Текст книги "«Юность». Избранное. X. 1955-1965"
Автор книги: Самуил Маршак
Соавторы: Анна Ахматова,Фазиль Искандер,Агния Барто,Виль Липатов,Борис Заходер,Григорий Горин,Валентин Берестов,Юлия Друнина,Роберт Рождественский,Андрей Вознесенский
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)
Сорок лет!.. Сквозь пургу и бураны,
Среди молний, побед и невзгод…
И идут на покой ветераны:
Даже сталь, говорят, устает.
Годы мчатся…
Вчерашние дети,
Мы становимся старшим под стать
И за все, что творится на свете,
Начинаем сейчас отвечать…
Да.
за все, в чем воспитаны с детства.
Без чего нам не жить,
не любить…
Революции нашей наследство
Обязует нас зоркими быть.
Но не думай, что путь уготован.
Что наследьем ее чистоты
Навсегда и во всем застрахован
От любого падения ты.
Нам завещано Дело и Знамя,
И страна, что прошла сквозь бои…
Вот и все!
Поколения сами
Отвечают за судьбы свои.
Нынче очень не просто на свете.
В трудный час мы с тобой подросли…
Но сегодня мы тоже в ответе
За надежду и счастье земли.
Путь истории – он нескончаем.
Тем путем мы не просто идем,
А идем, за него отвечая…
И, как старшие, не подведем!
Виталий Коржиков
Как матросы стирают робыРомантика
Испытали бы – ради пробы, —
Как матросы стирают робы!
Распинают их в жарком душе.
Трут мочалом, ругают в душу,
И ногами их мнут в горячке,
И выкручивают,
как прачки.
Скользким кубиком натирают,
Драют шваброй, ногтями драют
И вдыхают, блестя от жара.
Синеватые клубы пара.
Эх, и мыло, на что душисто!
Пару выдайте, машинисты!
Где там веник – березка с грустью! —
Чтоб до сердца пробрало Русью!
Подлечиться, погорячиться —
Бей от кончика до ключицы.
Чтоб носилась бы век,
до гроба
Эта выдубленная роба!
«Своё…»
Романтика! В поту,
В снега и непогоды
Я разгружал в порту
Такие пароходы!
Ловил мешки спиной.
Отшагивал этапы,
И гнулись подо мной
И вздрагивали трапы.
А там, отдав концы.
Назойливо, угрюмо
Толкались, как птенцы,
Прожорливые трюмы.
Я их крестил сквозь пот,
Я им всыпал! И все же —
И все же, что ни год,
Становится дороже
Медузы влажный зонт,
И великан гудящий,
И смутный горизонт,
И парус уходящий.
Свое
У каждого сражение,
Но победит в нем
Только тот,
Кто знает
Высшее служение —
За всех
Сражение ведет.
Не жаждой славы или ордена —
Нам сердцем искренним дано
Свое —
Пусть маленькое —
Болдино,
Свое —
Хоть раз —
Бородино!
Нина Королева
Озерная элегияПисьмо в Ленинград
Я не люблю себя, когда
Опять любовь меня уносит
И я покорна, как вода
На деревянном водосбросе.
И, как разлив большой воды.
Теряю путь и очертанье,
И только счастья ожиданье,
Как ожидание беды…
А в сердце, в самой глубине.
Ищу отчаянно свободы,
А нежность копится во мне.
Как будто грунтовые воды…
Но я люблю себя, когда
Любовь права свои теряет.
Спадает полая вода
И направленье обретает.
И в сердце пушечки палят:
«Ура!» – и я ловлю устало
На палубе прощальный взгляд
В меня с озерного вокзала.
Я не щедра. И не добра.
Глаза сощурены и малы.
И путь мой прям, и мысль остра.
Как будто прорези канала!
Здравствуй, радость моя, – земля.
Асфальтированная небом,
Серым зайцем – угольным снегом
Вся одетая, как поля,
По которым легла лыжня,
Голубая, трамвайная…
Горожанкой я рождена,
Будет стриженою трава моя,
Будет слепнуть ладожский лед
На заливе – моей ладони…
Как взлетающий самолет,
Я разбег беру на бетоне
И лечу над землей, лечу…
И, как птица, домой хочу…
Ах, какой бумагою писарской,
Кто решал за меня во мгле,
Будет Гаванской или Шкиперской
Моя улица на земле…
Владимир Костров
Первый снегРабочая сила
Над землей кружится первый снег.
На землю ложится первый снег.
Пишут все —
Печатают не всех.
Иногда печатают не тех.
Пишут про зеленые глаза
Или про дорожные волнения.
Образы стоят, как образа.
По углам в таких стихотворениях.
Только есть стихи – как первый снег.
Чистые,
Как белый первый снег.
Есть они у этих и у тех.
Ненаписанные, есть у всех!
Ожидание
Есть термин особый —
«рабочая сила».
Есть термин железный —
рабочая сила!
И хочется мне задохнуться от
крика;
«Рабочая сила» – строка из
приказа!
Да, сила, но как же она многолика!
Да, сила, но как же она разноглаза!
Железные корни пустившая в
камень,
безлюдной тайгой протянувшая кабель…
Я встретил на Братской рабочую силу —
она оказалась девчонкой красивой,
с губами припухшими,
тонкой фигурой,
на ногте,
как ранка,
след маникюра.
Рабочая сила,
а имя – Фаина.
Ах, как она водит по стройке
машину!
Все может:
прорваться сквозь дождь
и сквозь слякоть,
крутым поворотом
промчаться шикарно
и даже… —
вы слышите! —
даже заплакать,
прижавшись покрепче
к любимому парню.
Снимает спецовку
в грязи и в бензине,
в горячих ладонях
усталость и сладость.
Снимает шофер «рабочую силу»
и одевается в девичью слабость.
И снова становится
девочкой бойкой…
Есть термин – «рабочая сила».
Прекрасно!
Но сколько же лиц
у великого бога,
всемирного бога —
рабочего класса!
Снова к вам прихожу,
березки-фасонницы,
до утра не стоять вам теперь
нелюдимо:
раз ко мне приходит бессонница,
вы мне просто необходимы.
Раз весна зашумела
по жилам и в желобе,
не желая считаться
с зимней просинью,
разговором зеленым разговаривают желуди
с синей озимью!
Я заснуть не могу
от радостной зависти,
я забыть не могу,
как шептались влюбленные ивы,
как влюбляются сливы
по самые завязи
в этот мир,
молодой и счастливый!
И осенние шорохи
и шепот влюбленных
охраняет влюбленный часовой на посту…
Я стою, как березка,
молодой и зеленый,
вы подвиньтесь, березки:
я с вами до утра порасту!
Татьяна Кузовлева
«Все поезда уходят без меня…»Здравствуй, занятый человек!
Все поезда уходят без меня.
Ночной перрон от фонарей нагрелся.
И, над глухими шпалами звеня,
как две вожжи, перехлестнулись
рельсы.
А поезд – он живой: он тоже может
захлебываться ветром, уставать,
лететь, спешить, и только пот
на коже,
на гладкой коже будет выступать.
Я догоню зеленые составы
и поручни холодные схвачу.
Меня подсадят тоненькие травы.
Я полечу, я тоже полечу.
Заплещутся полынные откосы.
И дух ржаной. И стылые ручьи.
И горькие, усталые березы,
светящиеся фосфором в ночи.
И месяц щукой вынырнет на плесе,
и дни по шпалам будут мчаться
прочь,
и пробредут задумчивые лоси,
над головой раскачивая ночь.
А где-то тихо заклекочут лебеди,
и воробьихи на кустах замрут.
И будет ветер разбиваться
вдребезги
о вычерченный рельсами маршрут.
В узкой комнате, как в колодце,
взяли в плен тебя стеллажи.
Знаешь, делает нынче солнце
сумасшедшие виражи.
У весны особенный почерк:
даже небо глядит, звеня,
как грохочут тугие почки
и взрываются зеленя.
Знаешь, лучше уедем з агород.
Я у книг тебя украду.
Кабинет твой закрою наглухо,
по лесам тебя поведу.
И меды с их тягучей сладостью
пронесут над тобой шмели.
Нет светлей и красивей радости,
чем испытанная у земли!
А когда в полудреме сонной
ты сольешься с землей голубой,
тонкой веточкой, песней Сольвейг
закачаюсь я над тобой.
Кайсын Кулиев
Мои предки«Кто может выгоде в угоду…»
Горец, кинжал не носил я
бесценный,
Сабли старинной не брал я в бои.
Но не судите меня за измену.
Предки мои,
Предки мои!
Я не пою, а пишу на бумаге,
Мерю пальто городского сукна,
Но без терпенья, без вашей отваги
Грош мне цена,
Грош мне цена!
Я на своих опираюсь предтечей.
Так, зажимая рану свою,
Вы опирались друг другу на плечи
В смертном бою,
В смертном бою!
Я удивляюсь величью и силе
Песен, звучавших в минувшие дни.
Предок мой, прадед мой, нас
породили
Горы одни,
Горы одни!
Вспыхнет весенняя молния где-то.
Сплю я, и кажется мне иногда:
Вместе мы скачем, и с наших
бешметов
Льется вода,
Льется вода!
Видел я много невиданных вами
Стран и народов, неведомых вам.
Но, возвратясь,
Припадал я губами
К отчим камням,
К отчим камням!
Горец, кинжал не носил я
бесценный.
Сабли старинной не брал я в бои.
Но не судите меня за измену,
Предки мои,
Предки мои!
«Чужой бедою жить не все умеют…»
Кто может выгоде в угоду
Кричать о том, что ворон бел.
Тот не поэт
и не был сроду
Поэтом, как бы он ни пел.
И тот, кто говорит без риска,
Что плох хороший человек.
Пусть даже не подходит близко
К святой поэзии вовек.
За правду голову сложить
Дано не каждому,
но все же
Героем может он не быть.
Но быть лжецом поэт не может.
Чужой бедою жить не все умеют.
Голодных сытые не разумеют.
Тобою, жизнь, балован я и пытан,
И впредь со мною делай что угодно.
Корми, как хочешь, но не делай
сытым,
Глухим, не понимающим голодных.
Перевел с балкарского Н. Гребнев.
Станислав Куняев
Доска почетаМорская качка
Городам в России нету счета.
Почта… Баня… Пыль и тишина.
И доска районного почета
на пустынной площади видна.
Маслом намалеваны разводы,
две колонны, словно две колоды.
Работенка, скажем, неказиста
местных инвалидов-кустарей —
выцветшие каменные лица
плотников, доярок, слесарей.
Я-то знаю, как они немеют
и не знают, руки деть куда.
Становиться в позу не умеют,
вот пахать и строить – это да.
Городкам в России нету счета.
К площади Центральной подхожу
и на доску местного почета
с тихим уважением гляжу.
Всматриваясь в выцветшие фото,
все как есть приму и все пойму
в монументах временной работы
скромному народу моему.
Прилег,
позабылся и стал вспоминать
о жизни,
о смерти,
о доме.
И стало казаться: баюкает мать
меня в полутьме, в полудреме.
Еще молодая, как будто вчера,
и волосы не поседели.
А я недоступен для зла и добра,
я просто лежу в колыбели.
Ни славы, ни денег не надобно мне —
я где-то на грани сознанья.
Я чист, словно снег, и безгрешен, я вне
коварства, любви и страданья.
А песенка, светлая, словно капель,
журчит,
обнимает,
прощает…
А море качает мою колыбель
и в детство меня возвращает.
Александр Кушнер
Шашки«Октябрь. Среди полян и просек…»
Я представляю все замашки
Тех двух за шашечной доской.
Один сказал: сыграем в шашки?
Вы легче справитесь с тоской.
Другой сказал: к чему поблажки?
Вам не понять моей тоски,
Но если вам угодно в шашки.
То согласитесь в поддавки.
Ах, как легко они играли!
Как не жалели ничего!
Как будто по лесу плутали
Вдали от дома своего.
Что шашки! Взглядом умиленным
Свою скрепляли доброту,
Под стать уступчивым влюбленным.
Что в том же прятались саду.
И в споре двух великодуший
Тот, кто скорее уступал.
Себе, казалось, делал хуже.
Но, как ни странно, побеждал.
«Любитель подледного лова…»
Октябрь. Среди полян и просек
Стоят туманы и дожди.
Уже взаимности не просит
Любовь, лишь прячется в груди.
И мы, спокойны и печальны,
В лесах гуляем, не слышны.
И наши маленькие тайны
Одной большой окружены.
Любитель подледного лова,
Едва лишь утихла метель,
Среди ледяного покрова
Ты выдолбил узкую щель.
О, если представить в разрезе
Картину февральской реки.
На дне, в барахле и железе.
Увидим: снуют пауки.
Так щука у ржавой кровати
Добычу свою сторожит.
Под ней из-под щуки в томате
Консервная банка лежит.
А дальше и вовсе нелепо:
В три пальца моих толщиной
Колышется твердое небо.
Качается свод ледяной.
Подводный напуганный житель
Всплывает, сомненьем томим,
И слышит, как ходит любитель
И кашляет громко над ним.
Он деятель высшего плана.
Сидит на замерзшей волне,
И все-таки все это странно.
Хотя и понятно вполне.
Инна Лиснянская
Норильск«Я как бы приближаюсь к омуту…»
Я бродила в норильском парке.
Я не видела почвы скупее.
Там деревьев тщедушные палки
Не дотягивались до скамеек.
Лишь скамейки там были зеленые,
Наклонялись к деревьям влюбленные —
Шла весна на прорыв
И на риск…
Я бродила,
Глядела
И ойкала…
А у парка,
За парком,
И около,
И вокруг
Возвышался Норильск.
Желто-розовый,
Стройно-каменный,
По-мальчишески нежен и крут.
Он казался московской окраиной,
Перешедшей Полярный круг.
Я как бы приближаюсь к омуту,
Когда ступаю в эту комнату.
О, сколько музыки утоплено
В ее всеядной болтовне!
Здесь пианино —
Как утопленник
В раздутой белой простыне.
А все же комната не кладбище.
И раз,
А то и два на дню
Ее хозяйка смотрит в клавиши.
Как в зубы доброму коню:
Он – конь недвижимый, —
Он вывезет:
Ушла на музыку деньга!
Еще гостям хозяйка вынесет
Две репродукции Дега.
Померкнут танцовщицы в розовом
И побледнеют в голубом:
Сейчас и оптом их
И в розницу
Начнут слюнявить за столом
Искусства сытые поклонники…
Где тут начало?
Где концы?
Твои фарфоровые слоники —
Лишь желторотые птенцы.
Владимир Луговой
«Как бы в своей особенной стране…»Посвящается А. М.
I
Как бы в своей особенной стране
Живут глухонемые в тишине.
В том государстве, точно как и всюду.
Земля и небо, солнце и луна.
Но если кто случайно бьет посуду, —
Беззвучно разбивается она.
Все, как обычно: реки и деревни,
И города, и в городах метро.
Но ни о чем не шепчутся деревья,
Ветвями шевелящие мертво.
Бесшумны тротуары, как подстилки,
Проносятся трамваи, как во сне,
И с яркими наклейками пластинки
Бессмысленно кружатся в тишине.
И камень в реку падает без всплеска.
Но есть круги от всплеска на воде.
Нет радио. Но есть футбол и пресса.
Такие же, как всюду и везде.
II
Порою, суетой оглушены.
Мы рвемся на просторы тишины.
И в полночь, озираясь воровато.
Выходим из подъезда своего,
Чтоб донести от Бронной до Арбата
Теснящееся в сердце торжество.
«Вот тишина, и нет ее полнее», —
Так по дороге думается нам,
Когда спешим по вымершей панели,
Прислушиваясь к собственным шагам.
А иногда, собравшись,
как на полюс.
Под руководством пристальным жены
Торопимся на пригородный поезд —
На поиски все той же тишины.
Найдем ее… но тут земля задышит,
И запоет трава, и в этот час
Поймем, что тишиною лишь
затишье
Условно называется у нас…
Михаил Львов
Героям Октября
Вы, бравшие Зимний, как
крепость.
Решительным приступом,
в лоб,
Вписавшие в пламенный эпос
«Аврору», Кронштадт,
Перекоп.
Иные и ныне – с живыми.
Иные – в глубинах времен.
Иные оставили имя.
Иные ушли без имен.
Но люди о вас не забыли:
Вписали в сердца и в гранит.
Вы миру Октябрь подарили,
А мир вам бессмертье дарит.
Леонид Мартынов
Год рожденья моегоПроблема перевода
Тысяча девятьсот пятый.
Год рожденья моего!
Я не помню ни его набата.
Ни знамен и ни икон его.
И не помню, как экспроприатор
Вырывался из своей петли,
И того, как юный авиатор
Отрывался от сырой земли.
Где-то гибли, где-то шли ка приступ.
Воздвигались новые леса.
Где-то Ленин целился в махистов,
В глубь вещей Пикассо ворвался,
Циолковский вычислял ракету.
Затрудняясь прокормить семью.
И Эйнштейн, еще неведом свету,
Выводил уж формулу свою.
Вот что над моею колыбелью
Колебалось, искрилось, лилось.
И каких бы стрел я ни был целью,
Сколько б их мне в тело ни впилось.
Сколько б трав ни выпил я целебных.
На каком бы ни горел огне, —
Все же сказок никаких волшебных
Нянька не рассказывала мне.
Не могу похвастаться я этим.
Но зато похвастаться могу.
Что, взращенный молодым столетьем.
Вырос я в незримом их кругу…
Я вспомнил их, и вот они пришли. Один в лохмотьях был, безбров и черен: схоластику отверг он, непокорен, за что и осужден был, опозорен и, говорят, не избежал петли.
То был Вийон.
Второй был пьян и вздорен, блаженненького под руки вели, а он взывал: «Пречистая, внемли, житейский путь мой каменист и торен, кабатчикам попал я в кабалу. Нордау Макса принял я хулу, да и его ли только одного!»
То был Верлен.
А спутник у него был Юн, насмешлив, ангелообразен, и всякое творил он волшебство, чтоб все кругом сияло и цвело: слезу, плевок и битое стекло преображал в звезду, в цветок, в алмаз он и в серебро.
То был Артюр Рембо.
И, может быть, толпились позади еще Другие, смутные для взгляда, пришедшие из рая либо ада. И не успел спросить я, что им надо, как слышу я в ответ:
– Переводи!
А я сказал:
– Но я в XX веке, живу, как вам известно, господа. Пекусь о современном человеке. Мне некогда. Вот вы пришли сюда, а вслед за вами римляне и греки, а может быть, этруски и ацтеки пожалуют, что Делать мне тогда! Да вообще и стоит ли труда! Вот ты, Вийон, коль за тебя я сяду и, например, хоть о Большой Марго переведу как следует балладу, произнесет редактор: «О-го-го! Ведь это же – сплошное неприличье!» Он кое-что смягчить предложит мне. Но не предам своей сатиры бич я редакционных ножниц тупизне! Я не замажу кистью штукатура готическую живопись твою!
А «Иностранная литература», я от тебя, Рембо, не утаю, дала недавно про тебя, Артюра, и переводчиков твоих статью – зачем обратно на земные тропы они свели твой образ неземной подробностью ненужной и дурной, что ты, корабль свой оснастив хмельной и космос рассмотрев без телескопа, вдруг, будто бы мальчишка озорной, задумал оросить гелиотропы, на свежий воздух выйдя из пивной.
И я не говорю уж о Верлене – как надо понимать его псалмы, как вывести несчастного из тьмы противоречий! Дверь его тюрьмы раскрыть! Простить ему все преступленья: его лирическое исступленье, его накал до белого каленья. Пускай берут иные поколенья ответственность такую, а не мы!
Нет, господа, коварных ваших строчек Да не переведет моя рука, понеже ввысь стремлюсь, за облака, вперед гляжу, в грядущие века. И вообще какой я переводчик! Пусть уж другие и еще разочек переведут, пригладив вас слегка!
Но если бы, презрев все устрашенья, не сглаживая острые углы, я перевел вас – все-таки мишенью, я стал бы Для критической стрелы; и не какой-то куро-петушиной, но оперенной дьявольски умно: доказано бы было все равно, что только грежу точности вершиной, но не кибернетической машиной, а мною это переведено; что в текст чужой свои вложил я ноты, к чужим свой прибавил я грехи и в результате вдумчивой работы я все ж модернизировал стихи. И это верно, братья иностранцы; хоть и внимаю вашим голосам, но изгибаться, точно дама в танце, как в данс-макабре или контрдансе, передавать тончайшие нюансы средневековья или Ренессанса – в том преуспеть я не имею шанса, я не могу, я существую сам!
Я не могу дословно и буквально, как попугай вам вторить какаду! Пусть созданное вами гениально, по-своему я все переведу, и на меня жестокую облаву затеет ополченье толмачей: мол, тать в ночи, он исказил лукаво значение классических вещей.
Тут слышу я:
– Дерзай! Имеешь право. И в наше время этаких вещей не избегали. Антокольский Павел пусть поворчит, но это не беда. Кто своего в чужое не добавил! Так поступали всюду и всегда! Любой из нас имеет основанье добавить, беспристрастие храня, в чужую скорбь свое негодованье, в чужое тленье своего огня. А коль простак взялся бы за работу, добавил бы в чужие он труды: трудолюбив – так собственного пота, ленив – так просто-напросто воды!
Новелла Матвеева
Бобры«Сети кругом развешены…»
В зоопарке в тесноватой клетке
Беззаботно жили два бобра.
Разгрызая ивовые ветки,
Мягкие, с отливом серебра.
Но горчил печалью полускрытой
Терпкий привкус
Листьев и коры.
«Ну, а где же то,
За что мы сыты!
Где работа!» – думали бобры.
Как рабочих к лени приневолишь!
Им бы строить.
Строить да крепить,
А у них для этого всего лишь
Пополам расколотый кирпич.
Подошли бобры к нему вплотную.
Половинку подняли с трудом,
С важностью взвалили на другую…
Из чего же дальше строить дом?
Что же дальше делать им?
Не знают.
Приутихли, сумрачно глядят.
Сгорбились,
О чем-то вспоминают
И зеленых веток
Не едят.
Открытое письмо анониму
Сети кругом развешены.
Хочется их потрогать.
Руки у каждой женщины
Обнажены по локоть.
Ходят шагами крупными.
Перекликаясь громко.
Водят руками круглыми,
Розовыми, как семга.
Синяя, белая, красная
Бьется в сетях добыча.
И красота их разная.
Женская и девичья,
Правильная и пряничная,
Служит делу подспорьем.
И вся городская прачечная.
Пахнет соленым морем.
Лженоваторам
Я к вам пишу.
А как вас звать?
Никак!
Чего же боле!!
Меня презреньем наказать
Никак
Не в вашей воле.
От самой древней древности
На то и аноним,
Что, стало быть, в презренности
Никем не заменим.
Стрелять в затылок не хитро.
И стоит ли труда
Иметь бумагу и перо
И не иметь стыда?!
Ты рвешься правду мне открыть?
Но как! Путем неправды?!
Открой лицо – и, может быть,
Хоть в этом будешь прав ты.
Смотри! Двенадцать тысяч слов.
Но подпись: «Аноним» —
И все двенадцать тысяч слов
Зачеркнуты одним.
Ты рвешься в бой!
О чем же речь,
Коль сильно разобрало!
Но прежде чем подымешь меч,
Изволь поднять забрало.
А то ведь я-то – вот она.
А ты неуловим.
Нет! Не по правилам война!
Откройся, аноним!
Но что за дерзкая мечта —
Увидеть анонима!
Неуязвима пустота.
Ничтожество незримо.
И даже видя подлеца,
Чья подлость не секрет.
Мы видим маску.
А лица —
Увы! – под маской нет!
Сонет
Реформа – стройка,
Ломка – полреформы.
А между тем, новаторы, – увы! —
Сломали вы
Постройку старой формы,
А новых форм не выстроили вы.
Крот роет грот,
Косами вьются корни,
Рождается струна из тетивы,
Дождь месит глину,
Луч меняет форму.
Все гнется, льется…
Спите только вы.
И сон зовете новью!
Знаю: стансы
Сошли на нет.
Но что взошло «на да»?
Один на всех
Унылый слог остался
Да лесенка скрипучая.
И та
Годна не для подъема,
А для спуска
С подмостков задремавшего искусства.
Самуил Маршак
«Сколько лет прошло с малолетства…»
Сколько лет прошло с малолетства.
Что его вспоминаешь с трудом.
И стоит вдалеке мое детство,
Как с закрытыми ставнями дом.
В этом доме все живы-здоровы —
Те, которых давно уже нет.
И висячая лампа в столовой
Льет по-прежнему теплый свет.
В поздний час все домашние
в сборе —
Братья, сестры, отец и мать.
И так жаль, что приходится вскоре.
Распрощавшись, ложиться спать.