412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Романо-Лакс Андромеда » Испанский смычок » Текст книги (страница 8)
Испанский смычок
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:59

Текст книги "Испанский смычок"


Автор книги: Романо-Лакс Андромеда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

Как здорово, что именно в этот момент в комнату, задыхаясь, ворвалась мама:

– Хозяин магазина музыкальных инструментов прислал своего брата, они хотят забрать виолончель Фелю. Мы запоздали с еженедельной выплатой долга всего на несколько дней, к тому же теперь его не устраивает оплата в рассрочку, он требует всю оставшуюся сумму, в противном случае мы должны вернуть виолончель.

Альберто вышел из комнаты. Вернулся он через несколько минут, какой-то потерянный:

– Он закрывает магазин и уезжает, его пугают расползающиеся по городу слухи, поэтому он распродает инструменты и собирает долги. Ты мог бы продать свой смычок, Фелю. Он стоит дороже, чем виолончель.

– Только не смычок.

– Ладно! – Альберто спокойно взял виолончель и положил ее в футляр. Прикрыл, как прикрывают крышкой гроб. Я в последний раз смотрел на свою первую виолончель!

Возле класса дона Хосе мы сидели на узкой скамейке, тесно прижавшись друг к другу.

– В этом году семестр у них заканчивается рано, – прошептал Альберто моей маме, – и каникулы объявлены на неделю раньше. Приди мы на несколько дней позже, – обернулся он ко мне, – и тебе вообще не пришлось бы играть для дона Хосе.

Мама была расстроена. Газеты сообщали, что по всей провинции молодые мужчины, такие как Персиваль, могут в любой день получить призывную повестку. Кроме того, мама узнала, что друг Луизы отправился в Марокко, и моя сестра страшно горевала.

Появилась секретарша. Она провела нас через соседнюю дверь в комнату, где сидел дон Хосе в окружении учеников-виолончелистов. Альберто и Хосе обнялись, и по классу пронесся шепот: «Мендисабаль», – студенты знали это имя, которое для меня два года назад ничего не значило.

– Дон Мендисабаль оказал нам честь. – Дон Хосе протянул ему смычок.

Альберто стоял сжав руки, глазами изучая носки своих ботинок, красноречиво демонстрируя отказ.

Дон Хосе настаивал:

– Я сегодня оказываю вам любезность, не так ли? Окажите и вы любезность нам.Сыграйте что-нибудь, давненько я вас не слышал.

Не ожидал, что мой учитель уступит. Все это время я упрашивал его сыграть, но он был неумолим: никогда ничего не играл, кроме учебных тактов, необходимых для наших занятий. Но он кивнул в знак согласия, пододвинул к себе свободный стул, взял у дона Хосе виолончель и сел, чтобы играть. Не извинился, не представился, даже название композиции не назвал. Он просто провел смычком по струнам, и все мы обратились в слух.

То, как играл Альберто, отражало его характер: он начал медленно, но по мере игры выстраивал порядок, объем, образ, виолончель звучала благородно и уверенно даже тогда, когда нота становилась все тоньше и тоньше, и так до самого конца, пока она не превращалась в шепот – пианиссимо, свидетельствующее о капитуляции. Мама кивала головой, будто хотела сказать: «Да, это объясняет все».И если до этого дня я не сознавал, что она влюблена, то сейчас уже не мог этого отрицать.

Единственным техническим сюрпризом для меня было отчетливое дыхание Альберто. Он звучно вдыхал и выдыхал, заставляя легкие интенсивно работать в наиболее яркие моменты, и я подумал, что никогда прежде не обращал внимания на свое ДЫХАНИЕ, – и вся моя спесь тут же улетучилась. Как же я недооценивал его! Думал, что он никто, просто кроткий человек, изредка похваливавший меня и дававший кое-какие советы. Но как я переоценивал себя! Мои эгоизм, безответственность, недоразвитое ощущение собственного «я» были неразделимы. Я не осуждал себя за это. Я был юн. Ничего не делал и был никто. Я не был чудом – Моцартом или хотя бы Эль-Нэнэ.

