Текст книги "«Юность». Избранное. X. 1955-1965"
Автор книги: Самуил Маршак
Соавторы: Анна Ахматова,Фазиль Искандер,Агния Барто,Виль Липатов,Борис Заходер,Григорий Горин,Валентин Берестов,Юлия Друнина,Роберт Рождественский,Андрей Вознесенский
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 41 страниц)
– Ты обещаешь мне, что этого не будет? Никогда не будет, – нахмурившись, сказал Николай.
– Никогда? – переспросил мальчик и задумался. – Я не знаю, что такое «никогда», никогда – это слишком долго…
Оба они замолчали, и я почему-то подумал, что и молча они понимали друг друга, хотя смотрели на некоторые вещи по-разному.
– Ладно, – сказал Николай. – Маканов разрешил мне дать тебе кобыз. Но не потому, что он простил тебя, а потому, что он боится, как бы ты не разучился играть. Он говорит, что ты стал слишком легкомысленным. Теперь для тебя и музыка – ничто.
М а нсур вспыхнул.
– Я разучился? – сказал он. – Принеси мне кобыз, и я покажу вам всем, как я разучился.
Николай вышел из комнаты и запер дверь.
– А мне нельзя войти к нему? – прошептал я.
– При вас он не станет играть. Он никогда не играет при чужих.
Я хотел было объяснить Николаю, что я не чужой, но не успел. Николай уже шел за инструментом, шел мягко, босиком, и при свете синего ночника его фигура казалась причудливой, странной, будто это был всадник, только всадник без лошади. Но вот он появился снова, уже с инструментом в руке.
– Да, он никогда не играет при чужих, – шепотом повторил Николай. – Беда, беда с М а нсуром… И на соревнование его не выставишь, М а нсур – это целина… Невспаханная целина.
– Целину надо поднимать, – сказал я несколько назидательно.
– Поднимем. Поднимем. Только люди – это посложнее, чем земля. – Он улыбнулся ласково и грустно и тряхнул головой. – Да-а. – Должно быть, он подумал о М а нсуре. Затем он посмотрел на меня и сказал:
– Вы выйдите из дому и подойдите к окну. А я открою окно… Сквозь дверь плохо слышно.
Я вышел на улицу, сел на солому около окна. Горько пахло кизяком. Овцы уныло, точно жалуясь на кого-то, блеяли, и голоса у них были старческие… Но никто не слышал их жалоб, было тихо, очень тихо, тишина была слева, и справа, и всюду – она простиралась над землей на многие километры… И вдруг в тишину эту вошел чей-то легкий и освобожденный вздох… Не вздох усталости – вздох радости. Кто-то тихо, но звонко засмеялся. Я приподнялся и посмотрел в окно. Это смеялся М а нсур. Обеими руками он держал свой инструмент и смеялся. Его наказали – у него отняли кобыз, – а теперь над ним сжалились и вернули то, без чего он не мог жить. Он стукнул костяшками пальцев по деревянному корпусу, поудобнее уселся, словно прилаживаясь к кобызу, деловито пощупал струны. Лицо его вдруг озаботилось, повзрослело, точно все до того момента, как он взял инструмент, было суетой, несерьезностью, чем-то второстепенным, а дело-то будет только сейчас.
Он начал играть очень тихо, я даже не почувствовал, не увидел первого побега мелодии. Я увидел ее уже в росте, когда она поднималась, крепла, мужала на глазах.
А мальчик сидел на полу, полузакрыв блестящие, сумрачные глаза, и прислушивался к своим пальцам, тоненьким, с обкусанными ногтями, с темными обводинами на костяшках, и, верно, был ими недоволен.
Ему, видно, хотелось, чтобы они были чутче, его пальцы, чтобы они поняли самые горькие и самые радостные его мысли, спрятанные от людей.
М а нсур играл спокойно, меланхолично, импровизируя, иногда нарочно ломая мелодию, шаря на ощупь, в поисках какой-то новой, неизвестной ему еще интонации. Не было в позе его вдохновения. Просто сидел, чуть насупясь, о чем-то своем думая, и наигрывал, наигрывал…
О чем он играет? Я мог только догадываться. Мне казалось так: о степи, о рыжей, о далекой, о пахнущей сладкой горечью полыни, о смыкающейся с небом, о той, что ждет дождя… А может, и не об этом. Но в песне было что-то от степного весеннего ветра – теплого, обещающего перемены, идущего издалека, несущего иногда радость, иногда беду… Видно, хорошо слушал этот мальчик степь. Видно, пустынная ее душа была ему небезразлична.
И, слушая его, я вдруг вспомнил толстую и симпатичную девчонку, игравшую на домбре. Для нее это был урок. И выполнила она его добросовестно и бесталанно, как ученица, никогда не забывающая сделать домашнее задание.
А здесь был мастер. Маленький степной мастер, срывающийся, бунтующий, в котором есть сила невспаханной, необузданной целины, нерастраченная и пока еще бесполезная, не отданная людям, замкнутая в нем самом.
Шуршала низкой травой степь, слушала М а нсура, узнавала его голос, но не могла ему подпевать, так как по природе своей была слишком молчалива.
М а нсур кончил, повесил на гвоздик кобыз и вопросительно посмотрел на Николая.
– А теперь спать, – сказал Николай.
– А ты меня запрешь? – с горечью сказал М а нсур.
Николай не знал, что ответить. Видно, у него были соответствующие указания на этот счет.
– Я бы тебя не запирал, но мне очень трудно догонять тебя в степи, – сказал Николай.
– Я не убегу сегодня, – сказал М а нсур. – Пожалуйста, не запирай меня, Николай-ака.
Николай встал, постоял в нерешительности и вышел, не заперев дверь…
Мальчик подошел к полураскрытой двери, высунулся вслед за Николаем, состроил неизвестно кому, а вернее, самому себе гримасу и тоненьким голосом запел: «Бульме! Бульме! Бульме!»
Арест кончился. Он был на свободе. И с ним был кобыз. И Николай простил его. И на худой конец можно было убежать еще раз.
А Николай уже шел ко мне. Он не стал спрашивать, какое впечатление произвела на меня игра М а нсура.
Он молчал. Здесь все было ясно…
– А что он все-таки натворил, М а нсур? – спросил я.
– Он вылез в окно, – сказал Николай. – Сел на макановского коня и ускакал в степь. На рассвете я кинулся за ним в погоню… Две ночи я гнался за ним. Было бездорожье, машины не шли. Только на коне можно было двигаться по степи. Маканов чуть не заболел. Он слал телеграммы в соседние казахские совхозы: нет ли мальчика? Мальчика нет, отвечали ему. Я доскакал до Байгабула. Там его родина. Там его родная степь.
– А родители? – спросил я.
– Родителей у него нет. Соседи-пастухи слышали, как кто-то скакал около юрт ночью и пел. Но они не знали, шайтан это или человек. Я гнался за ним и спал в седле. Я заставлял себя не спать, но это было очень трудно. Я нагнал его за Байгабулом.
– А чем он питался?
Николай улыбнулся.
– Песнями, – сказал он. – Пастух быстр, как конь, и неприхотлив, как верблюд. А М а нсур – сын пастуха.
– А может быть, не стоило гнаться за ним? – спросил я. – Он все равно вернулся бы.
Николай посмотрел на меня удивленно.
– Вернулся бы? Наверное. Он побывал в той степи, где родился, где умер его отец, и, конечно же, он вернулся бы домой… Но мы думали сердцем, а не умом. А тот, кто думает сердцем, не умеет ждать.
Помолчав, он добавил:
– А вы знаете, у степи ведь иногда портится настроение, и тогда степь не выпускает человека.
«Какие судьбы привели этого сына Волги или Оки в степь? – думал я. – Кто научил его казахскому языку, что сделало его учителем казахского интерната?»
Спрашивать было неудобно, но не спросить я не мог.
– Вы давно здесь, в Казахстане?
– Давно, – сказал он.
– А ваши родители?
– Их нет, – сказал он. – Меня воспитали пастухи. Но это долгая история, а вам уже пора.
Он замолчал. Так вот оно как, подумал я. Значит, у них с М а нсуром общая судьба… Казахи воспитали Николая, а М а нсура воспитывает русский. И они говорят на одном языке. На языке степи.
– А М а нсур – это целина, – повторил Николай полюбившееся ему сравнение. – Это бунтующая целина. Но урожай будет… Будет, не беспокойтесь.
Ветер усилился… Движок, дающий интернату электричество, выключили.
