355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Самуил Маршак » «Юность». Избранное. X. 1955-1965 » Текст книги (страница 31)
«Юность». Избранное. X. 1955-1965
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:06

Текст книги "«Юность». Избранное. X. 1955-1965"


Автор книги: Самуил Маршак


Соавторы: Анна Ахматова,Фазиль Искандер,Агния Барто,Виль Липатов,Борис Заходер,Григорий Горин,Валентин Берестов,Юлия Друнина,Роберт Рождественский,Андрей Вознесенский

Жанры:

   

Прочая проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)

В передней ничуть не теплее, чем на лестнице. Окна в комнатах плотно занавешены. Тьма окружила меня. Я несколько раз подал голос, но никто не откликнулся. Я вытащил свой фонарик: батарейка в нем была почти израсходована, и круг света, который он бросал, был мутен и слаб. Я отворял двери одну за другой, и мутный этот круг скользил по стенам. Мебель сожжена; холодные черные трубы печурок перегораживали комнаты. Железные остовы кроватей; матрацы сожжены. Мертвые лежали на полу. Я спотыкался о них, затвердевших от мороза. Я освещал фонариком каждое лицо. Старухи, мальчики… Нет, не она. Где же она, где?.. Что-то бесшумно двинулось в углу. Я приподнял фонарик. Мое собственное отражение в зеркале…

Узенькая полоска дневного света возле самого пола. Свет проникал из-под двери, и я толкнул дверь.

Зимние сумерки вливались в комнату сквозь незавешенное окно. Часы-ходики висели на стене, раскачивая маятником, и мерный стук их казался в тишине неправдоподобно громким. Часы идут, значит, кто-то время от времени подтягивает их гири. Две кровати стояли вдоль стен: одна пустая, на другой груда тряпья. Слегка сдвинув край этой груды, я увидел лицо Аси.

Неподвижное, оно смутно белело в сумерках. Упав на колени, я приблизил ухо к ее губам. Она дышала. Она спала.

Я не хотел будить ее; я хотел сначала растопить печурку, сварить кашу. Я нашел дрова и воду, – к моему удивлению, все у нее было припасено. Почему же тогда она не топит, почему такой мороз в комнате? Вода в ведре покрыта ледяной коркой в два пальца толщиной. Пока я растапливал печурку, грел воду, сильно стемнело. Я сидел на корточках перед раскрытой печной дверцей, когда вдруг почувствовал, что она смотрит на меня.

Я встал, она меня узнала, и все повторяла: «Как странно!» – и я долго не мог понять, что именно ей кажется странным.

– Как странно, правда? Как странно, что я опять проснулась. Как странно, что вы тут. Вы дошли до порта! Я знала, что вы дойдете, но не верила, что еще увижу вас… Как странно все… Как странно, что я умираю…

Она говорила очень тихо, но я слышал каждое слово.

– Вы не умрете, – сказал я.

– Я тоже всем так говорила. И все они умерли.

– Вы и мне так говорили. И я не умер.

– Я знала, что вы не умрете. Я ведь ошибалась только вначале. Когда я нашла вас одного в типографии, я уже не ошибалась. Столько людей умерло к тому времени, и я видела, как они умирали. Я все знаю о смерти и ничего не знаю о жизни. Странно, правда?

– Сейчас будет тепло, – сказал я, ковыряя кочергой в печурке. – Уже тепло. Вы разве не чувствуете?

– Нет, не чувствую, – ответила она. – Я больше не чувствую ни тепла, ни холода. Я рада, что вам тепло. А я ничего не чувствую, ни рук, ни ног, будто их нет. Меня нет, а голова светлая, не потухает. И я жду, когда она потухнет.

Я молчал, следя за паром, который уже начал виться над кастрюлькой. Когда вода в кастрюльке закипит, я выну концентрат из кармана и всыплю в кастрюльку, и будет каша.

Она перестанет говорить о смерти, когда увидит, что я принес ей кашу.

– Пока мама была жива, я все могла, – сказала она. – Ходила за хлебом, носила воду, топила печки. И не только для мамы – для всех. Я все печурки во всем доме знала. Я не хотела, чтобы умирали, я хотела, чтобы жили, жили, жили… Мама перед смертью кричала и плакала. Ничего не понимала, меня не узнавала, и все-таки ей было больно… Может быть больно, если ничего не сознаешь? Как это страшно, когда ничего не сознаешь, а больно!.. Мне, например, совсем не больно… Когда мама перестала кричать и заледенела, я перенесла ее в ту комнату и положила на пол. И упала. Ноги совсем перестали держать. Я приползла оттуда. Я ползла целый час…

– Когда это было?

