355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Романо-Лакс Андромеда » Испанский смычок » Текст книги (страница 2)
Испанский смычок
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:59

Текст книги "Испанский смычок"


Автор книги: Романо-Лакс Андромеда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)

Глава 2

После моего рождения прошло почти шесть лет. Однажды холодным утром мама сказала:

– Я на вокзал. Отец приезжает.

Ночью мне приснился страшный сон, я проснулся, задыхаясь, и услышал, как возбужденно перешептывались женщины в доме. В тот момент, когда я пытался завязать шнурки на ботинках, у меня за плечом возникла Тия, пробурчавшая:

– Отправляйся обратно в постель, к братьям и сестре. Мама из-за тебя только опоздает.

Проигнорировав тетушкино ворчание, я вышел вслед за мамой на темную улицу.

– Про что был твой сон? Не про ящик? – поинтересовалась мама, когда мы торопливо шагали к вокзалу.

Нет, ответил я. Мне приснился незнакомый мрачный берег, покрытый холодным, темным и мокрым песком, изрытый норами, в которых кто-то прятался.

– Все хорошо. Не бойся.

Мы продолжили наш путь в молчании. Держась за руки, шли мимо многоэтажных, каменных, как и наш, домов и магазинов с закрытыми ставнями. Мы спускались, петляя по кривым улочкам, где мне приходилось хвататься за подол маминого платья. Блестевший как серебро тротуар, за десятилетия отполированный бесчисленным множеством прошагавших по нему ног, был так узок, что по нему мог пробраться только один человек. Я, оступаясь, продвигался вперед, а мама, спотыкаясь на булыжной мостовой, подталкивала меня коленом. Мы спускались вниз, к станции, скрывавшейся в темноте. Потом я поскользнулся и упал, ободрав колено; мама ничего не сказала, только подняла меня, и мы продолжили путь.

Со скрипом открылась неказистая дубовая дверь, и в проеме появилось морщинистое женское лицо, освещенное фонарем со свечкой.

–  Buenos dias, Dona [2]2
  Добрый день, донья ( исп.).


[Закрыть]
. Встречаем поезд?

– Встречаю мужа, – ответила мама.

–  Madre de Dios [3]3
  Матерь Божия ( исп.).


[Закрыть]
, – буркнула старуха, перекрестилась и скрылась в темноте. Дверное кольцо гулко стукнуло, когда дверь захлопнулась.

Темное небо посветлело и окрасилось в темно-синий цвет. Мы пересекли городскую площадь. Проходя мимо старой церкви, я провел рукой по щербатой стене, решив проверить, правда ли то, что мне рассказывал брат Энрике. (Да, там действительно обнаружились следы от пуль; священник это признавал и даже собирал расплющенные кусочки железа в особый кувшин.) Вдруг мама оглянулась и рывком вернула меня к реальности.

– Грязнуля! – закричала она. – Посмотри на свою руку!

– Что? Ничего не видно.

– Некогда сейчас, Фелю.

Мы повернули в проход за рыбным рынком и перепрыгнули через канаву с нечистотами, стекавшими из задней двери рынка. Внутри, в золотистом свете лампы, я успел увидеть каких-то людей. Они перетаскивали ящики и сгребали лопатами колотый лед. Между мокрыми булыжниками звездочками поблескивала рыбья чешуя.

Когда мы подошли к станции, небо из темно-синего стало оранжево-синим. Поезд уже прибыл, разогретый, урчащий, испускающий пар. Мама освободилась от моей потной ладошки и прошла на платформу, где вокруг нее сразу же сгрудилось несколько человек. Немного погодя она уже сидела на скамейке у стены вокзала и снимала грубую веревку с большого ящика, который поставили к ее ногам. Ящик был длинный, как раскинутые руки мамы, сделанный из незнакомого мне красновато-коричневого дерева. На крышке были петли, вместо замка обмотанные толстой проволокой. Здесь же болталась желтая карточка с нашим адресом и печатями.

– Может, не стоит торопиться? – спросил начальник станции. – Никто не знает, что в нем. Наверное, лучше отвезти его в церковь. Я дам вам тележку.

– Я не один месяц ждала, – отказалась мама и пристально посмотрела на начальника.