И последнее светившееся в ночи окно М а нсура погасло.
– Не убежит? – спросил я Николая.
– Не убежит, – сказал Николай. – Сегодня он не убежит. Обещал.
– А завтра?
– А завтра посмотрим… Не споткнитесь, здесь темно.
Я шел вслед за Николаем и думал об этих погасших окнах и о том, что будет завтра. Но не завтра – через несколько часов, а завтра – через месяцы, годы…
А «завтра» это спало. Спало «завтра», спали завтрашние люди целины… «И хорошо, – подумал я, – что среди них не только трактористы, чабаны и агрономы, но и музыкант, большой музыкант – маленький М а нсур, бунтующая и прекрасная человеческая целина».
И сколько раз М а нсур еще огорчит Николая, прежде чем будут первые всходы, сколько раз он заставит Маканова хвататься за сердце!
– Да, а где же Маканов? – сказал я. – Надо же зайти к нему.
– А вот он, Маканов, он нас ждет.
Ну и глаза у этого Николая… Может быть, у всех пастухов такие глаза. В темноте он увидел Маканова, сидящего, поджав ноги, на крыльце, слившегося с ночью…
«Неудобно, – подумал я. – Мы заставили его ждать. Надо извиниться». Мы подошли совсем близко, но Маканов не встал нам навстречу. «Обиделся, – подумал я. – Все-таки с этими восточными людьми не всегда просто».
Но Маканов не обиделся. Он спал. Он спал сидя, и бархатная тюбетейка сползла ему на ухо… Он спал, Маканов, и вовсе он не обиделся на нас. Просто с этими юными целинниками еще не так навоюешься.
Аркадий Арканов
Педальная машинаКогда я вижу у какого-нибудь ребенка педальную машину, во мне рождается что-то теплое, волна воспоминаний подхватывает меня и несет назад, в детство, года на двадцать четыре вдаль от берега взрослых… В детстве у каждого есть своя «педальная машина», своя мечта номер один. У одних это кукла с закрывающимися глазами, у других – заводная железная дорога, у третьих – моторная лодка, которую можно пускать в тазу, в корыте и, конечно, в теплой последождевой луже возле дома. А у меня это была педальная машина.
Но в детстве подобные мечты сбываются только при участии взрослых. Помню, как за несколько дней до моего пятилетия мама спросила, какой подарок я хочу на свой день рождения. Сердце у меня забилось часто-часто, я почему-то покраснел и с трудом выдавил:
– Педальную машину…
– Ишь ты, чего захотел, – ласково сказала мама и погладила меня по голове.
– Купи!.. – Я, наверное, при этом так посмотрел на маму, что она вдруг на мгновение сделалась серьезной, потом поцеловала меня и сказала:
– Ладно-ладно… Куплю. Иди погуляй.
– А когда мой день рождения? – не уходил я.
– Во вторник.
– А когда вторник?
– Вот будет завтра, потом послезавтра, потом после-послезавтра, а потом будет вторник.
Значит, после-после-послезавтра!..
Конечно, я всем во дворе сказал, что у меня будет педальная машина. В этот день Люська Четверикова разрешила мне попрыгать с ней и с другими девочками через веревочку и даже доверила покрутить «пять холодных и пять горячих». И я подумал, что Люська вовсе и не «воображала». А она потом спросила меня:
– Дашь покататься?
– Конечно! – радостно крикнул я.
Славка, которого мы все звали «жадиной-говядиной», подарил мне самую большую драгоценность – «чертов палец». И я подумал, что Славка вовсе и не «жадина».
А вечером ко мне подошел Витька, которого мы все боялись, потому что ему было уже восемь лет, протянул мне коробку с майскими жуками и сказал:
– Давай с тобой водиться.
– Давай, – неуверенно протянул я.
– Я за тебя заступаться буду, – сказал Витька.
Водиться с Витькой да еще знать, что он за тебя заступается!.. Это что-нибудь да значит! Я чуть даже не забыл про педальную машину.
Все дни до вторника я ждал. Наступало «завтра» – я ждал «послезавтра». Наступало «послезавтра» – я ждал «после-послезавтра». Наконец наступило «после-после-послезавтра». В этот день мама и папа пришли с работы вместе и раньше, чем обычно. Папа, что-то пряча за спиной, прошел к столу, а мама, стоя в дверях, крикнула мне:
– А ну-ка, закрой глаза!
Я закрыл.
Теперь открой!
Но я стоял с закрытыми глазами и, наоборот, все сильнее и сильнее зажмуривал их. Я, конечно, понимал, что за спиной у папы не может уместиться большая педальная машина, и все-таки надеялся на чудо. Но чудес не бывает. Поэтому, когда я открыл глаза, на столе стоял маленький улыбающийся поросенок. Он был в черном костюмчике, на голове у него была черная шляпа, в руках он держал смычок и скрипку.
Наверно, у меня был очень разочарованный вид, потому что папа сразу бросился к поросенку, сунул ему в спину ключик и стал с треском повертывать его, приговаривая:
– А как он у нас сейчас заиграет…
И действительно, поросенок вдруг задергался и быстро-быстро заводил смычком по скрипке. При этом черная шапочка стала подпрыгивать у него на голове.
Я смотрел на маму, которая все еще стояла в дверях и ждала только одного, ждала, когда же я обрадуюсь подарку, чтобы броситься ко мне и начать целовать меня, тискать и говорить мне много-много ласковых слов, таких слов, которые может говорить только мама, когда сыну исполняется пять лет. Я посмотрел на папу, который суетился возле поросенка и приговаривал то и дело:
– А какие у нас ботиночки! А на скрипочке даже струны есть!
Я посмотрел на глупого, улыбающегося поросенка, который прыгал на одном месте, играл на скрипке и ровным счетом ничего не понимал.
И я заплакал. И оттого, что поросенок улыбался, и оттого, что папа суетился возле поросенка, стараясь развеселить меня, и оттого, что мама хотела, чтобы я радовался, а не плакал, я заплакал еще сильнее.
– Ты же обещала… – говорил я сквозь слезы.
– Что я обещала? – недоумевала мама.
– Педальную машину… – И как только я произнес это вслух, с новой силой до моего пятилетнего сознания дошло, что у меня нет, нет, нет педальной машины.
– Ну, ерунда какая, – успокаивала меня мама, вытирая мне слезы своим платком. – Будет еще у тебя педальная машина.
– Когда? – не унимался я.
– Ну вот поедем как-нибудь с папой в город и купим. Только успокойся. Скоро гости придут, а ты плачешь.
– Он просто неблагодарный, невоспитанный ребенок, – сказал отец. – Воспитанный сын должен был радоваться любому подарку, должен был поцеловать папу и маму, а он плачет. Раз так – ничего не получишь!
И папа спрятал поросенка в коробку, а коробку положил в шкаф.
День рождения пятилетнего ребенка – это праздник для взрослых. Это благородный повод собраться, немного повеселиться за рюмкой вина, поговорить о чем-либо и, конечно, вкусно поесть. Гостей у нас было немного. Пришли они не все сразу. И каждый, кто приходил, дарил мне что-нибудь и брал у меня скучное, однообразное интервью, стараясь разговаривать со мной, как с равным.
– Ну, здравствуй, – говорил каждый гость, протягивая руку. – Это сколько же тебе лет исполнилось?
– Пять, – отвечал я каждому гостю.
– Э-э!.. Да ты уже совсем взрослый. Скоро в школу пойдешь, – ставил меня в известность каждый гость.
– Скоро, – угрюмо соглашался я с каждым гостем.
– А ведь я тебя еще вот таким помню, – говорил каждый гость и руками показывал, каким он меня помнит. – А ты меня помнишь?
– Нет, – говорил я каждому гостю.
Никто из них не принес педальной машины.
Зато пришедший позже всех дядя Сережа подарил мне черный блестящий большой пистолет! Он стрелял деревянными палочками, на конце которых были специальные резиновые присоски. Ну что говорить? Пистолет мог бы стать моей самой любимой игрушкой, если бы я так сильно не хотел педальную машину. Я рассматривал его, уже лежа в постели, и время от времени целился в сидящих за столом гостей. Но, конечно, я не нажимал на курок.
Разговоры, смех, звон посуды за столом долго не давали мне уснуть.
Утром, когда я проснулся, я сразу вспомнил, что у меня нет педальной машины. А может быть, все-таки мама и папа вчера нарочно говорили, что не купили машину, чтобы сегодня утром меня ждал сюрприз?.. Я пробежался глазами по углам и даже заглянул под кровать, но, кроме маминых домашних туфель и сухих стружек от матраца, ничего не увидел. Я приоткрыл дверь и выглянул в коридор – мы жили тогда в бараке, и у нас был длинный полутемный коридор, – но в коридоре рядом с нашей дверью, где мне хотелось увидеть педальную машину, сидел на горшке Славка – «жадина-говядина» – и серьезно рассматривал какой-то камешек.
Когда я вышел гулять, Люська Четверикова уже прыгала через веревку с другими девчонками возле сарая. Увидев меня, Люська крикнула девчонкам:
– Мне чура! – И подбежала ко мне: – Ну?.. Купили?
– Нет… Но скоро купят, – невесело ответил я.
– Жди больше! – как-то вредно сказала Люська. – Педальная машина, знаешь, какая дорогая?
– Какая? – не понимал я.
– Можно прыгалок купить целую тыщу!
Я тогда не понимал, что значит «дорогая», но слово «тыща» внушало мне какой-то неведомый страх, и педальная машина вдруг сделалась для меня маленькой, далекой, несбыточной…
«Воображала» Люська больше не принимала меня прыгать через веревочку и уж, конечно, не разрешала крутить не только «горячие», но и «холодные». Славка – «жадина-говядина» – забрал у меня свой «чертов палец». И я подумал, что Витька и подавно перестанет со мной водиться.
Я сам разыскал Витьку за домом возле шоссе, где он всегда ловил жуков. Он сидел в канаве и строгал перочинным ножом какую-то доску. На доске был нарисован простым карандашом кривой-кривой пистолет. Дуло было уже почти выстрогано.
– Хорошо? – гордо спросил у меня Витька, показывая доску.
– Возьми своих жуков, – сказал я, чуть не плача, и протянул коробку.
– Зачем? – удивился Витька.
– Не купили мне педальную машину.
– Ну и не надо. А жуков я тебе за так подарил. На день рождения.
– За та-ак?.. – протянул я растерянно.
– Ага, – сказал Витька просто. – А педальная машина – это для малышей. Вот пистолет – это да!.. – мечтательно добавил он.
– Какой пистолет?
– Какой?! Настоящий, железный, черный, который палочками стреляет, – восторженно заговорил Витька, потом с тоской посмотрел на доску, сложил перочинный ножик и вдруг предложил мне: – Давай вместе жуков ловить! Хочешь, научу?..
…Я долго не мог уснуть в этот вечер. Под подушкой в коробке уютно скреблись жуки, которых наловили мы с Витькой. И пусть папа скажет, что я неблагодарный, невоспитанный, что я не умею хранить подарки… Пусть! Но у меня под подушкой рядом с жуками лежал настоящий черный железный пистолет, и я знал, что я сделаю с этим пистолетом завтра. А педальная машина – это для малышей…
Мария Белкина
Валя(Из приморской тетради).
Она была маленькая, худенькая, ей едва минуло восемнадцать. И попала она сюда не с эшелоном, не с шумной толпой своих сверстников, приехавших осваивать край. Ее не встречали ни музыкой, ни речами. Их было всего шесть девушек, окончивших фельдшерские курсы в Иванове и получивших назначение в Приморье. Приморье велико, и их разбросали по разным углам. Вале Щегловой досталось глухое таежное село, зажатое между горами Сихотэ-Алиня. Там мы и познакомились.
– Здесь все не так, все не как у нас… – говорила Валя, семеня рядом мелкими шажками и глядя на меня снизу вверх. – Вот видите, сидит пастух…
Действительно, под деревом, надвинув картуз на нос, дремал пастух. А на лугу мирно паслись коровы. Мы с Валей прошли по селу за околицу.
– Но, понимаете, – продолжала она, почему-то переходя на шепот, – он не просто пастух, он тигров для зоопарка заготовляет. Да, да. А с лесником Евдокимовым вы уже познакомились? Его тигров даже за границу посылают… Вы знаете, когда зимой ловят тигрят, им обязательно обматывают одеялом хвосты. Евдокимов раз так не сделал, и у тигренка к утру отмерз хвост. Тигренок оказался бракованный, его не приняли в зоопарк… А в сельпо здесь торгуют… Вы у учительницы живете, она вас свининой угощала? Вы думаете, это настоящая свинина? Это дикий кабан! А бывает даже и свежая медвежатина. Я маме не пишу, она еще испугается, подумает, меня и самое сожрут медведи.
– А как она тебя отпустила в такую глушь?
– А я ей не показала на карте, я ей сказала, это за Уралом. Она только четыре класса окончила.
– А тебе не боязно было забираться сюда одной?
– Нет, чего бояться? Тут же люди! Только жить здесь надо по-особенному… Вот как жить? И вообще как жить?.. – говорила она, останавливаясь и разводя руками. – Как?
Прозвенел ее голосок, и мне показалось, где-то тоненько передразнило эхо: «А-ак?»
Впереди была высокая трава, почти по пояс, и за ней блестела речка. Пахло медом и такой свежестью, что с непривычки кружилась голова. Мы повернули обратно к селу и пошли пить чай к геологам.
– Вы знаете, – говорила Валя, перескакивая уже на другое, – здесь как странно все называется. Вон, видите, долина между тех двух гор – это Евдокимов Ключ. Там на самом деле никакого ключа и нет. Я лазила. Просто долина. Там Евдокимов когда-то давно срубил себе охотничий домик. Тогда еще этого села и не было. А там – Опанасюков Ключ. Опанасюк уже совсем старенький. Ему в районной больнице грыжу резали. Я ему уколы делаю… Здесь еще, знаете, сколько неназванных гор и долин, ужас! А вот эта девушка, что пошла от колодца…
Валя замолкла и прислушалась. Где-то там, где гора, покрытая тайгой, уже расцвеченная осенью, упиралась в небо, раздалось покашливание, словно за горою проснулся какой-то великан и прочищал глотку. И по другую сторону села, где тоже гора уперлась в небо, ответило такое же покашливание. «Внимание, внимание! Говорит радиоузел колхоза „Красный луч“. Напоминаем: сегодня в помещении клуба в двадцать часов ноль-ноль состоится лекция-беседа „Многолетние травы и удой молока“…» – громыхало над селом. И было забавно, что эти громовые голоса, доходившие до самого неба, неслись из маленького репродуктора, прикрепленного на шесте над зданием сельсовета.
– Это к нам не относится, – сказала Валя. – А вот эта девушка, так она зимой запросто бегает в лес, бьет белок! А я даже до ружья боюсь дотронуться. С виду она, между прочим, такая курносенькая…
Валя была тоже курносенькая и совсем беленькая. О таких не говорят – блондинка; просто беленькая, с очень светлой, нежной кожей, которую не берет загар, с пушистыми золотистыми ресницами, такими же, ничуть не темнее, бровями и пепельными завитками волос. Она мне призналась, что перед отъездом сюда не удержалась и сделала перманент. И еще она прибыла в тайгу на высоких каблуках. Она всегда их носила, чтобы казаться выше ростом; денег сменить обувку не было, так она и ходила в резиновых ботиках-сапожках, цепляясь каблуками за кочки и корни.
Река разлилась от дождей. Было топко… Но начну по порядку: расскажу, как я с нею познакомилась.
Мне были нужны геологи Миша и Борис, ленинградские студенты, только что вернувшиеся с маршрута. Уже несколько раз я отправлялась на конец села в их «штаб» – развалившуюся, вросшую в землю избу, где на соломенной крыше рос молоденький клен, озорно хлопая по воздуху своими ладошками. Но каждый раз я заставала в избе только Юрия Константиновича, их старшего товарища, который в клубах табачного дыма мрачно шагал из угла в угол, натыкаясь головой на балку. Произошла неувязка с маршрутами, не все геологи вернулись, и он был вынужден задержаться, а самолет ожидался со дня на день. Его мрачность усугублялась еще тем, что весной он «имел неосторожность жениться», тоже на геологе, но только на гидрогеологе, и она проходила практику на Каспии.
– Они на медпункте, – ответил он мне лаконично, как и в предыдущие разы, когда я справилась о Мише и Борисе.
– Что они, больны, что ли? – удивилась я.
– Один из них, во всяком случае…
И я отправилась на медпункт, где и встретила Валю. Она была в белом халате, в марлевой повязке, вся очень ясная, светлая. И комнатка тоже была ясная, светлая, и солнечные зайчики дрожали на банках и склянках, выстроенных на полке. Деревянный топчан был покрыт клеенкой.
– Как в настоящей амбулатории, – заметила Валя.
А на этажерке в углу, на книгах, стоял пузатый докторский чемоданчик, подарок ее друзей в день окончания курсов.
– Это моя «скорая помощь». Здесь все наготове. – И она похлопала чемодан по желтым бокам.
От свежеоструганного топчана, от полки, на которой застыли слезки смолы и по которой еще, казалось, бежали живые соки, должно было бы пахнуть лесом, если бы не вонючая мазь. Валя втирала ее в Мишину коленку. Миша был покрыт буйной растительностью. Можно было подумать, что из каждой поры у него лезло по крайней мере по десятку волос. Даже суставы пальцев были волосатые. И хотя он был тщательно побрит (и столь же тщательно порезан), Борис на его фоне со своей русой бородкой казался почти безволосым.
На медпункте мы пробыли недолго. Валя нам предложила удалиться. Пришла женщина с ребенком. Но все же она мне успела сообщить, что уже добилась: будут строиться большие сени для ожидающих приема. Я задержалась, разговаривая с ней, и, когда вышла, услышала, как Борис говорил Мише:
– Думаешь, так уж ей приятно возиться с твоей шершавой коленкой? О нее сыр можно натирать! Придумал бы, что ли, стенокардию какую-нибудь. По крайней мере название звучное и непонятно, как лечить.
…А вечером мы пили чай у геологов. Уже было известно, что завтра «ПО-2» подбросит Мишу и Бориса во Владивосток. Занятия давно начались. Миша был с первого курса, Борис – со второго. Мы сидели прямо на полу, на спальных мешках, перед нами на вьючном ящике, покрытом листом белой бумаги, горели две свечи. Стол был завален чертежами. Угощались медом и сыром, тем самым, который Борис предлагал натереть о Мишину коленку. Мы его с трудом нарубили ножом с помощью камня. Макали сыр в мед и запивали парным молоком.
Миша был за хозяйку. Он повязался полотенцем, как фартуком, для пущей внушительности, а может быть, для того, чтобы не бросались в глаза латки на его сатиновых шароварах. (Латки он ставил сам, разорвав для этой цели майку и окуная куски в тушь. Его лозунгом было: «Как можно меньше вещей!» Но одной пары шаровар явно не хватило.) Мы обсуждали вопрос, пустят ли его еще на пассажирский самолет. Борис рассказывал, как в прошлом году он в таком же вот виде ввалился на работу к матери, которая преподает в Ленинградской консерватории, и она в ужасе только могла проговорить: «В баню, немедленно в баню!» И в ванну его не пустила.
Пили чай. Миша заваривал его с лимонником, накрошив в котелок веточки, вкусно пахнущие настоящим лимоном. Но когда чай разлили по кружкам, Валя неумолимо сказала:
– На обед вы ели консервированный борщ!
Миша огорчился и клялся, что два раза мыл котелок. Потом пришел лесник Евдокимов. Переступая через порог, он сложился вдвое, как охотничий нож, и так и не мог разогнуться. Даже сидя на чурбане, он доставал головой до потолка. Он был очень высокий и тощий, ходил в сапогах, в красном вигоневом свитере, висевшем на нем, как на вешалке, в картузе с треснутым лаковым козырьком. Лицо у него было длинное, в глубоких продольных морщинах, и когда он говорил или смеялся, щеки у него ходили, как мехи гармоники. Подбородок, серый от щетины, срезан вкось, зубы прокурены, а глаза необыкновенной голубизны. Такие глаза бывают только у сибиряков, какие-то акварельно-голубые. Лесник поставил винтовку в угол и вынул из кармана флягу.
– Это нам с Юрием Константиновичем для согрева души. Детскому саду не положено. А вы, может быть, не употребляете? – обратился он ко мне, явно рассчитывая на отказ. – Тут некоторые залетные пытались сухой закон ввести!.. – И он покосился на Валю. (Когда в сельпо иссякали запасы спиртного, а новая партия еще не прибывала, начиналось паломничество на медпункт. Но Валя «железно», по ее словам, отказывала).
Юрий Константинович оживился, вылез из своего угла, где пускал из коса мохнатые кольца дыма. Выпив, лесник сразу завладел разговором. Медведи, барсуки, дикие кабаны, тигры! Вот он, Евдокимов, идет по лесу, видит: воронье кружит над кустами, галдит! Спустятся и взовьются! Он подкрадывается – так и есть: медведь пищу принимает, быка разделывает. А воронье учуяло мясо, тут как тут, стаей слетелось. Бедняга только успевает лапами отгонять, так они ему надоели, так осточертели! Знай отмахивайся! И не заметил лесника… Или тигр чушку и семь поросят забил, подзаправился и пошел, а тут косолапый подоспел на готовенькое. Тигр вернулся, непорядок! Медведь наутек, понимает, чье мясо ел. Тигр за ним. Гонит, а броситься боится. Медведь здоровущий, тигр-то не очень охотно с таким связывается. Лапа такого медведя имеет вес! До вечера ломали кусты и деревья. Леснику надоело за ними следить, улегся спать в шалаше. Слышит сквозь сон: медведь пыхтит. Черт с ним, с медведем! Спит дальше. Утром проснулся. Так и есть: следы медведя, а за ним тигр. Видать, всю ночь гонял, а так и не напал!.. Это вовсе не были «охотничьи» рассказы, старик не бахвалился. Он просто рассказывал о жизни леса. Лес – его профессия!
Но, видно, эти лесные истории слушала только я. Юрий Константинович опять забрался в свой угол, дымит и явно далек сейчас отсюда. Борис лежит на животе, щиплет бородку и время от времени вставляет иронические замечания. Он все это уже знает. Миша делает вид, что слушает очень внимательно, но, кажется, занят только тем, что передвигается на своем спальном мешке и старается сесть так, чтобы его тень на потолке касалась Валиного плеча и чтобы их головы соединялись. Валя вроде и не смотрит на Мишу, вроде и не смотрит на тень, но все замечает и каждый раз отодвигается.
Она чинно натянула платье до самых бот и, поставив локотки на колени, подперла щеки кулаками, щурится на огонек свечи. И думает о чем-то своем.
– Ну вот, здесь же нельзя жить так просто, – говорит она, воспользовавшись тем, что лесник замолчал, раскуривая трубку. – Нельзя же вот так просто, – продолжала Валя, – вставать, пить чай, делать уколы, ложиться спать. Опять вставать. Ведь человек для чего-то родится! Должен же он сделать в жизни что-то такое…
– Чтобы сразу на пьедестал и памятник из бронзы, – промолвил Юрий Константинович из своего угла.
– И бюст на родине и по радио чтобы в день не меньше пяти раз передавали, – подхватил лесник.
– Это очень естественно, – ринулся в бой Миша, – что молодой человек мечтает не просто прожить жизнь, а что-то совершить. И нет здесь ничего смешного…
– А ты живи, жизнь покажет, чего ты стоишь, – сказал Евдокимов. – Человек ты или опенок, видно будет. Если человек, то и будешь поступать, как человеку положено, а опенок – опенком и останешься… Я вам притчу одну расскажу.
– Про медведя и тигра? – иронически улыбнувшись, спросил Борис.
– Нет, про вас самих… Меня на фронте осколком прихватило. И попал я в полевой госпиталь. А тут как раз прорыв – танки немецкие прорвались. Грохочет все, и не поймешь: у себя ты еще или уже к немцам попал. Ну, а в госпитале работа идет своим чередом. В школе разместились, в селе. В классе операции делают. В сумерках дело было. Санитарка лампу над столом держала и увидела в окно, что напротив школы, ка пригорке, за деревьями, немецкий танк встал и дуло орудия прямо на окно наставил. Гусеницами крутит, а сам ни с места: заело у него, что ли. Она лампу другой санитарке сует. «Держи! – говорит. – Стой так, окно загораживай. Я сейчас гранату под него…» Здоровенная была деваха, в три обхвата. Ну, и подползла, и еще с двумя легкоранеными, забросали. Так о ней потом всю неделю газеты писали и в профиль и в анфас снимали… Боевая была! Наша, сибирячка! А про ту, про другую, что лампу держала, забыли. А оно, может, и не меньше геройства надо было под расстрелом стоять! И не удрала, не закричала. Только лампа у нее в руках прыгала, а хирург ругался: даже лампу, мол, держать не может как следует…