Когда прозвучала последняя нота, Альберто встал, протянул виолончель дону Хосе и даже не посмотрел на аудиторию. Его не интересовали аплодисменты, он просто сделал то, что умел.

– А теперь – ученик, – объявил дон Хосе. Он подал рукой знак долговязому юноше, который покорно подтолкнул ко мне свою виолончель. Я облегченно вздохнул, поскольку маэстро не спросил, почему я без виолончели.

– У меня свой смычок. – Пока я пытался вытащить его, студенты с интересом разглядывали обтянутый бархатом футляр, а один даже хихикнул.

Я сел и начал играть, как и планировал, – начало Первой сюиты Баха. Правая рука дрожала так, что я даже не мог удерживать смычок перпендикулярно струнам.

– Ему нужна канифоль, – услышал я мамин голос, и сразу несколько рук протянули мне янтарные кусочки. Дрожащими пальцами я взял один из них и приложил к волосу смычка.

И снова мой смычок коснулся струн, но ни от чьих глаз не ускользнуло это безнадежное движение.

– Книга, – произнес Альберто театральным шепотом, имея в виду тот педагогический прием, который не раз использовал на наших занятиях. Он всего лишь напомнил мне о необходимой технике, но в тот момент в комнате началась какая-то суета, и, прежде чем я понял, что случилось, один из учеников протянул толстенный том и вложил его мне в правую подмышку.

– Вот видите! – подал голос дон Хосе. – Я не единственный педагог, который пользуется книгой. – И он кивнул мне: – А теперь вперед! Книга поможет унять дрожание и зафиксирует локоть в нужном положении.

Альберто с противоположной стороны комнаты извиняюще улыбнулся мне.

Прижав руку к телу, я начал играть. Цепочка из восьмушек взлетела и опала, нежно, ровно и ритмично. Меняя струны, я почувствовал, что книга выскальзывает, и зажал ее более плотно. Дрожь унялась, я ощутил теплоту в мышцах, они перестали быть чужими. Я осмелился поднять глаза. Дон Хосе внимательно наблюдал за мной, на лицах студентов читалось снисходительное одобрение, а мама нервно крутила прядь волос.

За окном послышался жизнерадостный крик, и я проклял веселую какофонию звуков в голосе мужчины. Вот пролетела птичка в попытке атаковать бельевую веревку, к которой были прикреплены лозунги протеста, более чем нелепо смотревшиеся в обществе женских сорочек и носков. Несколько пар глаз проследили за птичкой; один из учеников, видимо в первый раз увидевший дамское белье, захихикал.

Я ошибся при переходе на струне ля. Дон Хосе глубоко вздохнул. Я сохранял самообладание, пока мой взгляд не упал на мамину руку. Она перемещалась с шеи на колени, потом в обратном направлении – к головному платку. Я играл меньше минуты, пройдя только четверть пути, начал выстраивать мелодию. Но все закончилось. Она знала, что я сыграл плохо. Наматывая на палец концы платка, она готова была уйти.

Я закрыл глаза и освободил правую руку, обхватившую, как зажим, колодку смычка. В моем сознании возник образ: сверкающий золотом закат, сбегающий вдоль плотины, и над ней колонноподобную статую Колумба, обозревающего не просто бесконечную череду волн, но способного увидеть нечто большее – бесконечность, что скрывается за изгибом земли.

Я расслабился и начал выдерживать восьмушки чуть дольше, не строго математически, изящно продлевая их по мере того, как мелодия шла вверх. Стоило мне чуть ослабить правую руку, как книга выскользнула и с грохотом упала на пол. Со всех сторон послышались вздохи, но я не поднял глаз, а продолжал играть; правый локоть отрывался от моего тела, становясь невесомее с каждым тактом, после того как эта ненавистная книга перестала мешать и запястье уже естественно сгибалось и разгибалось. Смычок двигался сейчас намного легче, подобно тому, как скользит толстая игла через войлок при искусном шитье.

Сюита достигла самого напряженного момента, когда звук обрушивается нисходящей спиралью. Можно было легко утихомирить его, как это делал Эдуардо Ривера, покачивая головой, или даже как Ролан. А вибрато могло получиться нежно дрожащим и всхлипывающим. Однако я продолжал играть с закрытыми глазами, и ноты, немногочисленные и стремительные при соприкосновении пальцев со струнами, наполнялись многочисленными оттенками. Я играл не за деньги и не для чувствительных дамочек – вообще ни для кого, только для себя, в надежде, что смогу избавиться от прежних разочарований и почувствовать вкус свободы непременно здесь и сейчас.

Что было после, я не помню. В памяти сохранились только драматические, разорванные аккорды, которые в финале разрешались в консонанс – на всех четырех струнах, не так, как это принято. В полной тишине я открыл глаза, положил смычок в футляр и вышел из комнаты.

Альберто смеялся, пока мы шли домой, – все семь кварталов:

– Он был в ярости на твою мать. Сказал, она должна была привезти тебя в Барселону на несколько лет раньше, когда впервые проявился твой талант музыканта. А еще, что она почти – почти– помешала воле Бога.

Мама молчала. Ей были неприятны упреки человека, что отказал ей два года назад.

– Это не имеет значения, Альма, – продолжал Альберто, – он рассердился и на меня. Он упрекнул меня за то, что я не рассказал ему о Фелю несколько месяцев назад, как только услышал его игру, и скрывал его талант. Фелю, хочешь знать, что он говорил о Бахе?

Мне не хотелось отвечать, но любопытство взяло верх, и я продолжал слушать.

– Он отметил твой высокий потенциал, и, по его словам, ты сыграл прекрасно, но чересчур пафосно. А Баха надо исполнять, как того требует… сам Бах. Когда он слушал тебя, ему казалось, что ты играешь на двух виолончелях сразу. Ха!

Его слова задели меня за живое, это не ускользнуло от Альберто. Он ускорил шаг, поднял к небу кулак, затем резко повернулся и, сжимая кулак и потрясая им, проговорил:

– Понимаешь, ты заставил его думать! Он даже не заметил, что книга упала, не обратил внимания на твой болтающийся локоть. Заметь он его, то уверен, с удовольствием бы привязал твою руку со смычком к стулу, но его в тот момент занимала только музыка, новое толкование Баха. Музыка, Фелю!

Я сделал глубокий вдох:

– Не уверен, что сейчас мне хочется у него учиться.

– Мне тоже, – сказала мама спокойно, удивив меня.

– Вы оба иррациональны, – сказал Альберто. – Но это не важно. Дон Хосе не собирается заниматься с Фелю.

На этот раз удивилась мама.

– Фелю уже сейчас играет намного лучше, чем его ученики, – объяснил Альберто. – Дон Хосе не получит признания за то, что открыл талант Фелю, ведь последние два года учил его я.

– Но это нечестно! – вскричала мама.

– Да это только к лучшему Дон Хосе против того, чтобы Фелю учился в Барселоне, там, где его постоянно будут сравнивать с его учениками. Он советует отправиться в Мадрид, учиться у графа Гусмана в Паласе. Для Фелю это будет гигантский шаг вперед.

– В Мадрид? – переспросил я охрипшим голосом.

– Граф Гусман – придворный композитор. Он учил Хусто Аль-Серраса в течение одного сезона, но отец мальчика настоял на том, чтобы сын снова отправился в турне. Фелю, ты пойдешь по стопам Эль-Нэнэ!

– Нет, – твердо сказала моя мама. – Такого бы я ему не пожелала. – К тому же он на время уедет из Каталонии. – Альберто выдержал паузу, чтобы мы осмыслили сказанное им, и продолжил: – Мадрид – безопасное место, Альма. Место королевских балов, а не восстаний.

Это и решило дело.

Я отправился в Мадрид на поезде, один. Поезд был полупустой, но на остановках я видел на платформах толпы народу, матерей, со слезами отправляющих сыновей в обратном направлении, в Барселону, для переправки через Средиземное море. Гражданское противостояние в стране явно усиливалось. Рабочие призывали народ к всеобщей забастовке. Военное положение в ближайшие дни грозило прервать пассажирское сообщение. Радикальные группировки готовили взрывы на железной дороге, в случае осуществления их планов пути в Барселону и из нее будут заблокированы. Случилось то, что предрекал Альберто, от чего хотела оградить меня мама: хаос и мятеж. Мои попутчики, узнав, что я из Барселоны, сразу же засыпали меня вопросами: «Это же всего-навсего антивоенное движение? Восстание республиканцев? Они что, действительно сожгли сотни церквей? А правда, что женщины сражаются вместе с мужчинами, даже проститутки?» Разумеется, ответов я дать не мог и только твердил: «Думаю, это из-за Марокко».

В последнюю неделю перед отъездом я на самом деле ни на что не обращал внимания. Не знал имен лидеров политических и общественных течений. Не задумывался о людях, которые под страхом смертной казни вступали в борьбу с режимом. Semana Trágica —Трагическая неделя, как ее назовут позже, – прелюдия к насилию в предстоящие десятилетия. Я же был погружен в собственный мир, мир виолончели. И вовсе не уверен, что меня сильно угнетало собственное отсутствие интереса к реальным событиям, напротив, я гордился этим – пьянящая, но вводящая в самообман самоуверенность, какую может позволить себе разве что юность.

ЧАСТЬ III. Мадрид, 1909

Глава 8

– Не упоминай о Барселоне, – предупредила меня похожая на осу дама в наряде из желтого атласа и черных кружев, когда мы стояли в прихожей дворца.

– Совсем не упоминай о Каталонии, – добавила пожилая женщина. В ее волосах алели атласные цветы, в руках она держала веер, подобранный в тон корсету красного гофрированного платья.

– На поездах здесь никто не ездит, – верещала похожая на осу дама. Она даже думать боится о том, что железнодорожные пути могут взорвать. Ведь она ездила по этим самым рельсам – именно по этим самым – в своем личном вагоне.

«Нет Барселоне, нет Каталонии, нет поезду», – думал я.

Граф отделился от толпы женщин и двинулся ко мне с вытянутой вперед рукой, шел он удивительно легко для почти слепого человека.

– Музыка, мистер Фелю, – это все, о чем вы должны говорить.

Граф повел меня в кабинет, по пути кивком головы приветствуя стражников с алебардами. Обставлен кабинет был со вкусом, как и те комнаты, по которым мы проходили. С расписных потолков, где среди пышных облаков парил херувим, на гроздях атласных лент свисали канделябры.

Какой-то мужчина представил графа. Граф представил меня. Дамы расселись вдоль стены. Мария-Кристина, королева-мать, указала мне на мягкое, обитое гобеленом кресло. Чтобы сесть в него, мне пришлось слегка подпрыгнуть, и мои ступни болтались на весу. Две небольшие собачки с глазами-маслинами навыкате осторожно покрутились возле меня и улеглись в ногах своей госпожи.

– Надеюсь, ты нормально доехал? – спросила королева-мать, размеренно произнося каждое слово. У нее был длинный узкий нос, тонкие губы и пепельные брови; седые волосы забраны в плотный пучок. Казалось, из нее была выжата каждая унция цвета, а вместе с ним и жизни. Ее тонкую талию обхватывал тугой корсаж цвета слоновой кости.

Не зная, что ей ответить, чтобы избежать при этом упоминания о поезде, я слегка пожал плечами – случайное, усталое подергивание, которое она приняла за ответ.

– Я с нетерпением жду вашего выступления с очаровательной дочерью Конде Гусмана. А пока, – продолжала она, произнося эти слова с большим, казалось, трудом, – не будем касаться этой темы. Говорить о музыке, которой ни разу не слышал, почти так же глупо, как толковать о блюде, которого не пробовал, не так ли? Расскажи-ка мне о себе.

Перебирая в уме варианты возможного ответа, отбрасывая неудачные, я быстро оглянулся, точно в поисках подсказки, и послал умоляющий взгляд графу – но напрасно. Я поднял глаза к потолку, и мое внимание целиком поглотил сюжет росписи: сильные, атлетические руки, детские попки, развевающиеся туники. Я стоял истуканом, не в состоянии отвести взгляда от этой картины. Слепцу бы повезло больше, будь он на моем месте.

Покашливание графа вернуло меня в реальность. Королева-мать глядела куда-то мимо меня.

– Один человек посоветовал мне предложить тебе содержание, – услышал я ее голос. – Он верит, что ты прославишь свою страну.

Я опять не знал, что ответить: музыки касаться нельзя, она недвусмысленно дала это понять.

– Так откуда ты? – произнесла она, повысив голос.

Только не Барселона, только не Каталония.

– Я жил недалеко от моря, ваше величество, – заикаясь проговорил я.

Она так сжала губы, что кожа на ее подбородке стала подрагивать.

– И что же это за море?

– Средиземное.

Послышалось шуршание – шорох жестких дамских платьев; женщины зашевелились, едва сдерживая хихиканье.

– А твой отец, чем он занимается?

– Таможенный инспектор, – выпалил я, радуясь, что разговор перешел на безопасную тему. Для настоящей же радости причины не было. – Он умер. На Кубе. Это было большое горе для семьи.

– Уверена, он достойно служил Испании. – Однако и этого ей было недостаточно. – А твоя мать? Она тоже жила на Кубе?

– Нет, в Каталонии. – Мой голос дрогнул. – Да, она выросла в колонии, но позже уехала оттуда.

– Чудесно. И где ей нравилось больше?

Я снова как воды в рот набрал, но глубокие, темные глаза королевы-матери, казалось, требовали от меня честных ответов. Спотыкаясь на каждом слове, я выдавил из себя:

– Маминого дядю казнили. К тому же в тех краях много всяких болезней. Она не хотела возвращаться туда. Даже когда папа был еще жив. В Испании ей, разумеется, лучше.

За моей спиной раздался голос графа, я оглянулся – за локоть его придерживала осиная дама.

– Фелю, но почему ты ничего не говоришь о занятиях музыкой? – неуверенно произнес он.

Королева-мать жестом велела ему отойти. Две собачонки засуетились подле ее ног, коготки их маленьких черных лапок возбужденно стучали по полу.

– И все же меня больше интересует, что собой представляет этот мальчик, даже если где-то рядом находится его виолончель.

– Но у меня нет своей виолончели, – смущенно пробормотал я.

– Как так?

Граф положил руку мне на плечо, тем самым давая понять, что мне следует помолчать, но королева-мать успела услышать мои слова.

– Что ж, если нужно, королевский скрипичный мастер сделает тебе виолончель. Это будет мой подарок по случаю твоего приезда в Мадрид. Разумеется, если ты не настаиваешь на немецком или итальянском инструменте.

– О! Я предпочитаю испанскую виолончель. Благодарю вас.

– Очень хорошо, – сказала она, довольная тем, что разговор закончился эффектной нотой.

Граф Гусман велел мне повторить разговор с королевой-матерью для графини, когда я присоединился к своему новому учителю и его жене на обеде в их королевских апартаментах. Так было не один раз в течение последующих лет, после чего я возвращался в небольшую комнату этажом выше, которую делил с юношей из небольшого городка под Лиссабоном, обучающимся на архитектора.

– Прекрасно, по крайней мере, мы всегда будем знать, о чем думает этот мальчик, – засмеялась графиня. – В отличие от бывших учеников маэстро Гусмана.

Мне не терпелось услышать об этих учениках, а главное, об их успехах, но тут в комнату вошла дочь графа.

Она была одета в простое белое, облегающее фигуру и слегка подчеркивающее грудь платье, с вырезом, обнажавшим прекрасную, нежную кожу. Ее золотисто-каштановые волосы, убранные со лба, струились по бокам длинными локонами.

– Ты никогда не встаешь, когда в комнату входит женщина? – спросила она.

Я вскочил на ноги. Изучая меня с головы до ног, она тем самым продлила неловкость моего положения.

– Когда сидишь, ты выглядишь намного выше, – произнесла она.

– Исабель, – проворчала ее мать, а мне велела вернуться на место. – Послушай эту прелестную историю.

Вновь я вынужден был повторять все сначала: скучный разговор с королевой, неуместное упоминание о семейном горе и в завершение – королевская виолончель в подарок.

Вся значительность и манерность вмиг слетела с лица дочери графа Гусмана.

– О, у нас семейная трагедия? Если бы я знала, что королевский инструмент можно добыть так легко, сама бы поплакалась королеве-матери.

Граф поддержал дочь улыбкой, темная кожа вокруг его глубоко посаженных глаз собралась в складки. Несмотря на физический недостаток, он обладал привлекательной наружностью, был гладко выбрит, со вкусом одет, о чем, несомненно, заботились жена и дочь, служившие ему опорой.

– Я выступала для королевской семьи, как минимум, раз двести, правда, папа? Я имею в виду…

Граф вытер губы салфеткой, отложил ее в сторону и поднял вверх руку, призывая нас к вниманию. Исабель замолчала. Графиня отложила вилку. Я же только что отправил в рот слишком большой кусок, и, начни я его жевать, граф, безусловно, услышал бы это. Мне пришлось проглотить его непрожеванным, я поморщился, ощутив, что он застрял в горле.

– Теперь о серьезном, Фелю, – произнес он. – О королеве-матери. Сегодня тебе повезло, но будь осторожен. Во дворце она единственная, кто командует. Любит музыку, благоволит музыкантам и обожает свои музыкальные вечеринки. Но не делай ошибок.

Я кивнул, пытаясь-таки проглотить злополучный кусок, мое горло все еще саднило.

– Если спросит, кто твой любимый виолончелист, отвечай – Боккерини. Сто лет назад он был придворным композитором, но она говорит о нем так, будто он жил вчера. Если спросит, какой иностранный язык изучаешь, отвечай – французский.

– А это правда, – начал было я, мой рот наконец-то обрел свободу. – Французский и английский и немного немецкий.

– Ответ – французский, – повторил он. – Так, что еще? – Он повернулся к графине. Она не ответила, но он кивнул утвердительно, точно она ему о чем-то напомнила. – Если она заговорит о погоде, отвечай – прекрасная, – продолжал он. – Если о температуре во внутренних помещениях, прикинься озябшим. Каждую зиму не стихают споры, не слишком ли во дворце холодно.

– Так продолжается в течение последних трех лет, – встряла в разговор Исабель.

– Что-то случилось три года назад? – спросил я.

Все трое уставились на меня.

– Как что? Королевская свадьба. Каждый член королевской семьи имеет собственные апартаменты, – продолжал граф.

Я кивнул, так как слышал об этом, и мне было непонятно, как это молодой человек спит в спальне отдельно от молодой жены.

– И еще. У каждого есть личные друзья, которые совсем не обязательно становятся друзьями другого, надеюсь, ты понимаешь меня. Будь осторожен, думай, что сказать и кому; а лучше не болтай вообще.

Графиня искренне улыбнулась и подняла бокал:

– За счастье быть музыкантом – человеком, способным выразить себя, не прибегая к помощи слов, и потому имеющим возможность прожить долгую и счастливую жизнь!

Исабель подняла бокал так, что он почти полностью скрыл ее лицо. Однако сбоку мне было видно, как она кривляется: губы ее трепетали, а ноздри подергивались. Она заметила мой взгляд и постаралась стать серьезной, сделав вид, что пытается побороть чих.

Поставив бокал на стол, я спросил:

– Почему я должен произвести впечатление именно на королеву-мать? Разве король не интересуется музыкой?

И тут Исабель расхохоталась, графиня поперхнулась, так что изо рта у нее брызнула струйка вина, даже граф захихикал и протянул ей салфетку.

– Короля интересует поло, – сказала Исабель.

– Он не ходит в оперу?

– Ходит, но не ради музыки. Дело в том, что он не всегда возвращается оттуда домой.

Ласковая улыбка снова исчезла с лица графа.

– Теперь ты видишь, почему моя не столь юная дочь до сих пор не замужем? Она слишком перегибает палку.