– Не знаю. Давно.

– Вчера?

– Нет, не вчера. Гораздо раньше. Прошла неделя. Нет, дня три или четыре. Если бы прошла неделя, остановились бы часы…

Я посмотрел на ходики. Одна гиря поднялась к самому верху, другая опустилась почти до пола. Я подтянул опустившуюся гирю.

– Вот я умру, а часы будут идти. Как странно!

– Вы не умрете! – оборвал я ее. – Смотрите, что я принес!

Вода в кастрюльке уже булькала. Я вынул из кармана концентрат и показал Асе.

– Что это?

– Каша! – воскликнул я с торжеством.

– А, – сказала она безразлично.

– Каша! Каша! – повторял я, вытряхивая концентрат в кастрюльку. – Сейчас у вас будет каша! Много каши!

Она молчала, и я думал, что она не понимает или не верит.

Но она отлично понимала.

– Вы не съели сами и принесли мне, – сказала она. – А мне не нужно. Вы ешьте, а я посмотрю, как вы будете есть.

– Вы, вы будете есть!

– Я не могу. Вот. Поглядите.

Я не сразу понял, на что она просит меня поглядеть, потому что было уже темно, и я смутно видел ее.

– Вот, – повторяла она. – Протяните руку. Вот. Под подушкой.

Я сунул руку ей под подушку и один за другим вытащил несколько ломтей хлеба.

– У вас есть хлеб!

– Скушайте, – попросила она.

– А вы? Почему вы не съели?

– Не могу. Не глотается. Проглочу – все назад. А я знаю, что это значит.

Я замолчал. Я тоже знал, что это значит.

– И давно это у вас началось? – спросил я тихонько.

– Давно. Еще мам, а была живая.

– И с тех пор вы ничего не ели?

– Ничего. Мне так лучше. Я это много раз видела. Мне уже есть нельзя.

Я тоже это видел много раз и знал, что если у человека не осталось желудочного сока, он больше никогда не будет есть. И все-таки я продолжал настаивать.

– Каша! – повторял я. – Не сухой хлеб, а мягкая, горячая каша!..

– Не надо, – сказала она умоляюще.

И я замолчал.

Совсем стемнело, и только печка швыряла красные прыгающие пятна на пол, на стены. Ася утихла, а я сидел и поглядывал на нее, стараясь отгадать, открыты у нее глаза или закрыты. Но лица ее в темноте не видел. Сквозь гудение печки и тиканье часов я не мог расслышать ее дыхания. Иногда мне казалось, что она уже не дышит… И вдруг она что-то сказала.

Я переспросил. Я не расслышал.

Она повторила, но я не расслышал опять. Я сел на край ее кровати и склонился над нею.

– Капли падали, – выговорила она еле слышно. – Сегодня солнце светило в окно, и я видела, как падали капли. Тени капель, сверху вниз. На солнце уже тает.

– Чуть-чуть, – сказал я. – Совсем еще мало.

– Придет весна, а я ее не увижу… Как странно!.. Когда я умру, мне станет все равно, ведь правда? Кого нет, тому все равно. Правда?

– Правда, – сказал я.

– Вот это страннее всего. Мне никогда не было все равно, и я не могу понять, как это станет все равно.

– Да, – сказал я, – вам будет все равно. Но тем, которые останутся в живых, никогда не будет все равно. И мы всех тех злых дураков, которые сидят вокруг города в снегу и сторожат нас…

– Про кого вы говорите?

– Про них! – сказал я.

Мы в осаде не называли немцев немцами. Мы называли их просто – «они».

– Не надо, – попросила она. – Не надо про них. Я не хочу сейчас про них думать.

И я замолчал. Я понял, что тяжело умирать ненавидя.

– Я хочу думать про вас, вы последний, кого я вижу. – Голос ее совсем ослабел, и я, чтобы слышать, пригнулся к ее лицу. – Вы пришли ко мне, и я не одна. Я думала: неужели ко мне никто не придет? Это было бы слишком несправедливо. И вы пришли… Скажите, вы когда-нибудь любили? И вас уже любил кто-нибудь? Как это, наверно, хорошо, когда тебя любят и ты любишь. Скажите мне…

Но я ничего ей не сказал. К моим тридцати годам уже и я любил и меня любили, и не раз. Это бывало запутанно и больно, и я бывал виноват и те, кого я любил. Но я не мог объяснить это ей, еще никогда не любившей.