Тот похлопал себя по карману жилета и удалился.

Мама, раскручивая проволоку, шепнула:

– Ты ведь уже видел кости, Фелю? Думаю, здесь в основном пепел, но могут быть и кости. – Она просунула кончики пальцев под крышку. – Не бойся.

Я затаил дыхание. Мама с трудом откинула крышку и вздрогнула. Внутри не было никаких останков.

– Подарки! – закричал я. – От папы!

Мама рассматривала содержимое ящика, перебирая по очереди каждый предмет: компас, синий флакон, гладкую коричневую трость, вырезанного из темного дерева камышового кота, сигарную коробку с небольшим незаполненным ежедневником внутри. На дне лежал старый, аккуратно сложенный пиджак, который она вынула и прижала к лицу. С неохотой она достала две записки: открытку, на которой было напечатано всего несколько слов, окруженных пустым пространством, и лист бумаги с закругленными краями, исписанный от руки. Она быстро прочитала первую записку и уронила ее на липкий пол вокзала. Я наклонился поднять, но мама отрицательно покачала головой. Ветерок пару раз перевернул записку, а затем унес ее в сторону железнодорожных путей. Вторую записку мама читала медленно, молча, разглаживая ее на колене. Закончив, она аккуратно сложила ее и, вздохнув, сунула в карман.

– Они не выполнили обещания. Останки, которые им удалось найти после восстания, похоронены на Кубе. Победа американцев все изменила. Теперь для них главное – самим поскорее убраться оттуда. Умершие их больше не волнуют.

Эти подробности ни о чем мне не говорили. Два месяца назад мама усадила нас с братьями и сестрами в ряд на пять стульев в столовой – даже Карлито, пытавшегося сползти и удрать, – и рассказала нам, что случилось. Мятежники, боровшиеся за независимость от Испании, устроили взрыв в гавани. Здание, в котором работал мой отец, загорелось. Кроме папы, погибло еще девять человек. Америка, про которую я не знал ничего, кроме того, что ее открыли испанские мореплаватели, похоже, готовилась вступить в драку.

Мама прикоснулась рукой к моему подбородку:

– Вашему отцу следовало бы жить три века назад, когда мир становился больше. А сейчас он с каждым годом уменьшается. И делается все более беспокойным и шумным.

Как бы в подтверждение ее слов в этот момент, свистя и лязгая, тронулся поезд, шедший на юг, в сторону Таррагоны.

Когда он скрылся из виду, она сказала:

– Папа хотел сам привезти вам подарки. Он собирал их во время своих поездок и сам должен был решить, кому что достанется. Я разрешаю вам выбрать самим.

Сначала я схватил компас с вращающейся стрелкой медного цвета. Потом синий флакон. Потом камышового кота. Это были красивые вещицы, но я отложил их в сторону. Может быть, в то утро, когда я был наедине с мамой, без старших братьев и сестер, меня охватило неведомое прежде ощущение, вынудившее отказаться от подарков, выглядевших слишком по-детски. Возможно, именно поэтому я выбрал вещь совершенно для себя бесполезную: гладкую коричневую трость. Конец ее венчала прямоугольная черная рукоятка с небольшим кружком из перламутра. Другой конец был причудливо изогнут, напоминая нос древнего корабля.

Я вынул ее из коробки. Она была длиннее, чем моя рука, немного толще моего пальца и гладко отполирована. Я вытянул ее перед собой, как фехтовальщик. Потом поднял вверх, как дирижерскую палочку.

– Это фернамбуко – очень хорошее дерево из Южной Америки, – сказала мама, вскинув брови.

Выражение ее лица сдавило мне горло, и я торопливо положил трость обратно в коробку.

– Помоги мне, – попросил я. – А то вдруг выберу не то.

Я ждал, что она успокоит меня, но вместо этого она проговорила:

– Иногда ты можешь ошибаться, Фелю.

Ее назидательный тон напомнил мне времена, когда она помогала мне зашнуровывать ботинки, затягивая шнурки так, что я терял равновесие. Откуда мне было знать тогда, что дней нарочитой строгости оставалось наперечет и что вскоре их сменит тоскливая пора чрезмерной опеки.

Я все еще колебался с выбором подарка, и тут мама спросила:

– Ты помнишь папу?

– Да, – автоматически ответил я.

– Ты еще хорошо представляешь его себе? Так же четко, как видишь меня?

Я промолчал, и она сказала:

– Всегда говори мне правду. Может, кому другому и приходится разыгрывать друг перед другом спектакль. Но не нам. Не сейчас.

В первый раз я слышал от нее эти же слова в 1898 году, когда город наводнили живые призраки далеких колониальных сражений – проигранных. Американцы захватили Кубу, Пуэрто-Рико и Филиппины, испанские колонии боролись за независимость. Последние остатки испанской империи рушились на глазах, уступая дорогу новому порядку. Солдаты, чиновники, торговцы возвращались домой, многие без руки или ноги, другие в грязных бинтах. Они выглядели сломленными. Нездешние, зачем они сошли с поезда здесь, в Кампо-Секо? Одному из них мы сдали свой подвал, сдвинули в сторону бочонки и запечатанные воском бутылки, поставили в темную холодную комнату койку, стул и старое треснувшее зеркало. Мужчина заплатил за неделю вперед, но через три дня без всяких объяснений съехал, и Тия долго выговаривала маме: «Говорила я тебе, не надо было ставить здесь зеркало. Разве такому человеку захочется видеть свое лицо?»

Я закрыл глаза и попытался представить себе папу. Перед моим внутренним взором возникло расплывшееся пятно, отчетливо видны были только пышные черные усы с загнутыми вверх кончиками и еще широкие обшлага его брюк в тонкую полоску. Я цеплялся за них, когда он дирижировал местным хором. Вспомнилось, как во время городских праздников я сидел у него на плечах, вдыхая запах его волос. Папа не слишком любил многолюдные католические праздники, отдавая предпочтение представлениям бродячих музыкантов с высушенными тыквами, самодельными мандолинами – на ручку от щетки просто натягивали струны, – гитарами и скрипками. Я просил купить мне такие же. Это было почти два года назад, когда отец приезжал домой в последний раз.

– Трость! – воскликнул я неожиданно. – Ее папа хотел подарить мне?

–  Смычок,Фелю. Это смычок, только без волоса.

– Знаю! – Я вытащил трость из коробки и стал водить ею по воображаемой скрипке, но через мгновение остановился: – А что это за смычок?

– Не имеет значения, – сказала мама, но какой-то частью души я понял, что она говорит неправду. – Обыкновенный смычок.

Я кружился в танце, пока мама разговаривала с извозчиком и смотрела, как его помощник укладывает коробку в телегу. Затем вспомнил свой вопрос, на который не получил ответа:

– Папа хотел подарить его мне?

Повозка дернулась. Извозчику, да и лошадям, не терпелось тронуться в путь.

– Садись, Фелю. – Мамины руки подсадили меня в повозку. – Твои братья и сестра нас заждались. И отец Базилио с гробом тоже. Ты выбрал себе подарок. Теперь поехали.

И вот мы снова дома. Энрике так посмотрел на мою странную деревянную палку, что я невольно прижал ее к себе и попытался зажать под мышкой, а потом запихнуть в штанину. Но вспыхнувшая зависть испарилась без следа, стоило ему понять, что эта палка – часть музыкального инструмента.

– Смычок? – фыркнул он, похлопав меня по спине. – А я-то думал, это шомпол от мушкета.

Тринадцатилетний Энрике, наш маленький солдат, потребовал себе компас, чтобы удобнее было искать дорогу среди холмов, покрытых оливами и виноградниками. Персиваль, которому исполнилось шестнадцать, на наш взгляд, совсем взрослый, не споря, выбрал чистый ежедневник. В последующие годы он не напишет в нем ни слова, только цифры: результаты азартных игр, выигрыши и долги. А одиннадцатилетняя Луиза схватила своими пухленькими пальчиками камышового кота и отказывалась отдать его двухлетнему Карлито, пока мама не пообещала ей, что наполнит флакон синего стекла духами. Когда дележка была закончена и никто уже не хмурился, мама облегченно вздохнула.

Позже мне многие годы не давала покоя навязчивая мысль: что было бы, если бы смычок взял Энрике? Он состоял в папином ансамбле и демонстрировал большие музыкальные способности, хотя его больше привлекало оружие. Если бы это он пошел с мамой к поезду и получил больше времени на обдумывание, может, он остался бы жив? Помог бы компас Персивалю или Луизе найти в жизни лучшую дорогу? А Карлито? Но он был обречен: через семь лет он умрет от дифтерии и будет похоронен рядом с нашими братом и сестрой, ушедшими в мир иной младенцами. На похоронах Персиваль наклонится ко мне и шепнет: «Нам повезет больше».

В нашем уголке Северо-Восточной Испании говорят: «Ущипни испанца, и, если он запоет, значит, перед тобой каталонец». Мы считаем себя музыкальными, но папа выделялся даже среди нашего народа трубадуров. В свободное время он руководил местным мужским хором, созданным по образцу рабочих ансамблей Барселоны, в которых гордые мужчины в недолгие времена расцвета каталонской поэзии и музыки пели на родном языке.

В 1898 году, когда не стало отца и еще нескольких известных горожан, погибших за пределами Испании, хор распустили, а вместо него набрали другой, которым дирижировал прибывший к нам из Рима отец Базилио. Но он так и не обрел популярности. Регент-священник потребовал, чтобы он пел на итальянском, что вызвало всеобщее разочарование. Даже моя выросшая на Кубе мама, так и не освоившая свободно каталанский язык, была недовольна. Потом итальянский хор распался, от него осталось только несколько фанатичных приверженцев, самых плохих певцов, которые пели на латыни во время мессы. Наш город, бывший когда-то многоязычным бастионом песни, неожиданно стал молчаливым и строгим.

Мои мама и папа встретились на фестивале искусств в Барселоне и сразу же обнаружили, что у них много общего, включая любовь к музыке. Оба родились в Испании, оба провели детские годы на колониальной Кубе и в 1873 году, в короткий период Первой республики, вернулись со своими слишком оптимистически настроенными родителями в Испанию. У мамы был прекрасный голос, хотя позже она утверждала, что никогда не помышляла о профессиональной карьере. После 1898 года она перестала петь совсем. Мы, дети, больше не слышали от нее даже простеньких народных песенок.

По вечерам, лежа в постели, Энрике иногда мурлыкал в темноте запомнившиеся строчку или две, очень тихо, как будто это было нашим секретом. Когда я просил его петь дальше, он меня дразнил: «Сам пой. Ты эту песню тоже знаешь».

У меня была хорошая память, поэтому его слова выводили меня из себя. Я просил его снова и снова, а он все упирался, пока я не впадал в отчаяние. Лишь когда я был готов заплакать, Энрике сдавался и допевал песню до конца, доставляя мне запоздалое удовольствие. Сейчас мне кажется, что Энрике просто стеснялся этих детских колыбельных, но и забывать их не хотел. И если и мучил меня, то не слишком.

До того как отправиться работать за границу, отец был учителем музыки. Пианино он держал в помещении между церковью и школой. После его смерти лучший папин ученик Эдуардо Ривера приходил к маме выразить свои соболезнования. Месяц спустя он пришел снова и попросил спеть под его аккомпанемент. У нас нет больше пианино, ответила она. Папино пианино ей пришлось отдать священнику отцу Базилио в уплату за поминальную службу. Во всяком случае, нам так было сказано.

У него дома есть пианино, настаивал Эдуардо, можно пойти к нему. Мама немедленно сменила тему разговора, притворившись, что не слышала просьбы. Впрочем, чтобы сгладить невежливость, пригласила Эдуардо пообедать с нами. Он приходил к нам еще несколько раз, без всякого приглашения, а мама не прогоняла его, наверное, потому, что он был папиным учеником. В конце концов, чтобы заслужить ее благосклонность, Эдуардо выбрал самый верный путь: предложил давать мне уроки музыки.

Насколько я помню, дети звали моего нового учителя «сеньор Рьера». Это прозвище происходило от слова, на диалекте означающего сухое русло городской речки, время от времени заполняемое водой. Дело в том, что у Эдуардо из-за аллергии вечно текло из глаз и носа. Были у него и усы, похожие на папины, но не такие пышные и всегда влажные. Рот он почти всегда держал полуоткрытым. Верхняя губа была почти не видна, зато мясистая нижняя мешком свисала вниз, словно орхидея с чешуйчатой коры тропического дерева.

У сеньора Риверы, как я приучился звать его, имелись и пианино, и скрипка. Для обучения я выбрал скрипку – мне не терпелось использовать смычок. Мама отсылала его в Барселону, где его привели в порядок с помощью конского волоса и новой серебряной проволоки. Она заплатила из денег, что нам выделило правительство, заявив, что лучше истратить последнее отцовское жалованье на то, что сохранится надолго, чем на уголь или хлеб.

Персиваль и Энрике после школы ходили на хор, чтобы заработать несколько монет, участвуя в выступлениях. Мама и Тия занимались Карлито и Луизой, довольные тем, что я не появлялся до вечера. Сеньор Ривера держал скрипку дома, там я и играл, а смычок носил с собой на уроки и обратно в кожаном футляре – когда-то отец хранил в нем карты гаваней Северной Америки и Карибского моря. Прижимая футляр к лицу, я вдыхал потрясающий аромат морской соли, чернил и пота – аромат далеких чужих берегов и папиных рук, память о которых слабела с каждым уходящим днем.

Мне нравилось ходить с футляром, постукивая им по валявшимся на дороге камням. Однажды я что-то засиделся в сухом русле под мостом, и меня заметили два парня примерно тех же лет, что Энрике. Они начали меня дразнить, называя Серильто —спичка: бедро, вывихнутое при рождении, мне так и не вправили, поэтому левая нога у меня была тоньше и немного короче правой. Я не обиделся на прозвище – от братьев слышал кое-что и похуже. Но когда ребята стали оскорблять моего отца, я ударил одного из них концом футляра, рассек ему губу и удрал, не веря собственной маленькой победе.

Когда мама узнала об этой драке, она наказала меня, но футляр не отняла. Думаю, она понимала, что мне нужна хоть какая-то защита. Учителю футляр казался нелепым, как и смычок: он слишком толстый, утверждал он, и слишком тяжелый, он, вероятно, не для скрипки; и вообще, мне он велик.

– Мне и скрипка велика, – парировал я.

Сеньор Ривера ущипнул меня за руку, так что на ней остался синяк, но это меня не смутило. Он уже шлепал меня несколько раз, когда я спорил с ним или не слушался. Я даже думал, что ему самому хочется завладеть отцовским подарком. Теперь-то я понимаю, что смычок просто был для него раздражающим воспоминанием об отце.

Сеньор Ривера был вдвое моложе моей мамы. Нас поражало, что он продолжал приходить к нам каждое воскресенье, принося маме и тете черствое печенье, которое те находили несладким, так как обе выросли на изобилии карибского сахара. Моя мама была красавица – с блестящими каштановыми волосами и четкой линией подбородка, который, возможно, выглядел бы мужским, если бы не смягчающие картину полные губы. Ее домогались многие мужчины, но находились и такие, кто упрекал ее в высокомерии и надменности. В городе, где большинство женщин звали просто «сеньорами», к ней обращались как к «донье» – из уважения к благородному происхождению и образованности. Даже в бесформенной черной одежде, которую она после кончины отца уже не снимала, ее продолжали преследовать мужские взгляды.

Мама не удивилась, узнав, что мне легко дается игра на скрипке. У каждого в нашей семье были музыкальные способности. «Не слишком гордись своей одаренностью, – повторяла она. – Музыка присутствует повсеместно, и нет ни одного человека, который был бы к ней равнодушен. Любить музыку легко. Хороший музыкальный исполнитель ничем не отличается от искусного сапожника или умелого строителя мостов».

Она не поучала меня, не подбадривала напрямую, но от некоторых вопросов, связанных с ее собственным прошлым, удержаться не могла. Когда я возвращался из школы, она спрашивала: «Как сегодня играл? Не слишком напрягался? Следил, чтобы мелодия лилась естественно?» Для времени, в котором властвовали туго затянутые корсеты и высокие воротники, это были необычные вопросы; именно их я задавал себе десять и пятнадцать лет спустя, когда создавал свой раскрепощенный стиль владения смычком.

