Текст книги "Сыновний бунт"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)
XV
Ну что, Иван, не удержал себя? Выпустил удила? Опять померялся силой с отцом? Плохой брат, плохо. Знаю, что и думать об этом противно и сердце болит, ноет так, что слезы тугим комком подкатываются к горлу – не проглотить. И ехал молча и боялся взглянуть на Ксению стыдно… Только от Ксении ничего не скроешь. Глазастая, все видела и все понимала. Понимала Ксения и то, что тебе было тошно смотреть на белый свет, что в эту минуту тебя не радовал тихий летний вечер в степи и тем более не волновало то, что солнце, коснувшись щетины хлебов на пригорке, подожгло их, и просторное пожарище заполыхало на горизонте. Знала Ксения и о том, что ты, управляя машиной, был и нем и глух; не слышал, как над головой, будто птица крыльями, хлопал парус, как нагретый за день воздух бил в лицо. Смотрел на пыльную, уплывавшую под колеса дорогу и все думал и думал о том, как гке в будущем обойтись без отцовской помощи, чтобы никогда и ни о чем его не просить, не унижаться перед ним. Трудно будет? Да, нелегко. У отца власть, в Журавлях не ты, а он хозяин. Стоило бы ему сказать одно слово – «сделать», – и канал завтра был бы очищен от ила. У тебя же, Ваня, никакой власти нет. Ты тут гость, студент-дипломник, и все. Ты никому не можешь приказать, и надеяться ты можешь не на поддержку отца, а только на самого себя, на свои руки. Вот на эти, что лежат на баранке руля, – сильные, с длинными пальцами. А может, перебраться в «Россию» к Игнатенкову, как советовал Скуратов? Может, зря тогда не послушался этого совета? Нет, нет, никудa из Журавлей не уедешь. А что, если бы засучить рукава и взяться за лопату? Одному? Ради смеха? Да, верно, одному эту тяжесть не поднять. А Ксения? А Настенька? Можно попросить Марусю и ее отца. Дружно взялись бы. Пусть тогда Иван Лукич приезжает и поглядит, как бурлит в шлюзах вода, и пусть лишний раз убедится Ивана ничем не испугать.
Но разве лопатами можно вынуть десятки тонн ила? Все, конечно, можно, но сколько для этого потребуется времени? Месяц или два? «Что я скажу Настеньке? Как я посмотрю ей в глаза?» Не хочется возвращаться на шлюзы, стыдно видеться с Настенькой? Не заезжай! Разве мало в степи дорог? Сверни на любую, хотя бы на ту, которая ведет на Маныч. У тебя есть ружье, патроны. Да, да, надо непременно ехать на Маныч.
– Ксения, далеко отсюда до Маныча? – Иван облизал пересохшие губы.
– Часа три езды, – ответила Ксения. – А что?
– Поедем уток стрелять!
– В ночь?
– Испугалась? Говорят же охотники, что самая удачная охота бывает на зорьке. Поедем, а?
Ксения промолчала. Не. знала, что сказать. Иван смело поглядел на нее и улыбнулся. Отвечая доверчивой улыбкой на его улыбку, Ксения и без слов понимала, что Иван говорил ей неправду не об охоте и не об утках думал, а о ней, о Ксении, и еще о том тайном и радостном, о чем с тревогой думала и она что только ради нее готов ночью ехать по неведомой дороге на Маныч; что ему хотелось затеряться с нею где-нибудь в степи, как именно этого желала и она. Они стыдились об этом говорить вслух, говорили совсем о другом, а думали всю дорогу как раз о том, что вдвоем им на Маныче будет так хорошо…
XVI
– Ночь в степи густеет быстро. Не успело завечереть, а уж вокруг стеной поднялась тьма. Иван включил фары. Впереди побежала яркая полоска света. Две колеи прятались в траве и тянулись, тянулись без конца и края. Ехали уже четвертый час, а Маныча все не было. И вдруг колеи-стежечки пропали, будто их кто обрубил. «Газик» покатился тряско, видно, по сухой и кочковатой целине. Перед фарами кустилась низкая и сизая, как дым, полынь, в полоску света попадали косматые папахи курая, желтоватый на свету кипчак покрывал землю мягким войлоком. «Заблудились, заблудились», – с тревогой думала Ксения. Сказать же об этом Ивану боялась и лишь шепотом спросила:
– Ваня, может, мы не туда едем?
Иван промолчал. То, что они заблудились, сомнений у него не вызывало. Но должен им когда-либо встретиться Маныч? Не могли они его объехать? Теперь под колеса все чаще попадались песчаные полянки, а Маныча опять не было. Не то волчица, не то собака перебежала путь и пропала в темноте. В свете фар взметнулся заяц, затем попалась лисица, а Маныча все не было. Колеса то налетали на кротовые затвердевшие бугорки, то шумно давили песок. Проехали еще километра три или четыре, и радиатор неожиданно уперся в зеленую стену камыша. Лучи пронизывали точно бы и не камыш, а густые, рослые и снизу оголенные прутья.
Не заглушая мотора и не гася света, Иван пошел на разведку. Ксения прислонилась к машине. Сырой треск под ногами у Ивана удалялся и ослабевал, а потом и совсем затих. Над камышами, будто хлопая в ладоши, била крылом о крыло какая-то грузная птица. Метрах в двадцати она опустилась и еще долго копошилась там, умащиваясь на ночлег. «Это, наверно, дрофа», – подумала Ксения. Ее лихорадило. Мысль о том, что именно в эту ночь должно будет случиться то, чего она так ждала и так боялась, не выходила из головы и только усиливала дрожь. Еще в Журавлях, собираясь с Иваном в дорогу, Ксения не разумом, а сердцем поняла, что то, чего она так долго желала, непременно придет к ней или в эту поездку или уже не придет никогда. Ксению пугало лишь то, что ее счастье, которое не по ее вине было отодвинуто на девять лет, снова вернулось к ней, и явилось оно не дома, а в этих камышовых зарослях и в такую глухую ночь.
Раздвигая руками упругую заросль, Иван прошел метров сорок и остановился. У ног холодно блеснула вода. Берег низкий, укрыт травой, как ватой. Иван смотрел и не мог понять: река это или озеро. Плюхнулась лягушка, будто кто бросил камень, за ней прыгнула другая, третья. Из-под ног, издав трескучий звук, поднялся и сразу же упал на воду утиный выводок. Иван вздрогнул и подумал: «Ну вот, кажется, дальше ехать некуда». Он вернулся к машине, обнял Ксению, точно боясь, как бы она не убежала от него. Ксения и не думала убегать, рук его не отстранила, только вся мелко-мелко дрожала.
– Что там, Ваня?
– Вода. Я так думаю, что это и есть Маныч. Тебе холодно?
– Как-то боязно. С непривычки. – Меня боишься?
– Разве умеешь кусаться?
– Могу. А что? Рассмеялся и выпустил Ксению из рук. – Заглуши мотор и погаси свет. Тут будем ночевать. Как думаешь, Ксения? Давай устраиваться тут, возле машины.
Руки ее скрестились на груди и сильно, до боли сжали упругие груди. «Как думаешь, Ксения?» И опять сказал неправду. Он хотел спросить, согласна ли она остаться с ним в этих камышах, а побоялся, хотя чего же тут бояться, когда и она об этом подумала, а сказала тоже неправду: «Ночь темная, может, нам отсюда уехать?» Она по-своему поняла и слово «устраиваться». В нем таилась целая фраза, и ей казалось, будто Иван говорил; «Ксюша, милая, я так люблю тебя, и хорошо, что вокруг ни живой души, и мы вот здесь, возле машины, как муж и жена, будем устраиваться на ночлег…»
Исполняя просьбу Ивана, Ксения молча открыла дверку и выключила зажигание. Мотор умолк, и стало так тихо, что хорошо были слышны комариные попискивания и далекий, пугливый всплеск воды. Ксения выключила фары. Темнота сомкнулась, вмиг пропали и камыши и машина – в двух шагах ничего не было видно. Иван закурил и, глядя на черную стену камыша, сказал:
– Так что же, Ксюша, будем спать? Время позднее.
Ксения не ответила. Ее молчание Иван понял как согласие и начал срезать ножом камыш, чтобы сложить из него что-нибудь похожее на постель. Ксения помогала. Падая, камыш издавал треск, будто кто ломал хворост. Срезанные стебли Ксения относила к машине. Вспомнила, как Василиса клала в машину одеяло и подушку. Мать Ивана оказалась прозорливее. Могла бы и Ксения положить в машину какую-то одежонку. Тогда она об этом и не подумала. Теперь ей было стыдно.
Камыш расстелили ровно. Иван лег, желая убедиться, хороша ли получилась постель. Повернулся с боку на бок, прутья выпирали, потрескивали. Встал и сказал:
– Отлично! Но нужно травы. Особенно в головы.
Принялись рвать траву. Нагибаясь и отыскивая руками кусты, Ксения думала о том, что вот так же, как Иван лег на камыш один, скоро они лягут вдвоем, и что теперь уже совсем близко то ее далекое счастье, которое когда-то умерло, а теперь ожило и мучило ее. Вспомнила, как возле Егорлыка неожиданно она разревелась. Так, помнится, ей было больно в тот день, когда она узнала, что Ивана избил отец и что домой Иван не вернулся! После, когда она вышла замуж за Голощекова, частенько бывало ей и потруднее, но она ни разу не плакала.
Траву уложили на камыш. Постель готова, можно ложиться. Они стояли и не решались приблизиться к тому ложу, что с таким усердием мостили. Ксения, чувствуя мелкую дрожь под сердцем, ждала, когда ляжет Иван, а тогда и она волей-неволей подойдет к нему. Иван же считал, что лучше всего первой лечь Ксении, а он подсел бы к ней и сказал: «А хорошо мы устроились, просто даже удивительно как хорошо. Ну, Ксюша, чуточку подвинься. Место для ночлега мы сооружали вдвоем». И Ксения подвинется и скажет: «Вот твоя доля, ложись». Но они молчали, и это молчание пугало. Надо было что-то говорить, и Иван, взяв Ксению за руку, сказал:
– Пойдем к воде. Умоемся перед сном. Можно посидеть на берегу, там прохладно. Люди говорят, что ночью Маныч всегда что: то говорит, только надо уметь понять его разговор. Если это в самом деле Маныч, то мы непременно услышим, что он по ночам людям нашептывает.
Ксения не успела ответить. Иван взял ее на руки и понес. Она обхватила руками его сильную шею, а он шагал широко, плечом раздвигая камыш и ломая его ногами. На берегу постоял, как бы раздумывая: а не шагнуть ли в воду? Не решился и бережно опустил Ксению на траву…, Все, что случилось потом, было так просто и так естественно, что Ксения, раскинув руки и глядя на высокое, унизанное звездами небо, не могла себе представить, могло ли бы все это произойти иначе. На душе у нее было покойно. Она положила голову на мускулистую согнутую руку Ивана и теперь видела и небо и звезды. Звезды были такие крупные, что на них больно было смотреть.
Прислушивались, что им скажет Маныч, а Маныч молчал. Лишь слабо шептались метелки камыша да кое-где, играя, плескалась рыба. Удивляло, что радость, к которой они стремились, оказалась такой короткой, что вряд ли стоило и ехать сюда, и резать камыш, и мостить постель. Они думали об этом, а заговорить стеснялись. Ксения посмотрела на воду – вот она, рядом, и река показалась такой бездонной, что у Ксении закружилась голова. А что, если бы встать, разбежаться – и, туда, где покачиваются звезды… Своей широкой, как ковш, ладонью Иван закрыл ее глаза. У Ксении, оказывается, не брови, а бугорки, упругие, как шнурочки, и на ощупь они похожи на крылышки бабочки. Мочки уха твердые, как резина. Ивану приятно было и трогать пальцем мочки уха, и поглаживать бугорки-брови. Странным и непонятным было то, что именно теперь, когда с Ксенией ему было так хорошо, мысленно он увидел Настеньку, веселую, смеющуюся, в ее мокром, липнувшем к телу платье. «И чего это она ко мне привязалась? Да не нужны мне никакие Настеньки, лучше Ксении нет никого на всем свете». Желая избавиться от неожиданных мыслей, Иван спросил:
– Ксюша, скажи, почему ты вышла замуж за Голощекова?
– По дурости. – А яснее?
– Тебе хотела отомстить. Убежал и забыл обо мне. А тут подвернулся жених.
– И как вы живете?
– Глупый, Ваня, вопрос. Если бы хорошо жили, то я тут с тобой не лежала бы… Эх, видно, трудно понять, как мне было горько… Я не знала, куда себя деть, и в первый же месяц своего замужества уехала в Ставрополь на курсы. Так я стала шофером.
Молчание(тишина. Шелест камыша. Ветерок от воды, слабый, прохладный.
– Дети есть?
– Не нажили.
– Почему?
– Сама не знаю.
– Ты, Ксюша, знаешь, да сказать не хочешь.
Не ответила. Положила свою руку на его небритую щеку, и он понял – это означало: да, точно, я-то все знаю, но зачем же об этом знать тебе, если оттого, что ты ничего не знаешь, легче и тебе и мне… И он молчаливо согласился. И как только он умолк, снова к нему явилась Настенька. Ему неприятно было сознавать, что он, сам того не желая, мысленно уходил от Ксении, и такой уход его радовал. Тогда зачем же он сюда приехал, и нужно ли было делать то, что они сделали… «Я рада, что мысленно ты со мной и что мы можем вдвоем и посидеть на берегу, и побродить по полю…» Это говорила Настенька. Ивана удивляло то, что в его воображении Настенька была не такая, какой он увидел ее на канале, а такая, какую сам себе выдумал, и выдуманная Настенька была еще красивее живой… Не желая думать о Настеньке, Иван поцеловал Ксению. – Ваня, отчего задумался?
– Так. Смотрю на воду и вспоминаю ту давнюю ночь… Я бросился в Егорлык, как в пропасть. Захлебнулся и с трудом выкарабкался на берег. Бежал по камышам, изранил ноги. Отдышался в степи. Ночевал по-заячьи: под копной соломы. В Журавли вернулся утром – на час, чтобы проститься с матерью. Вышел к дороге. Стоял и ждал, думал: в какую сторону попадется машина, туда и уеду. Мне было безразлично. Ехать и ехать, а куда – не думал. Остановился грузовик, набитый автомобильными скатами. В кабине, как я позже узнал, ехал главный инженер Каховской ГЭС. Поговорил со мной, посмотрел паспорт, аттестат зрелости, дал свой плащ и сказал, чтобы лез в кузов. На пахнущей спиртом резине я приехал на стройку. Так, Ксюша, начались мои скитания…
– Почему не писал? Я так ждала…
– Совестно было. Но верь, Ксюша, о тебе я часто думал.
– Какая мне в этом радость? Да и как я могла знать?
– Да, верно, знать не могла.
Теплота ее дыхания радовала, и Ивану, казалось, что именно ей, Ксюше, и нужно было поведать о том, о чем он никому еще не рассказывал. Голова ее удобно покоилась на его руке, и может быть, потому, что Ксения спросила, почему он не писал ей, или потому, что они были вдвоем и что, возможно, никогда не будет больше и этой ночи, и этой реки в камышах, он сказал:
– Удивительно, Ксюша, то, что ты помогала мне жить. Как? Как-то на расстоянии, мысленно, что ли. Глупо? Теперь и мне это кажется глупым, а тогда я верил, что именно ты моя помощница, и вера у меня была глубокая… Да и получилось как-то так, что в жизни мне была удача, и за что бы я ни брался, все давалось мне легко. Приехал на стройку, поступил в бригаду каменщиков, а через два месяца самостоятельно вел кладку кирпича, в Октябрьскую годовщину даже получил похвальную грамоту. Потом… Ты слышишь, Ксюша? Потом пришло в голову, будто ты смотришь мне в глаза, как, помнишь, бывало в школе, и говоришь: «Каменщик – это что, класть кирпич всякий сможет, а вот если бы ты стал прорабом или архитектором…» Глупо, а? Думай, как знаешь, а только эти твои слова так запали в душу, что я и во сне их слышал. Там же, на стройке, узнал, что ты вышла замуж. Мать написала. Но я не поверил и все думал о тебе, потому что без тебя мне было трудно. Ты смеешься? Теперь и мне это мальчишество кажется смешным и наивным, а тогда… Помню, когда был в армии, ты опять посмотрела мне в глаза и сказала: «Ваня, стать бы тебе шофером». А тут набирали на курсы шоферов. Через три месяца я сел за руль бронетранспортера. После армии опять слышу твой голос, правда, глаз не вижу, забылись твои глаза, а голос слышу: «Поступай, Ваня, в архитектурный, ты же еще в школе стремился…» И вот я студент, и есть в этом и твоя, Ксюша, помощь. Ты чего плачешь, Ксюша? То смеялась, а теперь слезы. Ну, успокойся, Ксюша, не надо. Я тебе, одной тебе хочу сказать. Все эти годы мне казалось: то большое, нужное дело, которое мне еще предстоит сделать, находится где-то далеко от меня, а где именно – не знаю. И когда нужно было выбирать тему для дипломной работы, я понял: это – Журавли! И если мне в самом деле суждено сделать что-то хорошее для людей, то я сделаю это хорошее тут, на егорлыкских берегах.
– А если не суждено? – спросила Ксения.
– Тогда не знаю.
Ксения зябко, всем телом прижалась к Ивану, спросила:
– Ваня, а ты женат?
– А-а… Видишь, Ксюша, как-то не нашлось подходящей невесты.
– А ты ее искал?
– Скажу правду: не искал, некогда было.
– Так никого и не любил?
– Любил. Это, Ксюша, было. Да только любовь какая-то была пустоцветная. Без нее даже лучше.
– Почему лучше?
– Одному свободнее жить.
– Чудной ты, Ваня. – Она говорила шепотом, щекоча губами его жесткое ухо. – Какой-то странный.
– В чем же моя странность?
– Не знаю. Отца повалил на землю, и вообще…
– Черт знает как это случилось. Отец поддразнил.
Иван встал, поднял Ксению, обнял и сказал:
– Хватит разговоров! Пойдем спать! У нас же есть отличная постель! А если хочешь, я там, в постели, расскажу тебе о Ефиме Шапиро.
– Я его и без тебя хорошо знаю.
– Нет, не знаешь. Если бы знала, о чем мечтает этот Ефим! И как эта его мечта близка и понятна мне, Ксюша… Мы сидели на берегу Егорлыка… Нет, я тебе непременно расскажу!
Камышовый настил пружинил, как диван, прутья сгибались и потрескивали. Лежать было хотя и не мягко, но удобно. Вокруг было так тихо, что даже не шевелились метелки камыша, и лишь изредка лез в ухо тончайший комариный писк. Небо точно приподнялось, было оно высокое, черное и такое звездное, каким бывает только летом и только на Маныче.
Ксения зябла и прижималась к Ивану. Она засыпала, посапывая носом, как посапывают дети после того, когда они хорошенько поплачут. Иван укрыл ее одеялом. На него смотрели звезды, то синие-синие, то красные, как угольки, то чуть мерцающие, и казалось ему, будто звезды говорили: «Не думай плохо о Ксюше, Иван. Видишь, как она, бедняжка, хорошо спит. Как знать, может, она даже рядом с мужем никогда так сладко не спала». И еще звезды говорили: «Хотя ты и вернулся в Журавли, хотя под боком у тебя спит та, которая любовью своею так помогала тебе жить, но скитания твои, друг мой, на этом еще не кончились, и оттого, что ты дома, не будет тебе ни спокойнее, ни легче… И если приехал на берег Маныча, то полежи молча на камышовом настиле, помечтай всласть, а Ксения пусть себе спит, пусть…»
XVII
С утра возле шлюза усердно трудился трактор-экскаватор. Черпак, оскалив свои начищенные землей четыре зуба, вытягивал шею, падал в воду и, натужась так, что вздрагивал и покачивался на своих резиновых ногах весь трактор, вытаскивал на берег кучу желтого, как глина, ила. Когда рыжая грязь вываливалась на берег, железная шея выпрямлялась, и черпак снова нырял на дно, и там, баламутя воду, закапывался в ил.
К вечеру, когда Иван и Ксения возвращались с Маныча, по обе стороны трактора лежали красновато-серые кучи. И поток, точно проверяя, весь ли ил вынут, закружился и смело пошел в шлюзы; вода, образуя мелкие волны-бугорки, полилась на поля. Экскаваторщик отвел трактор в сторонку, и серый грязный черпак, блестя мокрыми зубами, устало лег на траву. Парень спрыгнул на землю, разделся, искупался, нарочно померял дно как раз в том месте, куда не раз нырял черпак. «Ничего, глубина получилась подходящая». Оделся, вынул из кармана осколок зеркальца, причесал гребенкой чуб, уселся за руль, и трактор, на фоне завечеревшего неба похожий на верблюда, закачался по дороге.
– Погляди, Ксюша, какие тут горы песка, – сказал Иван, проезжая по низенькому мостку. – Неужели батя прислал машину? А ведь не желал.
– Иван Лукич – человек хороший, душевный, – сказала Ксения. – Ты от него отвылк, а вот привыкнешь да приглядишься…
Ивану не по душе была эта похвала, его даже злило, что Ксения так лестно отзывалась о его отце, но он промолчал, задумчиво глядя на укрытый сумерками котлован и на тускло блестевшую воду в трех расходившихся в разные стороны канавках.
XVIII
То, что Иван и Алексей были дома, несказанно обрадовало Василису. Она помолодела, а взгляд ее светился той особенной теплотой, какая обычно таится в глазах счастливых матерей. Как-то ее встретила соседка Анюта и, удивляясь ее внешним переменам, спросила:
– Отчего так расцвела, Васюта?
– Сыны, Анюта, сыны прибавили мне силы. – Вытирала платочком губы, улыбалась. – Загляни, Анюта, как-нибудь. Ваню и Алешу поглядишь. Алексея, может, и признаешь, хотя и он заметно подрос, вытянулся, а Ивана, ручаюсь, не узнаешь.
– А как же, Васюта, с весельем? – допытывалась соседка.
– Будет, непременно будет веселье! Как же без веселья?
Василиса была уверена, что возвращение сыновей нужно было отметить гуляньем. Пусть жу-равлинцы придут в дом, сядут за стол и вместе с родителями порадуются. Еще в тот день, когда Иван Лукич привез Алексея, Василиса, счастливыми глазами глядя на мужа, сказала:
– Лукич, это же какая у нас радость! Давай позовем людей, сготовим обед, повеселимся. Не часто такое, Лукич, бывает.
– Верно, мать, верно, радость немалая. – Иван Лукич будто и соглашался, будто и одобрял, а только в покорные, просящие глаза жены почему-то смотрел осуждающе строго. – И я тоже радуюсь, что дети наши дома. Сегодня мне нужно было ехать в Куркуль, душу у Подставкина подправлять, а я вот исключительно из-за сыновей остался дома. А почему? Хочется побыть с детьми, соскучился я по ним, а особенно по Ивану. Но веселье, мать, устраивать не время. Послезавтра начинаем жатву. Хлеба надо свалить в пять дней. Так что скоро у нас такая разразится жара, что на веселье и минуты не останется. Побуду немного с сынами и сегодня ночью умчусь в степь.
Две недели Иван Лукич не показывался в Журавлях, и Василиса давно смирилась с мыслью, что приезд детей так и не будет отмечен. И вдруг вчера перед вечером явился Закамышный, весь в пыли, как мирошник в муке, небритый, немытый. Машину поставил у двора и, войдя в калитку, крикнул:
– Василиса Никитична! Радуйся!
– Чему, Яков Матвеевич?
– Жатву в срок завершили – раз, – говорил он, идя по двору и загибая на руке пальцы. – По хлебу рассчитались первыми – два! Иван Лукич велел назавтра готовить праздник – три! Ну что, Никитична, хороши новости?
– Значит, согласился-таки? – переспросила Василиса.
– Так и сказал: отметим окончание уборки и возвращение сынов. – Закамышный ударил картузом о ладонь, стряхнул пыль. – Мой-то Яша тоже вернулся! Вскорости они с Алешей возьмут курс на Сухую Буйволу. Так вот мы разом отпразднуем и встречу и проводы. Люди прибудут со всех бригад, – добавил Закамышный. – Пригласим всех наших передовиков…
Закамышный пожелал, чтобы обед был приготовлен в складчину; от себя пообещал выделить трех петухов и двух селезней. Сегодня же придет в помощь Василисе его жена Груня, мастерица – это в Журавлях все знают – приготовлять жареную в сметане курятину.
– Ба! Чуть было не забыл! – добавил Закамышный. – Иван Лукич наказывал накрывать столы точно так, как в тот раз, на новоселье – без стульев! По новой моде!
– Опять свое новшество! – Василиса огорченно всплеснула руками. – Ох, беда! Нагляделся в других странах разных причуд…
– Никитична, не переживай, – рассудительно сказал Закамышный. – Ежели к той причуде приглядеться, то получается, что она даже сильно выгодная. Гости не станут долго задерживаться! Наш брат, русак, как? Пришел, расселся за столом, и ты его оттуда не вытащишь. А так люди постоят, малость выпьют и пойдут кто куда.
Закамышный уехал, а Василиса начала старательно готовиться к встрече гостей. Стряпать ей помогали соседка Дарья, невестка Галина и Груня Закамышная, женщина собой дородная, с полными и оголенными до плеч руками. Так как, по подсчету Закамышного, гостей ожидалось человек пятьдесят, то из этого расчета закупили вино и водку, резали кур и уток. Хлеба испекли двенадцать буханок, и каждая буханка, посаженная в печь на капустном листе, выдалась пышной, высокой и с коричневой вкусной подпалинкой.
Три поварихи не знали передышки. Обед готовили такой, какой в Журавлях готовят только на свадьбы. Смалили и потрошили птицу, запах сожженного пера полз по всему селу, и люди говорили: «Этот заманчивый дымок тянется из книгинского дома», «Сыны Ивана Лукича приехали, даже тот, которого батько побил», «Василиса сияет, такая обрадованная, такая веселая!..», «Известно, мать…»
Разделанную курицу или утку рубили на мелкие куски, и Груня, никому не доверяя, складывала эти куски в глубокую кастрюлю, сама солила, сама клала перец, укроп и сама заливала сметаной. Свежий салат приготовили в эмалированном тазике, чтобы всем хватило. Ради такого случая огурцы, еще не очень красные помидоры, стручки болгарского перца и головки репчатого лука Закамышный привез из опытного парника. Очищенную, хорошо промытую картошку резали ломтиками, складывали в чугунные сковороды, поливали подсолнечным маслом и ставили на огонь. Все варилось, все жарилось, и плита на кухне не затухала второй день.
К заходу солнца, когда на улицах и во дворе еще не горели фонари и было сумрачно, на веранде тремя рядами были поставлены столы, но без единого стула. Их покрыли скатертями, уставили яствами и бутылками. Вился со столов такой приятный парок, что Закамышный не утерпел и нанизал на вилку кусок курятины. Положил в рот, причмокнул и сказал:
– Узнаю Грунино мастерство! Ну и молодчина Груня! Не курятина, а сплошное объедение!
Осмотрев нарезанные вперемешку с луком огурцы и помидоры, взглянув на яичницу-глазунью, Закамышный нашел, что столы накрыты щедро, что Иван Лукич будет доволен, да и перед гостями не будет совестно; смущало Якова Матвеевича одно: столы без стульев выглядели как-то уж очень странно, даже одиноко и сиротливо, для глаза непривычно. Лишь из уважения к старости деда Луки Василиса поставила на веранде невысокий стульчик. Старик со своей балалайкой явился на веселье еще днем, поудобнее уселся и, слепо щурясь, стал бренчать унылую, одному ему известную мелодию.
Тем временем гости подъезжали и подходили и книгинский двор наполнялся веселым говором. Те, кто успел зайти домой, приоделись и выглядели празднично, а те, кто попал сюда прямо с поля, от комбайна или от трактора, были в одежде будничной; казалось, и пришли они сюда не веселиться, а только для того, чтобы взяться за новую работу. Так выглядели одногодки Ивана – трактористы Андрей Кальченко, Петро Устинов и комбайнер Виктор Голубовский. С поля они приехали с Григорием на его «Москвиче». Были они люди женатые, семейные, и, возможно, по этой причине на своего школьного товарища, немолодого и еще неженатого, смотрели смущенно, как на человека несчастного и обездоленного. «Ты это, Ваня, или не ты? И как же так случилось, что столько гулял по свету, а не женился, и через то мы не знаем, как и о чем нам разговаривать», – такие мысли можно было читать в их удивленных взглядах. Курили и молчали. И когда Иван пригласил спуститься к Егорлыку, они обрадовались. Андрей Кальченко даже сказал:
– Искупаемся в Егорлыке, как мы купались на заре нашей юности! Пошли, ребята!
Когда совсем стемнело и разом вспыхнули уличные фонари, краснея и оглядываясь, во двор вошли доярки Соня Очеретина и Оля Сушкова. Как и все журавлинские девушки, Оля и Соня были чересчур совестливые; пухлые их щеки, как всем казалось, для того только и существовали, чтобы краснеть и пылать. Сегодня Соня и Оля стеснялись больше обычного: они никак не могли разгадать загадку, почему Иван Лукич из всех доярок, молодых и старых, пригласил на обед именно их и при этом сказал: «Пораньше поезжайте в Журавли, поднарядитесь, а то там женихи будут». Это незнание причины, почему выбор пал на них, и слова Ивана Лукича «там женихи будут» и заставляли юных красавиц волноваться и краснеть. Тайно от своих подруг и Оля и Соня думали, что Иван Лукич пригласил их для того, чтобы именно они понравились Ивану или Алексею. К тому же встретила их Василиса так радушно, как только мать встречает своих любимых дочерей. И кто знает, может, эта ласковая, со всеми обходительная старушка тоже желала, чтобы Оля и Соня, которые сегодня пришли сюда как доярки, в скором времени вошли в этот дом как невестки.
В ту минуту, когда Василиса говорила Оле и Соне: «Проходите, девушки, проходите, милые», – во двор на рессорном шарабане въехал Андрей Андреевич Гнедой, и Василиса оставила доярок. Гнедой молча пожал руку Василисы, угрюмо, бирюком посмотрел на людей. С присущей ей теплотой в голосе Василиса пожурила бригадира за то, что приехал он без жены. Гнедой кашлянул и сказал:
– Обойдется. – И с глухим, натужным смехом: – Машина поломалась, а моя Евдокия на шарабане ездить разучилась.
Распряг серого упитанного коня, поставил его к шарабану, приоткрыл войлок, под которым хранилась свежая, по дороге накошенная трава. Был молчалив, держался в сторонке, часто курил. Когда же Гнедой хотел подойти ближе к людям, явился Кирилл Лысаков. На своем ветхом «Москвиче» гвардеец так лихо влетел в ворота, что только пыль вспыхнула под скатами, и колеса со стоном замерли. Из машины вышла Марфуша и обняла Василису. Лысаков, веселый, жизнерадостный, снял картуз, поздоровался. На этот раз на нем была новенькая гимнастерка, на спине слегка припорошенная пылью. Туго подтянутый узким ремешком, Лысаков картинно взял Василису под руку и, смеясь, щелкнул каблуками.
– Честь и слава матери! А где же батько?
– Поджидаем. Скоро прибудет,
– Якова Матвеевича нету?
– И его ждем. С Иваном Лукичом уехал в район.
– Значит, еще в районе, рапортуют. – Лысаков оставил Василису и направился к деду Луке. – Здоровеньки булы, Лука Трифонович! А ну, приударьте гопачка, чтоб сердце взыграло!
Марфуша стряхнула пыль с широкой, как у цыганки, цветной юбки и быстро прошла к «Москвичу». Вернулась, держа в руках цветочки бессмертника.
– Это вам, Василиса Никитична, – сказала она. – В степи нарвала, на счастье,
– Спасибочко, дочка.
– Дождались своих орликов, Василиса Никитична? – Марфуша смотрела в счастливые глаза матери. – Иван был у нас. Поглядела я на него – красавец, куда там! Надо о невесте подумать.
– Пусть сам думает. Мне, Марфуша, и без невесты радость-то какая!
– А чего слезы навернулись?
– И от счастья люди плачут. Вот вырастут твои…
Егор Подставкин в Журавли добрался на попутном грузовике. Во двор вошел незаметно. Был мрачен и худ, небритые щеки провалились так глубоко, что лицо перекосилось. Округлились и помутнели глаза. Он был похож на человека, до крайности изнуренного хворобой. Руку Василисе пожал слабо, улыбнулся через силу, точно превозмогая боль. Читая в горестной улыбке его душевные страдания и боль, Василиса не спросила, почему Подставкин приехал без жены: знала, что Маруся так и не вернулась к нему.
– По жене тоскуешь, Егор?
– Вам, мамаша, скажу правду: так тоскую, что я и не знаю. И голова болит, и в груди…
– Э-э-э, милый! – Василиса потрепала чубатую, непокорную голову и совсем тихо добавила: – Ежели любит – вернется, а ежели вернется, ты ее жалей и не обижай. Жену надобно беречь, Егор!