Исабель опустила глаза.

– А королева? – продолжал настаивать я.

На этот раз Исабель решила промолчать. Ответила мне графиня, вытерев подбородок и успокоившись:

– Она, безусловно, любит музыку. Она устраивала концерты для избранных до того, как родились Альфонсито, Хайме и Беатрис. Но три ребенка за три года – полагаю, она устала. И тем не менее она еще не сделала того, ради чего ее привезли из Англии.

Граф откашлялся, а разговор вот уже во второй раз прекратился. Когда же возобновился, тема его была скучной и совершенно нейтральной:

– Как ты устроился? Написал письмо маме?

Но про себя я продолжал думать над тем, что осталось невысказанным.

Я был не настолько уж несведущим провинциальным мальчиком, чтобы не понимать, что имела в виду графиня, говоря о неисполненных обязательствах королевы Виктории-Евгении, или попросту Эны. Ее первый ребенок, Альфонсито, страдал гемофилией и чуть не умер во время обрезания. Никто не болтал об этом, и все же было трудно не замечать того факта, что он жил в собственной части дворца, окруженный сиделками и докторами, и его редко кто видел.

Что же касается самой королевы Эны, то, говорят, у нее, как и у бабушки-тезки, всегда было подавленное настроение. Ей был всего двадцать один год, а она несла на своих плечах тяжелый груз ответственности: у Бурбонов всегда была острая проблема с наследниками, сам король Альфонсо родился через несколько месяцев после смерти своего отца, поэтому потребность в здоровых мальчиках стала заботой всей нации.

К концу обеда в дверях появился лакей, и граф, извинившись, покинул нас. Сменив тему разговора, графиня спросила:

– А этот твой сосед по комнате – Родриго, вы с ним ладите?

– Он сказал, что много времени проводит в поездках между Мадридом, Лиссабоном и Парижем. Думаю, у меня будет много времени для занятий в тишине.

– Совсем неплохо.

Я кивнул, но про себя не переставал думать о королевской семье.

– Могу я задать вам один вопрос?

Графиня чуть наклонилась, давая понять, что она не прочь посплетничать, пока не вернулся ее муж.

– Вам нравится королева Эна?

– Это вообще не наше дело – рассуждать, нравится она нам или не нравится, – вымолвила Исабель.

Графиня ласково улыбнулась дочери и повернулась ко мне:

– Даже если бы это было наше дело, а она не была бы нашим королевским величеством и не владела свободно кастильским языком… Мы просто не знаем ее. Вот в чем проблема. Никто не знает.

«Жареная рыба», – беззвучно, одними губами, произнесла Исабель.

Собираясь уходить, я подождал, когда графиня отвернется, взял Исабель за руку, грубовато потряс ее и тихо спросил:

– Королева любит жареную рыбу?

– Холодную. Королева – холоднакак рыба, придурок.

Но, уходя, она подмигнула мне, прежде чем закрыть дверь.

Моя новая виолончель цвета янтаря была восхитительно отполирована. Однако ее звучанию не хватало глубины.

– Она должна прогреться, – объяснил скрипичный мастер. – Всякий раз, когда ты играешь, дерево вибрирует, и звучание меняется. Инструмент созревает, как хорошее вино. – Собственно, для меня все это было не так уж и важно: главное, что со мною оставалась знакомая и такая надежная вещь – мой смычок.

Ежедневно граф давал мне уроки игры на виолончели и фортепиано, а также музыкальной теории. В отличие от Альберто, способного, но редко игравшего виолончелиста, граф Гусман был разносторонне образованным дилетантом, он мог неплохо, и даже весьма неплохо, сыграть на любом инструменте. У него не было скрытых амбиций и сожалений. Его почти полная слепота, прогрессирующая более десятка последних лет, казалось, не влияла на состояние его духа. Он все еще мог разобрать ноту или ключ в нотной записи, держа лист перед карими глазами и медленно передвигая его в каком-нибудь сантиметре от своего лица. Иной раз я видел, как он точно так же рассматривал человека или картину, вплотную приближая к интересующему предмету лицо и как бы ощупывая его круговыми движениями, подобно насекомому, опыляющему цветок.

В основном же граф полагался на свои память и слух. Хотя и здесь не все было гладко: однажды он посетовал, что слух не становится острее по мере того, как пропадает зрение. Он что же, надеялся, что слепоту ему компенсирует слух?

Нет, нет, поспешил заверить он меня, жаловаться не в его натуре. Подлинной компенсацией была его семья. Исабель и графиня любили его с каждым годом только сильнее, так же как он все больше и больше в них нуждался. В королевском окружении в таком виде услугах вообще нет ничего необычного: возле придворного любого ранга постоянно возникал лакей, готовый наполнить стакан, расстелить салфетку на коленях или исполнить приказ.

– Если ты думаешь, что слепой или король – единственные люди, нуждающиеся в свите, – говорил граф, угадав мои мысли, – только тогда ты поймешь, каков удел музыканта. Он глубоко зависим от самых разных людей: покровителей, издателей, публики. Если ты прибыл из Каталонии с представлением о том, что музыкант – обладатель независимого духа, то оставь его у порога, этот вздор.

Граф увлекался композицией, но больше всего его занимала педагогика. Он обучал придворных музыкантов и даже короля Альфонсо XIII, как только малыш сам мог сидеть на банкетке. Партитуры, которые граф использовал при обучении важных королевских особ, содержали пометки тех давних уроков.

– Вот здесь его величество всегда ошибался, ритм никогда не был его сильной стороной, – говаривал граф ностальгически, слушая, как я играю. – Ему не терпелось уйти с урока. Однажды королева-мать разрешила мне помочь вот с этой пьесой: все фортеи пианообведены кружочками, чтобы напоминать ей, что каждый такт не должен звучать одинаково.

А с молодой королевой он занимался? Она играла? Граф однажды кивнул головой, но ничего не стал объяснять. Я почти ничего не знал о ней, но почему-то представлял ее за роялем, как она играет: спокойно, застенчиво, без страсти. Три года назад, в день свадьбы, на нее было совершено покушение. Поразительно, но она ничем не выдала своего волнения, а продолжала приветствовать с балкона дворца народ, собравшийся, несмотря на холодную погоду: ее голубые глаза были похожи на васильки. Если бы она зарыдала, говорили сплетники, ее любили бы больше. Но что они знали? Величие – это еще не все. Улицы Барселоны научили меня этому.

– А вот здесь нечто другое, – прервал мои мысли граф, вытаскивая потертый лист фортепианных нот и пробегая пальцами по его складкам. – Не подсказывай мне. Я узнаю этот листок. Это концерт Листа для фортепиано. Я храню его с момента последнего урока с одним из своих лучших учеников. Это было… семь лет назад. Он никогда нигде не задерживался надолго. Эта пьеса начинается со сложного положения рук. Это не для тебя. Не эта пьеса.

– А почему он такой… помятый?

– Он топтал его.

– Потому что не мог сыграть?

Мне понравилась идея, что даже лучший ученик графа не смог сыграть всего.

Но граф поправил меня:

– О нет. Он-то смог. Мне кажется, его расстроило, что не он додумался сочинить ее.

Юношеская непосредственность не пугала графа; его вообще ничто не пугало. В отличие от Альберто у него для всего был один принцип, которому, он надеялся, последуют его ученики, – уверенность в своих силах. Он не заморачивался недочетами моего образования, поскольку на собственном опыте убедился, что большинство учеников приходят к нему плохо подготовленными, часто настолько плохо, что было бы гораздо лучше, если б они не имели музыкального образования вообще. Он взялся соскрести с меня налет профессионального невежества, чтобы выстраивать наши отношения, так сказать, с чистого листа. Сначала это давало силы – как и любое очищение, до тех пор пока плоть не становилась лишенной кожи.

Исабель часто присутствовала на наших занятиях, причем это случалось именно тогда, когда ее отец указывал на мои ошибки.

– Соло он исполняет божественно, – заявила она однажды, когда граф аккомпанировал мне на фортепиано.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю