200
Русское слово, 1907, 24 января.
[Закрыть], в котором признался, что этими словами, «зная его мысли, взгляды, убеждения, привык в душе с любовью называть о. Григория Спиридоновича Петрова». Он пишет, что у официальной церкви, запретившей Петрову священнослужение, «для разговора со „священником Бога живого“ нет подходящего языка. Она не знает слов. Она не умеет говорить на этом языке». Но отдавая должное личности отца Григория, Дорошевич решительно расходился с ним в понимании того, каким должно быть «Русское слово». Петрову общественная роль газеты представлялась главным образом просветительной, разумеется, в духе практической христианской морали, публикации на эти темы должны были, по его мнению, потеснить информационные и аналитические материалы. «Факты фактами. Осведомленность хороша. Пусть она будет. Но читателю этого мало», – доказывал он Сытину[1201]1201
Цит.:Динерштейн Е. А. И. Д. Сытин. С. 106.
[Закрыть]. Естественно, что ни Дорошевича, ни Валентинова никак не устраивало превращение «Русского слова» в подобие «Правды Божией». Поэтому Петрова, не порывая окончательно отношений, держали на известном отдалении.
Итак, Розанов и Петров были несомненными двумя фигурами, «на удалении» которых из газеты настаивал Валентинов. Но кто был третий «видный сотрудник», статьи которого «компрометировали газету»? Вряд ли им мог быть такой давний «столп» «Русского слова», как Василий Иванович Немирович-Данченко. Его военные очерки и репортажи никак не могли «компрометировать газету», а в открытую политическую публицистику он не встревал. Хотя на внутриредакционную ситуацию Василий Иванович пытался влиять и принимал участие в соперничестве сложившихся в газете группировок. Возможно, третьим «удаленным» был критик Дмитрий Философов или Мережковский, закрепившиеся в «Русском слове» незадолго до прихода Валентинова и, несомненно, чуждые ему по своим общественным и эстетическим позициям. Так или иначе, но пока вопрос о третьем «удаленном» с помощью Валентинова остается открытым.
Сам же Николай Владиславович оставил свидетельство своего активного сопротивления попыткам привлечь к активному сотрудничеству в «Русском слове» Александра Блока. Правда, ему не были известны детали, он не знал, что Руманов ведет переговоры с поэтом при поддержке Мережковского, который с благословения Сытина вошел в круг близких сотрудников газеты. Мережковский предполагал, что при поддержке Руманова его жена Зинаида Гиппиус возглавит в газете литературный отдел, от которого, возможно, был отодвинут их общий ближайший друг и духовный соратник Дмитрий Философов. В свете этого обстоятельства приход в «Русское слово» Блока позволял надеяться на создание своего рода идейно-литературного лобби, обеспечивавшего «религиозно-философской» троице ведущее место в крупнейшей российской газете. Истории с попыткой привлечения Блока в «Русское слово» и его сопротивления этой акции Валентинов посвятил специальный раздел своих воспоминаний. «Когда я узнал, – пишет он, – что, минуя меня, кто-то (я не знал, что это Руманов) проводит в постоянные сотрудники Блока, я встал на дыбы. Попытки включить в постоянные сотрудники других лиц делались уже не раз, и я считал, что если уступить в случае с Блоком, придется уступать и в других случаях, и от моего оберегания газеты от нежелательных лиц ничего не останется». Особенно взбудоражило Валентинова известие, что Блок должен был (согласно замыслу Руманова) давать в газету «не стихи, а какие-то сенсационного характера статьи». «Меня, – продолжает он, – буквально тошнило от его писаний в прозе, особенно после такого его „шедевра“, как статья „О современном состоянии русского символизма“, К этому присоединялось, несомненно, – я этого не скрываю – отталкивание от Блока вообще как от человека»[1202]1202
Причину «этой ненависти» Валентинов уже в эмиграции открыл «заинтригованному» Роману Гулю. От Андрея Белого он узнал, что у Блока «подразумевается под „ночными фиалками“: „некая небольшая часть женских гениталий, по-медицински это – клитор. <…> И вот этими „ночными фиалками“ (конечно, у проституток) он и занимался, их и любил. Как только я услыхал это от Белого – кончено, Блок мне физически опротивел. И я побороть себя уже не мог, да и не хотел. Потому и летели его стихи в мусорную корзину“» (Гуль Р. Я унес Россию. Апология эмиграции. Т.III. Россия в Америке. М., 2001. С. 157).
[Закрыть].
На Валентинова давили «со всех сторон», он стойко держал оборону, а когда Благов обратился к нему вторично, заявил, что «статьи такого специалиста по воспеванию „Прекрасных дам“, „лиловых миров“ и „помрачений синих призраков“ <…> несомненно, будут полезны „Русскому слову“, но лишь после того, как он покинет газету». На всякий случай Валентинов написал о давлении на него Дорошевичу в Петербург и получил в ответ: «Черт с ним, с Блоком».
Блок обвинял Руманова в своих неудачах по сближению с «Русским словом», не зная, что подлинная причина была в сопротивлении Валентинова. Отсюда и невероятное раздражение поэта по адресу Сытина и Дорошевича. А Валентинов не без гордости вспоминал о своей победе: «Я их захлопнул, и пока я был в газете, ни одна статья Блока в ней не появилась». Но он стремится быть объективным и отмечает, что после его ухода в газете «появилась (25 декабря 1913 г.) не статья, а стихотворение „Новая Америка“. И пусть мне поверят – зачем мне лгать? – если бы это стихотворение попало в мои руки, когда я был фактическим редактором „Русского слова“, я <…> немедленно отдал бы его набирать»[1203]1203
Валентинов Н. (Вольский Н.). Два года с символистами. С.365–370.
[Закрыть]. Еще бы! Эти стихи Блока были настоящим гимном наступающему индустриальному торжеству и, соответственно, пронизаны близким Валентинову экономическим оптимизмом.
Всех вроде «захлопнул» в редакции молодой и деятельный помощник редактора, не говоря уже о Благове, которого он вообще не считал журналистом. Федор Иванович, хотя и числился ответственным редактором, но, по мнению Валентинова, «не мог бы написать даже простенькую статью». И все-таки он споткнулся об одного человека, и это стоило ему ухода из газеты. Столкновения Валентинова и Дорошевича можно было ожидать, несмотря на то, что поначалу они нашли общий язык. Тем не менее объединявшей их ориентации на европейские демократические ценности и парламентские традиции оказалось мало. Дорошевич еще и был патриотом России, видел в ее истории достойные памяти и уважения личности и страницы, которыми мог гордиться русский человек. При более чем определенном – не забудем – акценте на отличиях между патриотизмом «Русского слова» и квасным патриотарством.
Но даже такая взвешенная патриотическая позиция оказалась неприемлемой для бывшего марксиста и просвещенного экономиста-европейца Валентинова, для него история России была сплошным мраком, достойным лишь полного отрицания. Поэтому когда Влас Михайлович в феврале 1913 года прислал в редакцию увесистую рукопись, озаглавленную «Избрание на царство» и представлявшую собой художественный исторический очерк, написанный к 300-летию Дома Романовых, Николая Владиславовича едва не хватил удар. Он сразу же заявил, что эта «холопская статья» может быть напечатана только через его труп. Но ему напомнили, что, согласно договору с Дорошевичем, написанное им должно печататься безоговорочно. Тем более что ответственный редактор Благов никаких претензий к предложенной работе не имел. В прощальном письме к нему Валентинов так сформулировал причину своего ухода: «К „Русскому слову“ я не подхожу»[1204]1204
Цит.: Менделеев А. Г. Жизнь газеты «Русское слово». Издатель. Сотрудники. М., 2001. С.25.
[Закрыть]. Сытин окончательно убедился, что единовластное руководство в редакции вряд ли осуществимо. Во главе газеты встал редакционный комитет, естественно, что наиболее весомое слово в нем принадлежало Дорошевичу. Все вернулось на круги своя. Своего рода закреплением его позиций в «Русском слове» стало решение правления Товарищества о признании его прав на пенсию. В письме от 14 ноября 1915 года он попросит Сытина «передать сердечную благодарность уважаемому правлению»[1205]1205
ОР РГБ, ф.259, к. 10, ед. хр.23.
[Закрыть].
21 февраля 1913 года, в день, когда 300 лет назад Всесословный Земский собор избрал царем боярина Михаила Федоровича Романова, «Русское слово» отдало целиком все восемь полос под очерк Дорошевича «Избрание на царство», украшенный великолепными иллюстрациями – портретами самого родоначальника династии Романовых, его матери, «великой старицы» Марфы Ивановны, и отца, патриарха Филарета. В подробнейших деталях воспроизведена историческая ситуация, когда после изгнания из Москвы польских интервентов разные сословия – дворянство, бояре, духовенство, казаки, купцы, мещане – сумели объединиться в патриотическом желании укрепить Российское государство. Публикация была своего рода напоминанием избранной в ноябре 1912 года Четвертой Государственной Думе о важности преодоления партийных, сословных и прочих раздоров на фоне нарастания политического кризиса в стране. Но Дорошевич посчитал необходимым написать еще и «послесловие» к огромному очерку, в котором прямо сказал: «Раскинувшаяся от края до края, на шестую часть земного шара, теперешняя Россия земным поклоном обязана тому поистине „великому“ земскому собору, число участников которого доходило до семисот <…>
Россия была вытащена из той трясины, в которой увязла, двинута вперед и пошла полным ходом <…>
Земский собор сделал великое дело.
Достойное представителей великого народа.
В течение 10-и лет, – шесть лет один, четыре года с Филаретом, – поднял, на ноги поставил, спас:
– Воскресил Россию.
Богатыри – не мы.
Земной поклон и вечная память ему. Слава тогдашнему народу, пославшему таких представителей <…>
300 лет тому назад мы выбирали представителей в земский собор лучше».
И в самом деле: «не все же искать „причин своих бедствий в сочетаниях планет небесных“, надо немножко и на себя оборотиться»[1206]1206
Послесловие//Русское слово, 1913, 24 февраля.
[Закрыть].
В эти годы Дорошевич все чаще следует этому своему призыву – всматривается в прожитые годы. Дело шло к пятидесяти. Вроде и сил еще было немало, но все чаще накатывала усталость. Одолевали болезни. Сказывались годы газетной каторги. Шутка ли, изо дня в день, из месяца в месяц выдавать на-гора сотни строк? Да еще и заниматься постоянными внутриредакционными хлопотами. Сытин сообщал в одном из писем: «Дорошевич живет в Москве и после двух месяцев непрерывной работы по ночам в газете слег больным, теперь три недели лежит дома»[1207]1207
Цит.: Динерштейн Е. А. И. Д. Сытин. С. 107.
[Закрыть].
Но он не мог без этой каторги жить. Он был прикован к газете, как каторжанин к своей тачке. Делал паузы, и продолжительные, уезжал далеко, не писал, не печатался неделю, другую и начинал невыносимо страдать. Потому и не позволял своему перу долго залеживаться без дела. Но в последние годы стал отмечать, что с большей охотою, нежели на злободневные темы, пишет фельетоны-воспоминания. Жизнь давала немало поводов, покидали грешную землю старые друзья, литераторы, актеры, адвокаты… В 1916 году далеко не старым человеком умер талантливый поэт и беллетрист Алексей Будищев, считавший его своим «литературным крестником». За два года до того скончалась Александра Ивановна Соколова. В том же 1914 году Дорошевич был на похоронах давнего приятеля писателя Владимира Тихонова, писавшего в «России» под псевдонимом Мордвин. Кугель вспоминал, что когда они с Дорошевичем в тот печальный день во время обедни на Волковом кладбище вышли из церкви покурить, он попытался пошутить, заметив, что вот-де ему придется отпевать Власа Михайловича. Дорошевич ответил: «Ну нет, не вы у меня, а я у вас буду на похоронах»[1208]1208
Кугель А. Р. (Homo Novus). Литературные воспоминания (1882–1896 гг.). С. 103.
[Закрыть]. Кугель пережил его на шесть лет, но на похоронах не был.
С грустью приходилось признавать: «Нашей, старой, легендарной, „той“ – не барской, а барственной! – Москвы нет. Перемерла. Перемирает»[1209]1209
Плевако//Русское слово, 1908, № 300.
[Закрыть]. И он спешит запечатлеть типы уходящей Москвы – златоуста Федора Плевако, «мага и волшебника», постановщика фантастических феерий, самого предприимчивого российского антрепренера Михаила Лентовского, короля опереточных теноров, исполнителя цыганских романсов, беспутного любимца публики Александра Давыдова, блестящего театрального критика, по-старомосковски доброжелательного эстета, подлинного «Петрония оперного партера» Семена Николаевича Кругликова, чья смерть в феврале 1910 года совпала с уходом «ландыша русской сцены» – Веры Комиссаржевской.
Уходят не только люди, меняется московский быт. Стоит пройтись по старой столице в Прощеное воскресенье и Чистый понедельник. Всюду «американские распродажи» – каждая вещь не более пяти копеек. Старый москвич, Дорошевич дивится на новые порядки. «Все изменилось: и сущность, и форма». Это когда же было, чтобы на первой неделе поста Москва не ела толокна, а в Чистый понедельник лакомилась вафлями? Чтобы на Сухаревке мастеровой человек бренчал не на балалайке, а на мандолине? И мороженым «яблокам-рязань» предпочитал бананы? А вместо старых «гречневиков с конопляным маслом» – вафли со взбитыми сливками? Вроде итальянского лаццарони.
На сентиментальной ноте завершается очерк «Уходящая Москва»:
«Печально зазвонили:
– К ефимонам.
Как века и века тому назад.
Печальный звон колоколов и карнавальный шум, смех, дуденье в пищалки, настоящее вербное гулянье на грибном рынке.
Разные века смешались, спорят в этих звуках.
И под этот диссонанс уходит, уходит „старая Москва“»[1210]1210
Там же, 1914, 19 февраля.
[Закрыть].
Фельетоны-воспоминания, фельетоны-некрологи перемежались с юбилейными публикациями. В ноябре 1908 года исполнилось 25 лет литературной деятельности старого товарища Владимира Алексеевича Гиляровского.
«Соблазнительно написать биографию Гиляя! – мечтает Дорошевич в фельетоне „по случаю“.
– Бурлак, казак, рабочий, актер, спортсмен, репортер, поэт.
Какие краски! Волга, война, старая Москва, славянские земли.
Вышел бы целый ряд захватывающих фельетонов».
Но самое важное для Дорошевича в старом друге это то, что литератор Гиляровский «родился от пережитой нужды, лишений, страданий, от наблюдательности, от доброго, чуткого, отзывчивого сердца»[1211]1211
Там же, 1908, № 278.
[Закрыть].
Это был близкий ему опыт, который не забывался.
Впрочем, он знал, что мемуары – самый опасный род журналистики. Потому что в жизни несносны старики, которые всегда спешат что-то сказать кстати и по случаю. Но зачем же подражать им, когда есть другие, блестящие образцы? Хотя бы Жюль Кларти, великолепный французский публицист, умный, тонкий, изящный. Директор лучшего национального театра «Комеди Франсез». Вот кто умел вспоминать интересно, со вкусом! Но когда пустился Кларти в воспоминания? В последние годы жизни. И это не было данью усталости. Скорее отвращением лица от той «скандальной» журналистики, которую он презирал.
Случайно ли, что Кларти умер в одном – 1913 – году с другим знаменитейшим метром французской публицистики, истинным королем фельетонного жанра Анри Рошфором? Конечно, Рошфор омрачил заключительную часть своей биографии как ярый антидрейфусар и поклонник военного министра Франции, крайнего националиста генерала Буланже. Но в памяти народной он все-таки останется истинным кумиром, обладавшим горчайшим даром сатирической издевки. Это был подлинный полубог Парижа, не устававший разить своим раскаленным пером правительство Наполеона III и самого императора, приведшего Францию к поражению в битве с германскими войсками под Седаном в начале сентября 1870 года. Луи Бонапарт, бездарный племянник Наполеона I, жестоко мстил журналисту. На Рошфора сыпались денежные штрафы, его заключали в тюрьму, изгоняли из родной страны, конфисковали номера его журнала «La Lanterne». А сколько клеветы, публичной, печатной было вылито на его голову! Не пощадили даже имени его двенадцатилетней дочери, воспитывавшейся в монастыре. Рошфора обвиняли в мошенничестве и даже в том, что он незаконнорожденный. Последнее обстоятельство Дорошевич, несомненно, особенно близко принимал к сердцу. И, конечно же, ему был дорог Рошфор как самоотверженный борец за свободу печати.
«Русское слово» воспроизвело его последний прижизненный портрет, который Куприн, как и Дорошевич, бывший поклонником великого французского публициста (написал о нем большой очерк), назовет «прекрасным» – «глаза светятся любовью, нежностью, самоотверженностью и той благородной ненавистью, которая презрительна и непримирима»[1212]1212
Куприн А. И. Собр. соч. в 9 томах. Т.9. М., 1973. С.142.
[Закрыть]. Этот портрет висел в редакционном кабинете Власа Михайловича. Навещая Дорошевича в петербургской квартире на Кирочной, Куприн не раз любовался украшавшими полки домашней библиотеки томами великолепного французского издания «La Lanterne». Но когда он пытался выяснить, во что обошлись эти книжки в старинных переплетах из телячьей кожи, тисненной золотом, Влас Михайлович смущенно переводил разговор на другую тему.
Для Дорошевича и Кларти, и Рошфор были последними «из стаи славных».
«Тех парижских журналистов, которые делали из Парижа:
Европейский трибунал.
Трибунал, пред которым дрожали правительства Европы.
Оглядываясь:
– Что скажут?
Теперь таких журналистов больше не родится.
Эта раса прекратилась.
Теперешний французский журналист это – превосходный репортер американского типа.
Они страшны разоблачениями.
Но не полной благородства мыслью и острым, как шпага, словом»[1213]1213
Жюль Кларти//Русское слово, 1913, 12 декабря.
[Закрыть].
Дорошевич ощущает определенное изменение нравственных ценностей в начале XX столетия. Но это не ворчание брюзги, а понимание прихода других времен. Он говорит В. Н. Сперанскому: «Нет, мне не свойственно нравственное безверие, ни веселое и равнодушное, ни брюзгливое и суетливо-озабоченное. От многих золотых иллюзий я давно безвозвратно исцелился, но все-таки некоторые общественно-моральные устои признаю надежно-окрепшими, несмотря на такие стихийные их подрывы, как нынешняя война. Верую, что изощренное жестокостью человечество обкормится эти годы до нестерпимой нравственной тошноты и, если не вступит на путь повсеместного покаяния, то все же протрезвеет и подтянется основательно. Я не пессимист уже потому, что неизменно сохраняю веру в здоровое вечно-детское начало в человеке. Мой любимый тип всемирной литературы неизменно – Дон Кихот. Видите, вон сколько я собрал изображений его в своей квартире и буду собирать до конца дней моих! Без Дон Кихотов вся наша мишурная культура давным-давно бы выродилась и провалилась в тартарары»[1214]1214
Сперанский В. Н. В. М. Дорошевич//Сегодня, 1927, № 280.
[Закрыть].
Он много знал о жизни и глубоко понимал ее. Но, конечно же, и предположить не мог, что «высшие» проявления «изощренной жестокости человечества» еще впереди. Потому что они были за пределами нормального человеческого сознания. Наверняка, общественный прогресс он связывал и с развитием цивилизации, технического прогресса, к благам которого был более чем неравнодушен. К тому же великому явлению XX века – автомобилю. Фельетон «Автомобиль» не случайно имеет подзаголовок – «Гимн»[1215]1215
Русское слово, 1909, № 135.
[Закрыть]. И как же было не воспеть это техническое чудо, когда он вполне мог оценить его, став одним из первых в России владельцев шикарной черной «Испаны-Суизы». Второй такой автомобиль стоял в царском гараже. Разумеется, у него был наемный шофер. Помимо прочего, приобретение это помогало победить неуверенность, которую Дорошевич – ввиду сильной близорукости – испытывал при пешем пересечении беспокойных петербургских и московских улиц.
Технический прогресс – это замечательно. А вот американский тип «разоблачительной» журналистики – не для него. Конечно, «жареный» факт, скандал – это ежедневный хлеб журналистики. Куда без этого? Публика бросается на такое чтение, и этим интересом пренебрегать нельзя. А в общем, продолжает он размышлять в фельетоне по случаю смерти Жюля Кларти, «журналистику не надо ни ругать, ни хвалить. К ней, как и ко всему на свете, надо относиться справедливо». Что это значит? То и значит, что «поставить ее на свое место». Судьями могут быть историки. А «журналист – это только полицейский», который «берет факт, отводит его в свою газету и составляет на него протокол». То есть «привлекает факты и лица к суду современников и потомства». От журналиста «можно требовать только, чтобы он не хватал фактов и лиц без всякого повода. Но смотреть на статью журналиста как на приговор, требовать от простого протокола всего, чего мы требуем от приговора суда, это несправедливо и неумно. Это значит смешивать журналиста с историком, полицейского с судьей. При составлении протокола не вызываются все свидетели, и нет возможности глубоко, во всех деталях исследовать факт». Известно, что суд отменяет немало составленных в полиции протоколов. «А у нас если журналист напишет о каком-нибудь г. Масальском-Кошуро, – от него требуется, чтобы он исследовал этого господина так же, как Соловьев исследовал Ивана Грозного. Но ведь журналист не Соловьев. Да и г. Масальский-Кошуро не И. Грозный».