Я разучивал гаммы, этюды и легкие салонные пьесы. Мне нравилась скрипка, но звуки, извлекаемые из нее моими неопытными руками и подобные резкому металлическому визгу, отнюдь не вызывали во мне восхищения. Сеньор Ривера позволил мне учиться на настоящей, большой скрипке, настолько тяжелой, что мне стоило немалых трудов просто удерживать ее в правильном положении. При этом левое запястье так затекало, что я уже не обращал внимания на правую руку. Кроме того, я ненавидел играть стоя. Искалеченная нога не болела, но травма не давала точно копировать позу сеньора Риверы. Иногда нога начинала дрожать, и приходилось пережидать, пока она успокоится, иначе я упал бы.

– Фелю, проснись! – окликнул меня сеньор Ривера, полагая, что я заснул стоя. – Вот послушай. Возможно, когда-нибудь ты это сыграешь.

Он театрально взмахнул головой, тряхнув длинными, до плеч, волосами, и сложил губы под тоненькой ниточкой усов бантиком. Затем сел к пианино и заиграл пьесу Пабло Сарасате, нашего испанского Паганини. Поморщился, сбившись; исправил ошибку. Его пальцы с головокружительной скоростью летали вверх и вниз по клавиатуре, правда, мне показалось, что ритм был нарушен. Я ненавидел его выспреннюю манеру. Его быстрые пальцы не производили на меня впечатления. Так же как и его длинные волосы.

«Господи, пожалуйста, – молил я про себя. – Не пускай сеньора Риверу в наш дом».

– Когда-нибудь, Фелю, – сказал он, и я не сразу понял, что он имеет в виду мои будущие шансы на исполнение Сарасате. – А теперь держи скрипку! Ровнее, ровнее!

Избавление, как уже бывало не раз, пришло с поездом.

Поезд значил для нашего городка все. Кто бы помнил о нас, если бы не стальные рельсы, протянувшиеся на юг, в сторону Таррагоны, города римских развалин и оживленных площадей, и на север, в сторону Барселоны, города коммерции, искусства и анархии. Наши узкие кривые улочки, застроенные трехэтажными оштукатуренными домами, тенистые, если не считать полуденных часов, в дожди превращались в извилистые ручьи. И только железнодорожные рельсы оставались прямыми и надежными – и под порывами ветра, и под ярким солнцем. Станция служила нам чем-то вроде оракула – именно здесь вешали афиши и объявления о предстоящих событиях. Первые свои слова я прочитал не в школе, а на кирпичной стене вокзала, приподнявшись на цыпочки. На трехцветном щите сияли огромные буквы Los Gatos– «Кошки». Это музыкальный квартет, объяснил мне Энрике.

– Они будут у нас выступать?

Он внимательно прочитал афишу:

– «Барселона – Ситхес – Льейда». Нет, у нас они не останавливаются.

– А где эта Льейда? – спросил я. Он не ответил, и я повторил, уже настойчивее: – Где эта Льейда?

– Мама ждет нас на мосту. Мы и так уже опаздываем.

– Ты не знаешь, где находится Льейда? – спросил я, ужасаясь его невежеству.

Я продолжал донимать его, он притворялся непонимающим, и вскоре мы орали друг на друга. Когда мы подошли к мосту, где нас ждала мама с Карлито на руках и присевшей на корточки Луизой, я рыдал, а на моей тонкой руке красовался синяк. Энрике пытался извиниться. Мама только вздохнула.

Следующую пару лет я часто читал подобные афиши: немало всяких Обезьян, Быков и Бандитов пренебрегали нашим захолустьем. Но все это были пустяки по сравнению с днем, когда я увидел афишу, на которой большими буквами было написано: «Эль-Нэнэ – испанский Моцарт». К этому времени я уже мог без чужой помощи разобрать и надпись мелкими буквами: «И его классическое трио». На этот раз никаких животных, никаких тыкв или мандолин из ручек от метлы. К тому же они останавливались в Кампо-Секо, как и в дюжине других прибрежных городков.

Эль-Нэнэ был самым известным пианистом в стране, вундеркиндом, с трех лет дававшим концерты по всему миру. Его псевдоним был не лишен двусмысленности. Эль нэнэпо-испански означает и «мальчуган», и «негодяй». На самом деле пианист, конечно, не был ни traidor [4]4
  Предатель, изменник ( исп.).


[Закрыть]
, ни malvado [5]5
  Злодей ( исп.).


[Закрыть]
, но все же пользовался репутацией озорника. В те поры он был юнцом, слишком рано шагнувшим во взрослую жизнь и вынужденным выступать с коллегами намного старше себя.

В тот день в воздухе висела пыль, закрывая вид на желтолистые виноградники, раскинувшиеся на окрестных холмах. Городское начальство решило устроить праздничное шествие, и с раннего утра женщины поливали водой главную улицу. Нам было немного стыдно, что у нас нет широких бульваров или мощенных узорчатой плиткой площадей с фонтанами.

Сеньор Ривера пребывал в страшном волнении.

– Хочу попросить его послушать мою игру после того, как зрители разойдутся, – делился он своими планами за обедом у нас дома. – Как вы думаете, это не будет неприличным?

Мама в ответ равнодушно пожала плечами.

– Я слышал, – продолжал он, – что он просит женщин подписывать карту его турне. Вы не против, если я попрошу его сделать это от вашего имени?

– Карлито! – вскрикнула мама.

Мой младший брат только что опрокинул себе на колено тарелку с супом.

– Я мог бы попросить Эль-Нэнэ послушать, как Фелю играет на скрипке. – Сеньору Ривере приходилось напрягать связки, чтобы перекрыть пронзительный крик Карлито, испортившего супом свой лучший матросский костюм. – Конечно, у него отбою нет от тщеславных родителей, они одолевают его в каждой деревне, но ведь я помогал с организацией концерта.

Я сидел уставившись в тарелку и чувствовал, как у меня начинает пылать лицо. Ишь что задумал! Продемонстрировать меня участникам трио и тем самым вызвать у мамы чувство признательности.

Мама подхватила визжащего Карлито:

– На меня этот Нэнэ не производит большого впечатления. Несчастная дрессированная обезьянка. Заставили ребенка гастролировать по всему миру, когда ему еще впору было соску сосать. Его родителям должно быть стыдно.

Луиза, которую концерт Нэнэ нисколько не интересовал, навострила уши:

– Там покажут обезьянку?

Мама вышла, унося с собой мокрого рыдающего Карлито. Сеньор Ривера рыскал взглядом по комнате, не желая так просто расставаться с надеждами. Он напоминал ныряльщика, которому не хватает воздуха на три последних тяжких гребка.

– Решено, – сказал он, обращаясь только ко мне, как будто в комнате не было ни моей тетушки, ни братьев и сестры. – Ты будешь играть для Эль-Нэнэ и его трио. Покажешь им все, чему я тебя научил.

– Хорошо.

– И предупреждаю тебя, enanito [6]6
  Малявка ( исп.).


[Закрыть]

– А что, разве Фелю карлик? – радостно перебила Луиза.

– Из карликов получаются великие артисты, – сказал Персиваль. – При королевском дворе их держат для развлечения.

– Пусть он карлик, – сказал Энрике, не поднимая глаз от тарелки, – но это нашкарлик.

– Предупреждаю тебя, – продолжал Ривера тоном, не допускающим возражений. – Не вздумай меня опозорить.

Встречать музыкантов собрался весь городок. Люди пришли принарядившись, как на праздник. Почтенные матроны воткнули в зачесанные кверху волосы красивые гребни и извлекли из сундуков кружевные накидки. Женщины помоложе надели модные платья с рукавами буф и тугими манжетами на локтях. Мальчишки нетерпеливо переминались с ноги на ногу в черных костюмчиках с короткими штанами. Притащились даже ветераны в тяжеленных мундирах с латунными пуговицами, едва не сгибаясь под их весом. Между церковью и вокзалом важно дефилировали три солдата гражданского патруля в отсвечивающих на солнце залоснившихся шляпах с перьями.

Но разве могли мы сравниться с Эль-Нэнэ?

– Посмотри на его руки, – прошептал мне Персиваль. Мы стояли, выстроившись в ряд на платформе, и глазели, как участники трио выгружались из вагона. – Каждый палец шире, чем клавиша пианино. Как он сможет играть такими толстыми пальцами?

Не успел я ответить, как он уже доставал из кармана записную книжку, в которую заносил каждое пари:

– Спорим?

Концерт проходил в школе, невысоком каменном здании, примыкавшем к церкви. Площадь была запружена толпой, в школе даже распахнули двери, чтобы всем было слышно. Жители стоящих напротив домов заранее украсили свои балконы атласными бантами, а теперь сидели там на стульях, словно королевская семья в оперном театре.

Мама отпустила Луизу и Карлито, и они ринулись вперед, попутно получая от соседей цукаты. Я сознательно отказался и от угощения, и от торжественного шествия перед концертом, чтобы задолго до начала прийти в школьный зал и занять место в первом ряду. Со мной были оба старших брата. Персиваля не интересовала музыка, но ему не терпелось решить пари насчет Эль-Нэнэ. А вот Энрике пришел просто потому, что он Энрике: никогда не упустит случая подразнить или подстроить каверзу, но явится первым, чтобы защитить.

Публика заполняла зал, судача о заезжей знаменитости, чьи черно-белые фотографии мы видели в газетах.

– Никто не знает, где вы родились! – крикнул в сторону сцены один зритель. – Кто вы по национальности, Эль-Нэнэ?

Пианист засмеялся. Кончики его длинных напомаженных усов вздрогнули, задев румяные, как яблоки, щеки.

– Я испанец, ciento por ciento [7]7
  Стопроцентный ( исп.).


[Закрыть]
. Но надеюсь, леди простят мне то обстоятельство, что в моих жилах течет немного мавританской и цыганской крови.

По толпе прокатилось довольное хихиканье.

– Сколько вам лет?! – требовательно прокричала какая-то женщина.

– А сколько вам?! – крикнул он в ответ.

– Olé! – загалдели в публике.

– Правда, что вас тайком вывезли в Бразилию, когда вам было всего семь лет?

Он погладил усы.

– Музыка дает мне возможность путешествовать повсюду.

– Когда вы запретите называть вас беби? – негодующе спросила некая дама из заднего ряда. – Вы давно выглядите большим мальчиком.

Эль-Нэнэ взял лист с нотами и стал демонстративно обмахиваться им:

– Милая дама, если вас одолевают грязные мысли, дверь в исповедальню рядом.

Эль-Нэнэ кивнул головой партнерам, которых забыл представить, поднял фалды своего фрака, опустился на табурет и взял аккорд, заставивший какую-то девушку в зале нервно вскрикнуть. Послышался растерянный смешок, но пианист только слегка улыбнулся и начал играть. Он словно заранее прощал нашей простодушной аудитории все прегрешения – и шепоток в рядах, и аплодисменты не к месту, и девичьи восторги.

Зрители поутихли, и Эль-Нэнэ принялся «путешествовать» по клавиатуре – октава за октавой, с большой скоростью, эффектно скрещивая руки. Он то широко раскидывал их, то снова сводил вместе, и у меня появилось опасение, что вот сейчас клавиши выскочат из своих гнезд и соберутся у него в кулаках, как костяшки домино в конце игры.

Фермеры и виноторговцы, рыбаки и булочники, которых привели на концерт жены, с усталым видом сидели в креслах. Они стойко вытерпели предконцертные шуточки Эль-Нэнэ. Но теперь, слушая музыку, они понемногу забывали о необходимости хранить невозмутимость, вытягивались в сторону сцены, положив руки на колени или подперев ими подбородок. Мощь его игры, извлекаемые им из инструмента звуки вызывали в них непонятное им самим восхищение.

Что касается громкости, то Эль-Нэнэ признавал всего две ее градации: форте и фортиссимо. Но для данной аудитории это не имело значения. Гораздо позднее я понял, что это была своего рода «торговая марка» Эль-Нэнэ: он умел мгновенно оценить аудиторию и играл именно для нее. Выступая перед особами королевской крови, он использовал легкое туше и не скупился на паузы. В Британии старался звучать «по-южному», в Италии – «по-северному». Несмотря на всеобщее признание, музыкальные критики, особенно зарубежные, часто упрекали его в том, что в нем было «слишком мало испанского».Его эти заявления приводили в бешенство: да что они знают об Испании! А он, хоть и знал о ней намного больше, не мог угодить всем без исключения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю