Текст книги "«Юность». Избранное. X. 1955-1965"
Автор книги: Самуил Маршак
Соавторы: Анна Ахматова,Фазиль Искандер,Агния Барто,Виль Липатов,Борис Заходер,Григорий Горин,Валентин Берестов,Юлия Друнина,Роберт Рождественский,Андрей Вознесенский
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)
Леонид Первомайский
Материнский сладкий хлебИз дому выходя или возвращаясь домой, каждый день вижу я людей с хлебом. Кто несет его в корзинке, кто в плетеной сумочке, вместе с морковью, картошкой и другими овощами; попадаются и другие, что несут свой насущный, небрежно завернув в газету, и такие, что прижимают его рукой к ребрам, за которыми делает свою тяжелую работу сердце, несут, словно вечно новую, полную неумирающей свежести книгу жизни, которую люди не устают читать, снова и снова перелистывая ее страницы, окропленные слезами и кровью.
Нина Дмитриевна жаловалась на сердце. Не то заходилось оно у нее, не то замирало. Случалось это внезапно, без всяких видимых оснований, и сотрудницы библиотеки, в которой Нина Дмитриевна работала, видели, как она хваталась рукой за стеллаж и прижималась лбом к книжкам или опускалась на стул, бледная, с широко раскрытыми, не испуганными, а словно удивленными глазами, и так сидела, прислушиваясь к той таинственной, непонятной и грозной катастрофе, которая совершалась в ней и каждый раз могла оказаться последней. Наконец она вздыхала с облегчением: утомленное сердце, словно обрадовавшись, что не остановилось, начинало ускоренно биться, горячо гнало кровь, занемевшие руки отходили, побледневшее лицо покрывалось румянцем.
Нина Дмитриевна вставала, поправляла прическу и снова ходила между стеллажами, отыскивала книги и несла их к столу выдачи, где недовольные десятиклассники и студенты потихоньку возмущались задержкой и жаловались на непорядки в библиотеке.
Заведующая Калерия Ивановна, сухая и суровая особа в старомодных очках, возраст которой нельзя было определить, поджимая тонкие синеватые губы, часто советовала Нине Дмитриевне, так выговаривая слова, словно забивала мелкие гвоздики в стену:
– Вам надо лечиться, Нина Дмитриевна. Почему вы не поднимаете вопрос перед месткомом о путевке на курорт? Обязанность месткома – помогать членам профсоюза.
Муж Калерии Ивановны работал на ответственной должности. Они каждый год ездили в Ессентуки или Трускавец, потому что оба жаловались на нарушение обмена веществ, из-за чего Калерия Ивановна была тонкая, как жердь, а муж ее – толстый, как печка.
Нина Дмитриевна испуганно вскидывала на заведующую красивые и еще совсем молодые карие глаза.
– Так я же здорова, Калерия Ивановна… И потом, это такая канитель, надо идти к врачам, бог знает, что они скажут. А Леля… На кого я брошу Лелю?
Леле, дочке Нины Дмитриевны, было девятнадцать лет, она училась в педагогическом институте, но мечтала стать артисткой и увлекалась спортом: то плаванием, то художественной гимнастикой, то теннисом… Она красиво декламировала на институтских вечерах стихи Есенина и Щипачева и чувствовала наслаждение, проходя по бульвару Шевченко в белых туфлях и белой юбке, с теннисной ракеткой в руке. Леля хорошо училась, несмотря на то, что художественная самодеятельность и спорт отнимали у нее много времени. Домой девушка прибегала только поздно вечером, голодная, веселая и счастливая, бурно обнимала и целовала Нину Дмитриевну, которую в самом деле до беспамятства любила, надевала свой цветастый старенький халатик, уже маловатый на нее, и садилась за стол, где давно ждал ее ранний ужин или поздний обед, называйте это как угодно.
Они любили друг друга, и трудно сказать, кто больше, Для Нины Дмитриевны не существовало в мире никого, кроме Лели. В дочери была вся жизнь этой тихой, уже немолодой, но еще красивой женщины. Она потеряла мужа в первые недели войны. Извещение пришло зимой в отдаленный колхоз за Красноярском, где она очутилась с двухлетней Лелей. Нина Дмитриевна отгребала снег от порога, неумело орудуя большой деревянной лопатой, когда подошла Аникеевна – председательница колхоза, могучая женщина с железными руками и постоянным выражением девического смущения на лице. Аникеевна уже потеряла на войне мужа и двух сыновей. Теперь она открывала все солдатские письма, что приходили в колхоз, на себя перенимая все горе и все слезы молодых и немолодых, местных и эвакуированных солдаток.
– Дай-ка мне лопату, Митриевна, – сказала Аникеевна, – не для твоих рук эта работа… Перетерпи. Война кончится, будешь у нас библиотекаршей… По душе ты мне, я для тебя библиотеку расстараюсь на весь район!
– Ох, что вы, – как всегда испугалась Нина Дмитриевна, – я же киевская!.. Костя вернется с войны…
Костей звали мужа.
– Не вернется твой Костя. – Аникеевна бросила лопату в снег и заголосила, обнимая двадцатипятилетнюю вдову, как ребенка. – Не встанет он на белы ноженьки, подкосила его смерть во чистом поле, словно цветики весенние, словно колос в пору страдную…
Этот плач, что не притворялся песней, но вправду был тысячелетней поэзией женского горя, спас молодую женщину. Она молча плакала в объятиях Аникеевны, а потом они вдвоем сидели в рубленой горнице и Аникеевна читала ей солдатские письма к женам, скупые, суровые, полные советов по хозяйству, приветов родне – а еще поклон от высокого неба до сырой земли – и обещаний обязательно разбить немца. Аникеевна вела колхоз, держала в руках невесток и внуков – было их пятеро, мальчиков и девочек. Она ругала крепкими словами женщин в коровнике и на поле, вместе с ними голосила над безжалостными письмами с фронта, вместе с ними варила и пила самогонку. Все любили ее, она осталась в памяти Нины Дмитриевны примером деятельной любви и самоотверженной преданности.
Провожая библиотекаршу в Киев, Аникеевна дала ей в дорогу кружок замороженного молока и буханку похожего на черную землю хлеба.
– Не забывай моего насущного, когда будешь сладко есть! – Обняла ее на прощание и пошла от поезда, потому что у нее была не только эта забота.
Еще война не кончилась, когда Нина Дмитриевна с маленькой Лелей вернулась в Киев. Их дом на Прорезной сгорел, ей дали комнатку в двенадцать метров в конце улицы Дарвина. Она снова работала в холодном книгохранилище большой библиотеки, разбирала, записывала и расставляла по стеллажам книги. Ходить с работы домой надо было мимо Крытого рынка, на гору. Изо дня в день это становилось все тяжелее, но дома ее ждала брошенная на соседку Леля. Нина Дмитриевна спешила, не помня себя, и тут на крутой горе впервые остановилась, почувствовав, что камни уплывают у нее из-под ног. Но нельзя было остановиться: в руках у нее была плетеная сумочка, а в сумочке аккуратно завернутый пайковый хлеб. Насущный – теперь она иначе не называла его, – ежедневный хлеб для себя и для Лели. Как радовалась Леля этому хлебу, встречая ее на пороге комнаты, – крохотное существо на длинных тоненьких ножках! При взгляде на нее вспоминался Костя, юноша, который так недолго был ее мужем. У Лели были такие же, как у него, светлые волосы и такие же глаза, синеватые, в веселых искорках. Она так смешно выговаривала мамино название хлеба:
– Мамочка, ты принесла насушенного?
Купив Леле первую сладкую булочку, Нина Дмитриевна вспомнила Аникеевну и написала ей письмо. Ответ пришел через несколько месяцев, написанный большими круглыми буквами на листочке бумаги в клетку, сложенном треугольничком, как во время войны, – не то по привычке, не то потому, что конвертов за Красноярском еще не было. Письмо было, как от матери. «Если встретишь свое счастье, никому не отдавай, – писала Аникеевна, – а так ни с кем судьбы не связывай – вдовою жить лучше, чем за чертом замужем».
Встал в памяти зимний день, сугробы у порога, сама она в чужом тулупе и валенках, с письмом в руках и плач Аникеевны: «…подкосила его смерть в поле чистом, словно колос в пору страдную, отвеяло душу от белого тела, как зерно от мякинушки…»
Ходила с сотрудниками библиотеки разбирать кирпич на развалинах Крещатика, водила Лелю в кукольный театр, читала ей вечерами про Красную Шапочку и Козу-дерезу, ни о ком и ни о чем не думала, и вся улица Дарвина удивлялась, как это такая молодая и красивая, такая милая и веселая женщина живет одна, словно монашка, бьется ради насущного для своего ребенка, когда можно бы найти себе пару, а то и распаровать кого-нибудь и жить себе, как за каменной стеной. Не успела оглянуться, как Леля пошла в школу, не успела одуматься, как девочка стала подростком… И не успела заметить, как усталость подползла к сердцу, как все чаще стало оно то заходиться, то замирать. Всю себя отдавала Леле, всю неистраченную свою любовь, всю нежность верной и преданной души. И Леля любила ее, и не только любила – восхищалась, гордилась ею. Ведь это же была ее мама. Нельзя было ее не любить, не восхищаться, не гордиться мамой, которая каждый день приносила «насушенный», устроила такое красивое гнездышко из их двенадцатиметровой комнаты, умела из ничего сшить для нее чудесные юбочки и блузочки и так весело и серьезно разговаривала с ее знакомыми ребятами, что иной раз трудно было понять, ради кого они ходят на улицу Дарвина.
Нельзя сказать, что Леля выросла белоручкой. Она умела делать все, чему ее учила мама: убрать комнату, приготовить обед, выстирать себе блузку, – а коржики пекла даже лучше матери; только ей вечно было некогда: лекции, самодеятельность, спорт, а кроме того, нужно было не пропустить интересный фильм, сходить на концерт (одно время она очень увлекалась музыкой) и просто погулять над Днепром… Нина Дмитриевна не то что считала это нормальным, – она бы искренне удивилась, если б кто-нибудь сказал ей, что она слишком много сердца отдает Леле, что надо и себя пожалеть, что время идет и сил становится все меньше и меньше. Она не умела отмерять свою любовь, как в аптеке, и сердце свое отдавала сполна, не задумываясь, не жалея его. Один только раз за все эти долгие годы сердце ее несмело качнулось, заметалось беспокойно, как стрелка компаса во время магнитной бури, а потом выровнялось и снова стало показывать в одну сторону – на Лелю.
Сергей Павлович Клочко, биолог, писал докторскую диссертацию. Подменяя сотрудницу читального зала, молоденькую красивую Зою Семиренко, которая заболела воспалением легких, Нина Дмитриевна сразу обратила внимание на высокого, стройного и, если бы не седина на висках, совсем молодого ученого. Что-то будто толкнуло ее в грудь – так похож он был на Костю. Особенно, если закрыть глаза и слушать его гибкий, слегка иронический голос, можно подумать, что не было ни колхоза за Красноярском, ни Аникеевны, ни долгих лет одиночества в двенадцатиметровой комнате на улице Дарвина, что все время рядом с ней был честный, добрый человек, который понемногу мужал, потом стал седеть, но от этого стал еще ближе, еще роднее, ибо ничто так не сближает людей, как годы общего труда, общей радости и горя. Странно, глядя на него и ожидая, что он заговорит с ней, она все время думала о Косте, который не успел ни поседеть, ни стать Константином Петровичем, потому что совсем молодым скосила его смерть в чистом поле, как пшеничный колосочек… Думала, что если бы не было этого чистого поля, то и Костя мог бы вот так сидеть в читальном зале за столом под зеленым абажуром и листать страницы книг если не по биологии, то уж, верно, по истории архитектуры, которой увлекался. А может, строил бы Костя дома для людей, и в одном из них дали бы им квартиру из двух или трех комнат, с балконом, и был бы лифт, и ей не нужно было бы ходить на пятый этаж по крутой лестнице, неся с работы «насушенный» для Лели. Он, наверно, строил бы: в нем играла деятельная сила, не хватало ему спокойствия и терпения, необходимых для вдумчивого и серьезного исследователя.
Нина Дмитриевна ужаснулась, поняв, что совсем мало думала и вспоминала про Костю, пока не встретила Сергея Павловича. Костина фотография висела у нее в комнате на почетном месте, но, горько сознаться, давно уже стала только вещью, частью ее жилья, а не частью души. Теперь Костя возвращался из такой далекой дали и такие жгучие воспоминания будил в ней, что женщине становилось страшно за годы, которые прошли без него, а главное – за будущее, которое расстилалось перед ней голой пустыней: еще несколько лет – Леля окончит институт, выйдет замуж… А дальше что?
Сергей Павлович не говорил с ней. Один раз только спросил имя и отчество, но она поняла, что ее присутствие волнует его. Между ними уже существовала таинственная связь, незримая нить которой крепла с каждым днем. Странное дело, уже вся библиотека с сочувствием следила за развитием их отношений, хоть и отношений никаких еще не было; были только тревожные потаенные мысли Нины Дмитриевны, которыми она ни с кем не делилась, и молчаливое волнение Сергея Павловича, неизвестным образом угаданное людьми. Сергей Павлович работал в библиотеке по вечерам и сидел обычно до закрытия читального зала. Приходя, он издалека кланялся Нине Дмитриевне и садился на свое постоянное место с правой стороны за предпоследним столом у прохода. Там уже лежали книги, заказанные прошлым вечером. Он склонялся над ними, медленно листал страницы, делал выписки, иногда выходил покурить и ровно за десять минут до закрытия зала глазами искал Нину Дмитриевну, чтобы отдать ей заказ на завтра. Она уже ждала этого взгляда и подходила к Сергею Павловичу неуверенной, медленной походкой, словно преодолевая сопротивление, как пловец, что режет встречную волну. Только это сопротивление, эта волна, с которой ей приходилось бороться, были в ней самой; она ужасалась не тому, что ее властно тянет к Сергею Павловичу, нет, в этом было давно забытое молодое ощущение счастья; ее пугало то, что она думает о нем, как о Косте, а Костя давно уже истлел в чистом поле…
Задолго до закрытия читального зала, не заказав книг на завтра, Сергей Павлович поднялся и вышел. Нина Дмитриевна подумала, что он вышел покурить. Книги были аккуратно сложены и придвинуты к лампе. Она не могла справиться со своими мыслями, с неожиданной тревогой, которая охватила ее и закачала, как щепку на волнах. Ушел. Не позвал глазами, не кивнул на прощание седой мальчишеской головой. Что случилось? Ничего ведь и не могло случиться. Она прекрасно это понимала, просто человеку нужно быть раньше дома, а может, он идет сегодня на концерт, а может, еще что-то… Она же ничего не знает о его жизни. Нет никаких оснований волноваться. У нее так много работы… Надо сказать немолодому писателю с бесцветными глазами и остатками жидких волос на черепе, что книги о Богдане Хмельницком будут только завтра. А вот уже принесли старые польские журналы для черноватого скользкого музыковеда, который исследует историю любви Фредерика Шопена к Марии Водьзинской… Чем только не интересуются люди! Строительством водопроводов у древних римлян и аэронавтикой, паразитологией человека и основателем династии Великих Моголов, узбекским поэтом и авантюристом Бабуром!..
Нина Дмитриевна взяла в раздевалке свою плетеную сумочку, в которой лежали хлеб и овощи для завтрашнего борща. В прохладном высоком вестибюле было пусто. Улица дохнула ей в лицо теплым воздухом. Возле давно уже темного газетного киоска стоял Сергей Павлович. Она не удивилась и не испугалась, только сердце вдруг заспешило, словно кинулось ему навстречу, а потом споткнулось, охваченное медленной и долгой болью… Сергей Павлович вовремя поддержал ее, обняв за плечи. Она раскрыла глаза, провела ладонью по лбу, потом они молча шли под тополями вечернего бульвара, листья о чем-то шептали под ветром, и ей приходилось отдыхать на каждой скамейке. Он неумело нес сумку с овощами и хлебом в левой руке, а правой поддерживал ее за плечи и все время молчал. Они долго ждали такси на остановке у Крытого рынка. Перед ними в очереди стояли молодые застенчивые летчики и длинноногие говорливые девушки с модными прическами «конский хвост».
– Я дойду пешком, – вздохнула Нина Дмитриевна, – это со мной часто бывает…
Возле дома на улице Дарвина, прощаясь с ней, Сергей Павлович сказал:
– Вам нужно отдохнуть.
Это она и сама знала.
– Я хотел вам кое-что сказать…
Она быстрым испуганным движением бросила кончики пальцев на его большую, крепкую руку, схватила свою сумочку и пошла в подъезд.
– Завтра… – прошелестел его голос, когда она закрывала за собой тяжелые двери.
Может, это ей почудилось?
Ночью Леля вызвала «Скорую помощь». Растрепанная толстая врачиха, хватаясь рукой за грудь и разевая рот, как рыба на берегу, вломилась в их маленькую комнату и так загромоздила ее своим большим телом, что двум студентам-практикантам с кислородной подушкой и чемоданчиком с медикаментами не хватило в ней места. Они шепотом разговаривали с соседками в коридоре.
– Лежать, лежать и лежать, – похлопывая Нину Дмитриевну по голому плечу, быстро сыпала равнодушные слова врачиха, – лежать десять дней, как минимум, и только тогда вы будете практически здоровы, голубушка.
Она впрыснула Нине Дмитриевне кардиозол с атропином, дала подышать кислородом и, попрощавшись, понесла из комнаты свое большое астматическое тело.
Леля стояла все время с перепуганными глазами и, только когда студенты вынесли кислородную подушку, склонилась над матерью.
– Тебе же ничего, мамочка? Правда, ничего? Ты же не умираешь? – совсем по-детски шептала она, холодея от страха. – Завтра ты не пойдешь на работу. Завтра мы вызовем врача из поликлиники, он выпишет тебе бюллетень…
Завтра она не пойдет на работу. Завтра она будет лежать в постели, положив руки поверх одеяла и прислушиваясь к своему сердцу. Леля побежит в институт и, возвращаясь с лекций, сама принесет хлеб. Овощи есть, соседка купит двести граммов мяса в Крытом рынке и приготовит обед. Завтра она будет отдыхать, и послезавтра, и десять дней подряд… Но ведь он тоже сказал: «Завтра». Завтра вечером она должна с ним встретиться, завтра она все услышит, завтра ждет ее счастье.
Леля склоняется над матерью. Нина Дмитриевна беззвучно шевелит губами, слов нельзя разобрать, глаза закрыты, дыхание выравнивается, она окунается в сон, как в темный колодец, и сразу же раскрывает глаза.
Небо цвета барвинка плывет в квадрате промытого, чистого окна. Леля спит, свернувшись клубочком, в старом кресле. Что это было? Он был тут, рядом с ней, живой, молодой Костя, он стоял возле Лели, легко положив руку на плечо дочке, и глядел умными, немного печальными глазами, словно осуждая ее за то, что она осмелилась искать его юную красоту в поседелом возмужании другого… Нет, он не осуждал, ему было больно и страшно за дочку, что спит одетая в кресле, напуганная неожиданной болезнью матери, ее потускневшими глазами, руками, которые бессильно лежат поверх одеяла, – неутомимые, нежные, мудрые руки матери, рождающие для нее хлеб. Костя стоял молча, потом неожиданно улыбнулся и сказал: «Мне пора на лекции, ты же смотри, Нина, не бросай ребенка одного».
Она проснулась от удара в сердце. В барвинковом небе за окном, как воспоминание, проплыло маленькое полупрозрачное облачко и растаяло, словно потонуло в светлой бездне.
Ничего ей не будет. Врачи? Отдых? Глупости. Сердце выдержит. Надо идти в библиотеку, готовить книги, раскладывать их по столам и ждать вечера: она не сможет жить дальше, не услышав тех слов, которые должен сказать ей Сергей Павлович… Нина Дмитриевна медленно оделась, приготовила завтрак и разбудила Лелю. У девушки засветились глаза: мать ходит, ее неутомимые руки не лежат бессильно, а привычно и умело нарезают хлеб и намазывают его желтоватым слоем масла, как каждый день, как много дней и лет по утрам… Они вдвоем вышли из дому. Люди спешили на работу. Возле Крытого рынка с машин сгружали розово-белые воловьи туши, овощи, колхозницы гремели бидонами. Леля что-то щебетала. Нина Дмитриевна ничего не замечала и не слышала.
Первой, кого она встретила в библиотеке, была Зоя Семиренко: она выздоровела и вернулась в читальный зал. Нина Дмитриевна похолодела от неожиданной тоски. Зоя искренне поцеловала ее. Она была худенькая и хорошенькая, как ласточка, после болезни глаза ее особенно ярко блестели, да разве и была она в чем виновата? Нина Дмитриевна передала ей работу по читальному залу и пошла в свой закоулок, в неприветливое, всегда холодное книгохранилище, где между стеллажами проходили ее годы.
День был долгий, она успела все взвесить. Хорошо, что Зоя вернулась на работу именно сегодня. Хорошо, что пришлось уйти из читального зала, – так будет легче забыть…
Работы было много… Вечером Нина Дмитриевна вышла из библиотеки через черный ход и прошла сумеречным парком, где на аллеях молча прижимались друг к другу влюбленные.
Ночью ее забрала «Скорая помощь». Полтора месяца пролежала она в больнице. А когда вернулась в библиотеку, Зоя Семиренко сказала ей, что седой биолог дважды спрашивал про нее, а потом перестал ходить в читальный зал, возможно, окончил свою диссертацию, а может, куда-то уехал…
«Вот и хорошо», – вздохнула с облегчением Нина Дмитриевна, вспомнив почему-то Аникеевну и ее письмо: «Своего счастья никому не отдавай, но вдовой жить лучше, чем за чертом…» Кто знает, чем это могло стать? Чем это было? И было ли что-нибудь? Может, живя потаенной надеждой на счастье, она слишком легко и доверчиво откликнулась на еле уловимое движение чужого сердца, которое билось не для нее, может, она сама в мыслях спряла ту незримую нитку близости, что, казалось, уже соединяла их… Бывают же ошибки, тем более что они никогда и не разговаривали, и она не может ничего знать о нем, о его мыслях, не может думать, что он обманул ее надежды. А сама себя обманывать она не хочет, не будет: уже прошел тот возраст, когда можно жить выдуманным счастьем, надо прислать боль, приглушить ее – три капли валидола на кусочек сахара хорошо помогают в таких случаях.
Улыбаясь, Нина Дмитриевна осторожно вытерла уголком платочка глаза, чтобы не покраснели веки, и медленно пошла вдоль длинной стены стеллажей отыскивать нужные абонентам книжки…
…Калерия Ивановна вызвала ее к себе в кабинет и, поджимая тонкие синие губы, сказала коротко и резко, будто пряча доброе сердце за хрупкой скорлупой своей постоянной сухости и резкости:
– Вы идете в отпуск. Не хотите в санаторий, просто отдохните. Почему бы вам не поехать по Днепру? Подумайте, я подписываю приказ.
Нина Дмитриевна ухватилась за эту мысль – вниз по Днепру. Леля давно мечтала об этом путешествии. Вечером они уже вслух мечтали о белом пароходе. Через неделю кончается экзаменационная сессия у Лели.
Сезон только начинается. Пассажиров еще совсем мало. Они возьмут каюту первого класса.
– Мама, я хотела бы сшить себе широкую цветастую юбку и купить белую прозрачную блузку…
– Ну что ж, это можно, только тогда придется брать второй класс.
– А чем плохо во втором классе? Там четырехместные каюты, познакомимся с попутчиками, будет веселее. И в конце концов это только на ночь, а днем все время на воздухе, на палубе…
Леля обегала все магазины, выбирая цветастый материал на юбочку; прозрачную блузку не так легко было найти; зато в справочном бюро на речном вокзале она все разузнала: и какие пароходы ходят до Херсона, и где останавливаются, и сколько стоят на Днепрогэсе и в Новой Каховке… Нина Дмитриевна принесла из библиотеки карту, они разыскивали на ней пристани… Жаль, что в Каневе пароход так мало стоит, нельзя будет сходить на Тарасову гору, а так хотелось бы… Ну, ничего, они посмотрят с парохода или сделают, если можно, остановку на сутки. Там, кажется, есть гостиница… Нет, гостиница сгорела во время войны, ее до сих пор не отстроили. Ну, да они найдут, где переночевать…
– А правда, мама, мне чудесный материал попался, и такой дешевый! Можно будет купить еще красные бусы, длинную нитку, как теперь носят, – на Крещатике есть в магазине…
Пришел Лелин товарищ Виталий, мрачноватый парень с черным чубом. Леля покраснела.
– Ох, мамочка, я и забыла сказать, что мы с Виталием условились сегодня в кино…
Виталий хмуро усмехался и встряхивал чубом. Нина Дмитриевна из окна видела, как они вышли из подъезда, оглянулись и, взявшись за руки, пошли вниз, на Крещатик.
Ей все не нравилось в этом Виталии: и то, что он молчит, и что носит узкие зеленые брючки и песчаного цвета короткую курточку, и что черные волосы у него подстрижены, как у какого-то французского актера, а парню нужно думать о том, как он будет преподавать физику в сельской школе…
Она сидела у окна и шила юбочку для Лели, широкую цыганскую юбку из дешевого цветастого материала, и чувствовала себя счастливой. Если не найдется прозрачной блузки в магазине, она сама сошьет – будет не хуже. Правда, ей тяжело шить иголкой. Такая пустяковая работа, а так утомляет: наверно, оттого, что все время приходится делать однообразные движения рукой, – такой широкий подол, пока его обошьешь… Сумерки накрывали улицу Дарвина. Леля не возвращалась из кино. Должно быть, ей интересно с этим Виталием; тут ничего не поделаешь, она уже взрослая девушка, сама должна выбирать свое счастье.
Вдруг Нина Дмитриевна вспомнила, что за радостными разговорами о путешествии она забыла купить хлеба и Леле тоже не поручила зайти в булочную… Ну, что ж, это и лучше, она пройдется по Крещатику; булочная на углу возле памятника Ленину еще открыта, там всегда свежий, хороший хлеб, и именно такой, какой любит Леля… Она вышла из дому. Как разрослись деревья на этой уютной улице, и сколько домов построено! И на том фундаменте, что сохранился с довоенного времени, поднялся такой большой, красивый дом с магазинами – жаль, что они так рано закрываются. Нина Дмитриевна медленно шла вниз на Крещатик, ее знали на этой улице, и старшие и молодежь – все здоровались с ней, и даже в булочной ее, без очереди пустили в кассу.
– Как ваше здоровье? – вдруг спросила кассирша, взявшись за ручку кассы и не поворачивая ее.
– Спасибо, – ответила Нина Дмитриевна, – в воскресенье мы едем с дочкой пароходом по Днепру.
Кассирша выбила чек, касса лязгнула, зазвонила, словно сказала: «Счастливого пути!»
Нина Дмитриевна посидела на скамейке у памятника. Небо все ниже надвигалось на тополя, на фонари, на крыши; над городом пролетел самолет с тремя огнями; она вздохнула и поднялась…
Леля уже, наверно, вернулась, а она так запаздывает с этим хлебом. Хорошо, что Виталий в этом году оканчивает институт, получит назначение и куда-нибудь поедет, не пара он Леле, не нужны ей эти узенькие зеленые брючки и рыжие башмаки на толстой подошве… Ох, а что ж ей нужно? Откуда она знает, что нужно Леле? Счастье! Счастье, и больше ничего! Хоть в разбитых сапогах, хоть и босиком… А может, счастье ходит теперь на микропористой?
Ее счастье ходило в парусиновых туфлях, а потом надело кирзовые сапоги и гимнастерку, пошло в чистое поле и не вернулось… Голова даже кругом идет от этих мыслей, а хлеб сегодня почему-то такой тяжелый, что придется остановиться у Крытого рынка и отдохнуть…
Леля вернулась поздно. Они вышли из маленького, душного кинозала и по террасе над Крещатиком прошли на улицу Энгельса, сразу забыв про фильм, в котором стреляли из пушек, разрушали города, умирали под танками, думали о будущем… Кругом было столько красоты, деревья в Липках так тихо шелестели, дома дышали теплом, угасал свет в окнах, и только время от времени слышались медленные, тихие шаги поздних прохожих или звонко постукивали высокие тонкие каблучки счастливой девушки, которая спешила домой со свидания. Леле было весело, она без конца говорила про поездку по Днепру.
– Завтра уже нужно заказывать билеты, в субботу последний экзамен, – говорила Леля, вкладывая в эти слова столько радости и надежды, что они начинали звучать для нее песней, которой веришь всей душой.
Виталий поцеловал ее в подъезде, она легко вбежала на пятый этаж и, как всегда, позвонила дважды, энергичными, короткими звонками. Дверь сразу же открыла соседка. В коридоре почему-то было полно людей, они словно избегали ее взгляда. Леля пробежала в свою комнату и сразу же увидела мать на кровати, покрытую короткой простыней, из-под которой виднелись ноги в стоптанных, старых туфлях.
– Не плачь, Леля, не плачь, – заливалась слезами соседка, и голос ее звучал, словно из-за стеклянной стены. На столе посреди комнаты лежала плетеная сумочка с хлебом. Леля села возле матери, ничего еще до конца не понимая. Снова послышался звонок, кто-то пошел открывать, и в дверях появилась знакомая врачиха, больная астмой; она отбросила простыню с лица матери, подержала ее руку, прислонилась ухом к груди и, тяжело хватая открытым ртом воздух, села что-то писать. Ее ассистенты держали в коридоре ненужную кислородную подушку и чемоданчик с медикаментами.
Все, что совершалось потом, шло быстро и без Лелиного участия. Все сделали соседи и сотрудники из библиотеки. Они привезли гроб и венки, они же ехали на кладбище в серебряном похоронном автобусе. Калерия Ивановна, глядя поверх голов небольшой группы собравшихся возле могилы, произнесла речь, слова которой звучали, как удары небольшого молотка; упали комочки земли на гроб. Калерия Ивановна отошла в сторону, сняла очки и вдруг начала плакать. Леля озиралась беспомощно кругом, словно искала кого-то, но никого не было. Ее окружали чужие, полузнакомые люди, ей делалось страшно, и она не могла плакать. День был ясный, солнечный, на кладбище цвела акация, пели птицы, от их щебета заходилось сердце…
Соседки немного посидели у нее в комнате и разошлись. Смеркалось. На спинке стула висела недошитая цветастая юбочка, на столе лежала развернутая карта, над которой еще два дня тому назад они склонялись с матерью. Виталий не пришел. Небо в окне становилось из сиреневого темно-синим, блеснула первая звезда над крышей соседнего дома. Виталия не было на кладбище, когда комья земли с грохотом падали на гроб и исступленный щебет птиц отзывался в сердце напоминанием о жизни, о радости, которую так легко теряешь, о счастье, которое тонет в тяжелых слезах…
Леле захотелось есть. Она нашла плетеную сумочку и долго сидела в своей уютной комнате одна, обливая горькими слезами последний материнский хлеб.
Перевод с украинского А. Громовой.