– Я один день любила мальчика, с которым качалась во дворе на качелях, – сказала она. – Мы так раскачали доску, что чуть не влетели в окно третьего этажа. Когда он летел вверх, он нагибался ко мне, я видела, что он хочет меня поцеловать… Больше я никогда не буду качаться на качелях. Как странно!

Она замолчала. Потом я услышал:

– Поцелуйте меня вместо него.

Я нагнулся и осторожно тронул губами ее губы, не сразу найдя их в темноте.

– Вот так, – сказала она.

XIII

Утром я пошел в порт, а еще через день отправился на медицинское освидетельствование. Меня просветили рентгеном и язвы не нашли. Голод вылечил меня. Я ушел в армию, и следующей зимой мы пробили брешь в осаде. А еще через два года я видел, как мы осадили Берлин, который не продержался и двух недель.

1963
Евгений Шатько
Дорога в цветущие долины
I
КТО ПОВЕЗЕТ ЖЕНЩИНУ С РЕБЕНКОМ!

Эта незнакомая женщина с ребенком на руках подошла к шоферам, когда они переругивались с начальником колонны. Женщина попросила довезти ее до Мургаба. На Памир вот уже две недели не было дороги: все перевалы занесло снегом.

Мягкий снег падал всю эту ночь. Утром двор базы парадно белел под солнцем. Начальник колонны Чалин в распахнутом полушубке спозаранку бродил между машинами, оставляя косолапые следы в пуховом снегу. Все утро Чалин тяжко вздыхал и поглядывал в сторону гор.

Чалину было поручено вывезти строительный лес на четырех машинах в горы и в недельный срок построить там склад для хранения взрывчатых веществ. А затем забросить на склад взрывчатку, без которой не могла начать работу разведочная партия.

Давно пора быть на месте и начинать строительство.

Но черт знает, как там, за этой розовой дымкой, поживает Памир!

Снег, метели… Ничего себе апрель!

К полудню протаял снег на буграх, двор стал похож на шкуру снежного барса. Струился пар от вытаявших клочьев земли.

Следы наполнялись слезами. С крыши радиорубки с шипением сползла краюха снега и задела по плечу шофера Сашку Федотова. Шоферы, все четверо, сидели у стенки на мокрых, дымящихся, точно отполированных бревнах, от нечего делать лепили снежки и бросали в дверь склада.

Не любит Чалин шоферов: рады, черти, что дороги нет! Он посмотрел на часы: двенадцать. Пора идти за сводкой.

Зашел в радиорубку. Радист, слушая писк в наушниках, начеркал карандашом в бланке радиограммы:

«Пурга окончилась. Бульдозеры вышли расчищать заносы на перевалах».

Чалин сгреб листок, выскочил во двор.

– Ребята, выезжаем сегодня! Вот! Пурга окончилась. Чистят перевалы. Выезжаем!

Недоверчивый и осторожный, самый опытный шофер Фокеев молча вытянул листок радиограммы из рук Чалина, достал из кармана очки. В очках, горбоносый и узколицый, он сразу постарел и стал похож на пастора.

– Чистят дорогу? – лениво переспросил Сашка Федотов, разваливаясь на бревнах. – А ты знаешь, начальник, сколько ее надо чистить? – Сашкины глаза-щелки посмеивались из-под надвинутой кубанки. – Три дня самое меньшее.

Чалин не умел быть дипломатом.

– Ты мне брось, Александр. Выедем сегодня!

Чалин не доверял шоферам никогда. А сейчас он точно знал, почему они тянут. Один из них, толстогубый и плешивый, Степан Дорофеевич, пригласил их всех погулять на свадьбе своей сестры.

– Так что выедем сегодня! – повторил Чалин и глубже нахлобучил шляпу на голову. – И никаких!

– Больно уж мы скорые! – вроде бы разговаривая сам с собой, произнес Фокеев и снял очки. – Ведь написано русским языком: чистют, – но когда вычистют?

– И куды, вправду, торопимся? – подхватил Степан Дорофеевич, который целый месяц мечтал погулять у сестренки на свадьбе. – Куды торопимся? Кабы к куме на блины, а то впоремся в снег…

– Слушайте, надо узнать поточнее! – высказался и четвертый шофер, узбек Джурабай, вечно обросший, с красными белками.

Шоферы тянули, отговаривались, но они хоть искали серьезные отговорки. А Сашка Федотов начал врать совсем нагло:

– Я, начальник, ехать просто не могу: бензонасос чего-то не работает.

Чалин видел их всех насквозь, он знал их уже пять лет.

– Хорошо, мы поедем без тебя. У тебя машина все равно недогружена, – сказал он Сашке. – А мы сейчас выезжаем.

Шоферы закричали все разом:

– Как же так, чай, колонна!

– Это не по-людски!

– Выезжать – так всем!

– Надо ему помочь!

– Знаю, знаю я, почему вы шумите! – закричал Чалин.

Во время этого шума незаметно и подошла женщина с ребенком. Она спросила:

– Скажите, какая машина идет на Памир?

Все оглянулись.

Она стояла за широченной спиной Чалина, светловолосая, в расстегнутом пальто. На руках у нее спал мальчишка, совсем непохожий на мать: он был смуглый, чернобровый, с гранатовым румянцем.

– Простите, можно узнать, какая машина пойдет в Мургаб? – спросила женщина.

Чалин снял свою измятую шляпу и ударом кулака вывернул ее наизнанку – так он делал в минуты крайней досады.

– Сейчас? В Мургаб? – изображая тревожное изумление, спросил Сашка Федотов. – Что вы, гражданка!

– Какой сейчас Мургаб? – подхватил Степан Дорофеевич, который все еще не терял надежды погулять сегодня вечером на свадьбе у сестренки.

А женщина, не сводя припухших глаз с лица Чалина, коротко и твердо попросила:

– Помогите! Мне нужно обязательно выехать сегодня… И как можно скорее. Скорее…

Просящее ее лицо, простоволосая голова с кое-как заплетенными косами, тонкие руки, прижимающие сына, – все это делало женщину похожей на беженку, и верилось, что ей надо выехать скорее, сейчас же!

– Вы едете с мальчиком? – спросил Чалин.

– Да.

– И больше никого?

– Никого.

Чалин повернулся к шоферам.

– Ребята, кто возьмет женщину с ребенком?

– Смешно! – сказал Сашка. – Ребенка нельзя везти по такой дороге.

– Я прошу вас, – тихо произнесла женщина.

– Что нас просить! Вы природу просите, – сказал Фокеев.

– Бога, бога, – добавил Сашка.

– Ну, кто возьмет женщину? – снова спросил Чалин.

Все молчали.

Чалин повернулся к женщине.

– Никто не возьмет вас. Там пурга, морозы. Простите, помочь ничем не можем… Неизвестно, сколько дней придется ехать.

Женщина молчала и не уходила. Она смотрела в землю и точно, боролась с чем-то внутри себя, что мешало ей быть настойчивой. Наконец она снова подняла голову и сказала совсем тихо, но еще неистовее, чем раньше:

– Прошу взять меня.

– Гражданка, это смешно! – возразил обросший Джурабай.

– Вы не представляете, что там будет, – заговорил опять Чалин, – снег, мороз, завалы!.. Может быть, придется ночевать в снегу.

– Трое суток в кабине, – вставил Фокеев.

– Слушайте, хватит трепаться! – Сашка Федотов поднялся с бревен. – Я возьму женщину с ребенком.

– Послушай, друг, ты же не едешь! – смеясь, закричал Чалин, радуясь тому, что Сашка поймался.

– Почему? Я еду вместе с колонной, – не моргнув глазом, серьезно заявил Сашка. – Мне уж больно сын ваш понравился. Шустрой! Как зовут его?

– Амир-бек.

– Уж больно мне Амир-бек понравился! – сказал Сашка весело и подошел поближе к мальчику.

– Замечательный пацан! – заявил Сашка с восхищением.

– Когда вы выезжаете? – спросила женщина, улыбаясь.

– Через час, – сказал Чалин. – Идите скорее за вещами. Да, кстати, оденьтесь потеплей.

– Хорошо, я быстро, – сказала женщина и пошла, и все они смотрели ей вслед, пока она не вышла за ворота.

Тогда Степан Дорофеевич обернулся к Сашке.

– Ну, ты и жук!..

– И бензонасос сразу заработал, – вроде бы разговаривая сам с собой, серьезно сказал Фокеев.

– Нет, бросьте, ребята! – опять разваливаясь на бревнах, сказал Сашка. – Интересно, кто она такая?

– Не видишь, мать-одиночка, – сказал Джурабай.

– Нет, подвезло тебе, Сашка, – ухмыляясь и подмаргивая, пошутил Степан Дорофеевич. – Только вот малец ни к чему…

– Я из-за пацана и ее-то взял, – возразил Сашка и вдруг вскочил, ударил Степана Дорофеевича по шее и закричал с восторгом: – Значит, едем, Дорофеич! И пропьют без нас твою сестренку…

II
Я НАЧНУ ЖИТЬ СНАЧАЛА

Женщина с ребенком на руках, выйдя за ворота на улицу, глубоко вздохнула и быстро пошла по влажному, растоптанному снегу.

Впереди в ветвях белых исполинских тополей пылало солнце… Арык, полный снежной воды, вспыхивал под его лучами…

Женщина торопилась, шагала быстро, почти бегом, и через два квартала свернула в белое двухэтажное здание, взбежала по лестнице.

«Скорее… нельзя опоздать! – думала она, открывая дверь квартиры. – Через полчаса обеденный перерыв, придет свекровь, и тогда все пропало. Нужно притворяться, придумывать объяснение, а машины уйдут! Через три дня приедет он – и уехать будет совсем нельзя! И тогда все останется, как вчера, позавчера… И все, все, о чем мечталось, все светлое… погибнет совсем, совсем!»

Она положила сына на диван. Он спал спокойно.

«И хорошо, что он спит, проснется уже в дороге». Сбросила с себя пальто и осталась в цветастом халате. Косы упали с головы, волосы рассыпались по спине. Она быстро собрала их в пучок, повязалась белым платочком по-деревенски…

«Через полчаса придет его мать… Она все поймет, ее не обманешь! Да и вещи увидит». Вещи! Ведь надо собрать вещи в дорогу! Вещами забиты все три комнаты. Это все их вещи, купленные за два года семейной жизни. Это все его вещи. Она не возьмет ни одной. В его комнате разбросаны рубашки, галстуки, платки, утром он собирался на выставку и, как всегда, все расшвырял.

Она достала из-за шкафа потертый чемоданчик, с которым когда-то ходила на тренировки. Вот старый спортивный костюм, тапочки, милые тапочки! Прошло всего три года, а будто сто лет! Точно пылью запорошило душу. А вот зеркальце, маленькое, круглое, в зеленом ободке. Любила подолгу смотреть на себя, правда, тайком. Любила себя, гладила по щекам, дура! А сейчас готова себя избить!

А вот и фотография – весь выпуск. Она стоит сбоку, отошла от всех, гордая тихоня, зазнайка!

– Теперь я тебя знаю, – сказала женщина, глядя на себя в зеркало.

«Ты совсем не жила, а всю жизнь играла. Перед собой, перед людьми… И гимнастикой в техникуме занималась, чтобы фигура была лучше, чем у всех, и короткую мальчишескую прическу носила, и принципиально ни губы, ни ресницы никогда не красила, чтобы ни на кого не быть похожей (знала, что и так красива!). Ходила как по ниточке и все думала, думала… о себе…

Любила подолгу смотреть в одну точку. Девчонкам в общежитии сказки рассказывала, бывало, до трех ночи (тут же на ходу придумывала) про подземные ходы и египетские пирамиды, о летучем голландце».

И откуда взялось такое страстное самолюбование! Ведь не в замке выросла! Родилась в маленьком городке за Волгой. Когда училась в 10-м классе, мечтала стать геологом. Городок такой маленький, что редко на какой карте найдешь; летом – зной, зимой – вьюги, кругом – неохватные степи. А далеко за Волгой вечерами мерцали огни громадного города. Подолгу смотрела она на эти огни и думала о горах, которых не было в этой степи. Если бы вы знали, как мечтается вечерами в глухой степи, напоенной теплым полынным запахом: видятся холодные снежные пики, сверкающие горные потоки, водопады!..

Жила Люда вместе с матерью и тетушкой. Отца не знала: погиб на фронте. Мать была вечно занята работой. Воспитывала Люду тетка, старая дева…

Тетка только что вышла на пенсию после работы в школе и всю оставшуюся энергию обратила на племянницу. Тетка любила повторять:

– Труд, только труд, девочка!

Тогда казалось, что только труд – это скучища, а сейчас с каким наслаждением она вспоминает работу в саду, тяжелые ведра, тропинку от колодца!.. Идешь вверх с ведрами, а холодная вода выплеснется на горячие, запыленные ноги в матерчатых тапочках. А запах и вкус вишневого клея, который откусишь прямо от красной веточки и долго жуешь слипающимися зубами! А какие были георгины! Громадные, мохнатые, размером с человеческую голову, они окружали дом, точно живые существа. Двести кустов помидоров поливали каждый день под вечер, когда на улице начинала звенькать гитара, а из парка через море пыльных огородов неслась музыка:

 
В мире ты, мой друг,
лучше всех…
 

Это пели о ней и для нее.

Но «труд, только труд» надо было доводить до конца, и лишь когда двести кустов были политы, тетка отпускала ее с наказом:

– Чтобы в половине одиннадцатого была здесь!

Почему в половине одиннадцатого, если танцы кончаются без пятнадцати одиннадцать и тогда все девчонки вместе возвращаются домой?!

После десятилетки она поступила в метеорологический техникум и стала жить в общежитии.

А скоро началось это непонятное и тревожное… Появился Колька. Вот он стоит на фотографии и усмехается чуть-чуть. Был он потрясающе молчаливый. Пятнадцать слов в день, но часто усмехался… Она начинает ему что-нибудь рассказывать, он слушает-слушает, потирая левую ладонь большим пальцем правой руки, и вдруг усмехнется и ничего не скажет.

Был он немного старше других мальчишек в техникуме, но молчаливая вдумчивость и суровое прошлое: детский дом, работа и шрам, рассекающий бровь, – делали его еще взрослее.

Один раз она его спросила:

– Почему ты молчишь?

– Я слушаю людей, – ответил он.

– А я разве не слушаю? – удивилась она.

– Ты слушаешь себя… – сказал он и добродушно улыбнулся, смягчая улыбкой резкость сказанного.

Она решила тогда, что это игра слов, но сейчас она знает, что Колька был прав.

Их направили работать в Таджикистан, в Управление метеослужбы республики. В управлении им предложили:

– Есть два места: одно на Памире, другое здесь, в управлении.

– Значит, я еду на Памир, – решил Колька.

Они вышли на вечернюю улицу незнакомого города. Было тихо, душно. Они шли под деревьями вдоль арычка, их обгоняли машины, обдавая теплым воздухом. Впереди в густеющем голубом небе над улицей вдруг вспыхнули какие-то зеленые, малиновые буквы, заиграла музыка. Она никогда не была в этом городе, огненные буквы в небе были непонятны и заманчивы, и неизвестно было, где играет музыка, и кто живет на этих улицах, и какое счастье ждет ее здесь. А что счастье, сказочное, как эти огненные буквы, обязательно придет к ней, она была уверена. Об этом кричали на углу и мальчишки-таджики в рваных халатах, протягивая цветы прохожим.

– Возьми тюльпан! – кричали они. – Эй, возьми тюльпан!

А ей слышалось: «Эй, возьми счастье!»

Колька же шагал рядом с ней насупленный, молчал, думая, наверно, о своем Памире.

– Ну, вот мы и приехали на Памир! – радостно вздохнула она. – Помнишь, как мы мечтали увидеть долины, красные от тюльпанов?

Он ничего не ответил, но она, не видя его лица, знала, что он усмехнулся.

– Ну скажи, что ты подумал? – спросила она.

– До Памира еще далеко, – сказал он. – Туда пять дней идет письмо, если есть дорога. А если дороги нет…

– Поздравляю, ты произнес целую речь! – сказала она, и они рассмеялись.

– Эй, возьми тюльпан! – кричали продавцы цветов.

Он купил несколько тюльпанов и, отдавая ей, сказал:

– Но ты, кажется, думаешь не о Памире.

– Не знаю, у меня в голове сумбур, – призналась она. – Мне надо разобраться. Я разберусь.

– Попробуй, – сказал Колька.

– Разберусь, вот увидишь! Ты знаешь, это потому, что я никогда не уезжала так далеко, не видела таких гор, таких вот деревьев, арыков, тюльпанов… Мне кажется, здесь какие-то особенные люди!

Дальше они долго шли молча, и Люда ждала, что он скажет ей еще. Если бы он сказал ей сейчас, что любит ее… Но Колька молчал. Они вышли на окраину города, впереди, за пеленой горячего воздуха, мерцали снегами горы.

– Я тебе сразу же напишу, как только приеду туда, – сказал Колька, помолчал и добавил: – Смотри, на горах снег, а рядом, в городе, жара… Какой здесь резкий микроклимат!

Когда они пошли обратно, Люда сказала печально:

– Знаешь, раньше я о чудаках только в книгах читала.

Через два дня он уехал на Восточный Памир и стал работать на высокогорной метеостанции далеко в стороне от автомобильной дороги.

Несколько раз она ответила на его письма и вдруг замолчала.

Работа в управлении метеослужбы оказалась несложной: обобщать сводки, которые приходили с метеостанций. В городе Люда познакомилась с девчонками, которые ходили в брюках и носили короткие прически «мальчик без мамы». Среди них она стала задавать тон. Одна подруга, таджичка, познакомила ее со своим братом-художником. Это был высокий молодой человек, быстрый и насмешливый. Звали его Ариф. Он окончил художественный институт, носил стильный галстук, короткий пиджак и говорил, что Репин не художник, а Чайковский не современен. Сам он умел хорошо рисовать, но на своих эскизах удлинял фигуры и делал их плоскими, называя это древнеегипетским стилем. Кроме того, он отлично играл в теннис.

Девчонки были от него без ума. Люде он тоже понравился своей независимой манерой над всем посмеиваться.

Он говорил ей:

– Нас окружает довольно бездарная проза быта. Надо создавать свой мир. Как говорил поэт, я могу из падали создавать поэмы, я могу из горничных делать королев. То, что нравится миллионам, – это уже пошлость. Все искусство, созданное народом за тысячелетия, – это руда, из которой я, художник, добываю кристаллы поэзии. Я стану выше этой муравьиной работы поколений, я освобождаю свои руки от наручников тысячелетий.

Ариф стал писать портрет Люды и сначала повел его в египетском стиле, и Люду это страшно забавляло, но потом он увлекся работой и написал ее такой, какая она есть.

Наступила весна. Отпуск, который она когда-то хотела провести вместе с Колькой, она провела с Арифом. Они ездили за город, в Варзобское ущелье, и там вместе собирали цветные плоские камешки. Они были нужны Арифу для его большой мозаичной работы. У Арифа было множество знакомых. Он возил ее в гости, и весь отпуск слился в радужную полосу веселых вечеринок, поездок за город, посещений театров…

И вот однажды, когда они ехали в машине, Ариф остановил ее, вышел, стал на одно колено и полушутливо сказал, что не может жить без Люды и что если она не согласится стать его женой, то он навеки останется здесь, на дороге.

Когда они стали мужем и женой, Ариф попросил ее отдохнуть от работы, и она перестала ходить на службу в управление. И началась счастливая, даже слишком веселая жизнь, еще больше поездок к знакомым, вечеринок и тостов. Ариф гордился своей женой, и когда они отправлялись в гости, он демонстрировал ее красоту, точно свое произведение. Он хотел, чтобы она одевалась оригинальнее всех женщин и держалась в египетском стиле. Люду это сначала забавляло, но постепенно она стала чувствовать себя словно выставленной напоказ посреди какого-то торжища.

Потом родился сын. Он был слабый, все время болел, и праздная жизнь оборвалась; точно бред, потянулись тяжкие, бессонные недели, проведенные над изголовьем сына. Пришла вторая весна. Амир-бек поправился. Как-то Люда вышла с ним погулять в городской парк. Стоял солнечный, теплый день, кричали воробьи, галдели мальчишки, искрился последний тающий снег. Люда точно впервые видела все это, ей казалось, что она болела и выздоровела вместе с сыном. И теперь, после болезни, она показалась себе вдруг постаревшей на десять лет. Мимо нее прошли, смеясь, девушки, наверное, студентки, почти ее ровесницы.

«Смеются… У них все впереди, – вдруг горестно подумалось Люде. – А у меня? Что у меня?» И она вдруг расплакалась.

И потекли воспоминания, которые она невольно отгоняла от себя все эти два года, – об учебе, о дружбе с Колькой. Как же так? Как же так получилось, что жизнь пошла мимо нее? И вспомнились слова матери Арифа, сказанные вскоре после свадьбы: «В нашей семье жена никогда не работает, жена украшает дом». Тогда это показалось милым восточным обычаем, теперь она поняла, что стала женой-безделушкой, женщиной того типа, который она так презирала во времена своей девической свободы.

В тот же день она сказала Арифу, что хочет поступить на работу снова. Ариф шутливо спросил, не собирается ли она сделать служебную карьеру. Он смеялся над ней, как над маленькой. В ней вспыхнула вся ее гордость.

– Ты ничего не понимаешь, – сказала она дрожащим голосом. – Я же училась, я хочу работать метеорологом!

– Зато я этого не хочу!

– Тогда я уеду на Памир и буду работать там!

– Не смеши меня, пожалуйста, – снисходительно усмехнулся Ариф.

– Я уеду завтра же! Ты меня еще не знаешь!

– Не набивай себе цену, – холодно сказал Ариф.

Через два года Колька снова получил письмо от Люды. Она писала о том, что сидит дома одна с сыном. За окном снег, но скоро весна. Она пишет ему уже четвертое письмо за эту зиму. Это письмо он все равно получит, хотя ей и придется сгореть от стыда. Но так лучше. Это мостик к прошлому. Она не работает уже два года: родился ребенок, да и муж не хочет, чтобы она работала. Муж и его мать зарабатывают много. Он сам и его мать считают, что он осчастливил Люду.

«Я не знала, что бывает такая тоска. Я ничего не делаю и чувствую себя все хуже, точно меня опускают все глубже в какой-то страшный колодец без дна… Мы ссоримся уже давно. Я прошу их отпустить меня. Я все время думаю и не могу спать. Ведь я ни разу не видела Памира и долин с цветущими тюльпанами. Есть ли работа у вас на метеостанции? Напиши мне, прошу тебя, напиши мне!»

Так заканчивалось это письмо.

Коля прочитал его у реки в ветреное утро через две недели после того, как оно было отправлено. Листок, вырванный из тетрадки, исписанный ее почерком, ветер рвал у него из рук.

Он прочел и долго не мог поверить, что эти бегущие, такие знакомые строчки возвращают ему радужное счастье юности.

Он сел на обрыве и стал бросать в быструю воду камешки. Он забыл набрать воды, вернулся на станцию и написал громадное письмо. Он писал, что думал о ней все эти три года, каждый день, помногу раз в день: и когда, возвращаясь с работы, переходил реки, и когда поднимался, задыхаясь, в горы, и когда сидел с товарищами у приемника. Когда он написал это письмо, он улыбнулся, сложил листки и спрятал в книгу.

А потом тридцать километров прошел до Мургаба, где было почтовое отделение, и дал ей такую телеграмму:

«Приезжай. Коля».

Дорога была закрыта. Шли дни. Он не мог спать ночами.

Что она делает там, за пятью перевалами? Все время дул ветер, нес пыль, обжигал морозом.

Когда наступала ночь, стихал ветер. Коля выходил к реке. Над черной долиной пылали созвездия, льдисто всхлипывала вода… За угольной стеной гор, где-то над призрачными снегами, вставала невидимая луна – небо изумрудно горело… Начиналась памирская весна.

III
БЕШЕНЫЙ САШКА

Чалин, который знал шоферов как свои пять пальцев, дал всем им прозвища. Лопоухого и апатичного Степана Дорофеевича он окрестил Спящим красавцем, строгого и осторожного Фокеева – Академиком, наивного Джурабая, вечно обросшего, – Кутасом, то есть яком, а Сашку Федотова – Бешеным. На Сашку и впрямь порой «накатывало».

В два часа дня колонна вышла. Пока ехали по городу, Сашка вел себя прилично. Но как только проехали глиняные коридоры окраинной улицы и распахнулся холмистый простор, Сашка дал полный и обогнал колонну. Машина ныряла между мягкими холмами, пики тополей неслись навстречу.

От Сашки здорово попахивало водкой. Когда машина помчалась на полной скорости, Сашка оживился, точно сам стал жить на этой новой скорости.

– Не люблю я Чалина, – объявил он. – Во-первых, крикун он. И вообще нечеловеческая личность. Он на меня так смотрит, будто я предатель. А разве я предатель? Я просто человек свободы! Вам это доступно понять, извините, не знаю, как вас зовут?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю