Текст книги "Испанский смычок"
Автор книги: Романо-Лакс Андромеда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
– Сеньор Деларго, – ответила она на так и не заданный вопрос, – если бы вы не были столь юны, мы не могли бы находиться в этой комнате вместе.
Она положила руки на колени и повернулась ко мне боком, слегка наклонив голову. Наше положение относительно друг друга напомнило мне процедуру исповеди, но я не был уверен, кто кому исповедуется.
– Пожалуйста, начинай, – сказала она.
Играя, я не переставал наблюдать за ней, но очень скоро полностью растворился в музыке. Когда она подняла руку, я не видел. Она встала и повторила жест, все еще отвернувшись от меня.
– Ты свободен.
Я медленно стал собираться.
– Вам понравилось?
– Да. – Но, как мне показалось, ей не понравился мой вопрос.
Через два дня она снова пригласила меня. Больше ни о чем не спрашивай, внушал я себе, просто играй.
Ее настроение вдохновило меня. Я решил стать наконец сильным и перестать выпрашивать похвалу. Не этого ли я ждал от матери, от Альберто, от графа, даже от Ролана? От кого-то, кто сказал бы мне, что я хорошо играю. Мне это было необходимо. И вот, играя для королевы, я окончательно понял: не нужно просить одобрения. Не нужно слов. Но меня сильно волновал вопрос, а нравилось ли королеве мое исполнение? И почему она продолжала слушать меня?
Я играл для нее регулярно, и иногда мы разговаривали – только перед началом игры, никогда после. Я как-то рассказал ей, что мой отец погиб от рук мятежников в колониальной Кубе, давно, еще до того, как я пошел в школу. История ее отца была не менее печальной. Ей было девять лет, почти как мне после гибели отца, когда принц Генри умер. Он подхватил лихорадку, воюя на Золотом берегу в Африке, и скончался по пути домой, в Англию. Он писал ей из Кадиса: «Если у тебя все будет нормально, ты приедешь в эту прекрасную страну. Я уверен, тебе многое понравится и ты будешь счастлива здесь».
Разве это не примечательно? Думал ли я, спросила она, что отец может предопределить жизнь своего ребенка таким образом?
Я вспомнил о своем смычке, подарке из папиной могилы, и сказал:
– Разумеется!
Она расспрашивала о моих детских забавах в Кампо-Секо. Я рассказал ей о покрытых виноградниками холмах; как на меня напали в сушилке и я отбивался футляром для смычка. Она, в свою очередь, – об игре с братьями, сестрами и кузинами: тот, кому выпадала роль «мученика», обязан был молчать и не протестовать, как бы другие дети ни издевались над ним.
– Дети часто жестоки, – сказал я, засмеявшись.
– Они не такие испорченные и более честные, – поправила она меня, даже не улыбнувшись.
Но эти разговоры были короткими, и, как только я начинал играть, она всегда отворачивалась, каждую неделю все больше и больше, так что вскоре она уже сидела ко мне спиной. Даже когда я заканчивал и в комнате повисала тишина, она избегала встречаться со мной взглядом. То, что мне пора уходить, каждый раз символизировала ее рука. Это был властный жест, напоминавший о том, что мы все же суверен и слуга, а не близкие друзья.
Выросший в Каталонии, где коррида не укоренена в традиции, я не питал врожденной любви к красным накидкам и крови. В этом смысле я и многие мои соседи-провинциалы являлись, как и сама королева, неполноценными испанцами. Столичные жители, напротив, обожали это кровавое зрелище. Я слышал, что, впервые оказавшись на корриде, королева чуть не потеряла сознание, но сейчас она регулярно посещала бои быков, чтобы доставить удовольствие своему супругу и тем более своему народу.
В одно из воскресений я взял громоздкий бинокль соседа по комнате, купил дешевое место на солнцепеке, на ярус выше, чем мне хотелось, зато напротив королевской ложи. Целый час я рассматривал в бинокль королеву, после чего у меня начали ныть руки, а вокруг глаз, к которым я прижимал окуляры, образовались потные круги.
То, что я увидел, привело меня в замешательство. Для человека, который чуть не упал в обморок на корриде, королева выглядела неистовым фанатом. Ни одного раза, включая самые напряженные и даже жуткие моменты схватки, она не отводила от глаз своего легкого бинокля с латунной отделкой, сверкавшей на солнце. Другие леди махали кружевными платочками, а мужчины вставали, чтобы швырнуть на арену шляпы и кожаные ботинки, надеясь, что матадор окажет им честь, выпив вина, пока помощники за его спиной сгребали окровавленный песок и насыпали чистый. Когда мертвого быка вытаскивали с арены, многие зрители переговаривались с соседями, но не королева. Даже этот трагический кадр привлекал ее внимание.
Во втором раунде на арену выпустили здорового быка, но с ним вступил в поединок и более опытный матадор. Танцуя и делая выпады в своем облегающем, в блестках, костюме, он быстро поставил быка на колени, затем надменно повернулся, разглядывая публику, и чуть не получил удара рогами успевшего встать на ноги и ринуться в атаку быка. В этот опасный момент даже король вскочил с места. Я не мог слышать его голоса, но видел движение губ, явно подбадривавших матадора, когда тот вовремя повернулся, тем самым спасая себя, и нанес финальный, смертельный удар шпагой в раскачивающийся окровавленный череп быка. А королева по-прежнему пристально следила за событиями в бинокль.
– Ты, должно быть, истинный знаток корриды, – сказал сидевший рядом со мной пузатый мужчина, чьи глаза покраснели от яркого солнца.
– Да? Что? – Я чуть отстранился от бинокля, только чтобы взглянуть на мужчину, но тут же снова поднес бинокль к глазам.
– Бинокль. Ты от него прямо не отрываешься.
Я вдруг решил, что он хочет попросить у меня бинокль, чтобы наблюдать за следующей схваткой, потому-то польстил мне, назвав знатоком. Но тут до меня дошло, ведь незнакомец не знал, что являлось предметом моего интереса. Я смотрел не на быка, но он не мог об этом догадываться. Если бы я сидел с закрытыми глазами, он и тогда продолжал бы думать, что я разглядываю подробности кровавого спектакля. Я снова сфокусировал взгляд на королеве, ее нежных руках, просвечивавших сквозь рукава, отороченные кружевами, на ее аккуратном овальном лице, прятавшемся за прижатыми к глазам окулярами. И меня осенило. Она использует бинокль не для того, чтобы смотреть корриду. Бинокль ей нужен, чтобы не участвовать во всем этом.
В следующий раз, когда королева отпустила меня после игры и я вышел в коридор, бессовестно игнорируя охрану, я прижался ухом к двери.
Глава 11
– Еще две минуты, – зевнул охранник.
– Что?
– Это как песок в часах – жди, пока весь не высыплется.
– И часто у нее так?
– Всегда. Потом раз – и всё.
Я сделал вид, что застегиваю футляр виолончели, а сам прислушивался к звукам, доносящимся из-за закрытой двери.
Больше всего эти звуки напоминали приглушенное икание. Как ни странно, охранник не обращал на них ровным счетом никакого внимания. Прислонив к стене алебарду, он спичкой вычищал грязь из-под ногтей.
Я прекратил возиться с замком:
– Как вы думаете, с ней все в порядке?
– Она вышла, заколола волосы и попросила Уолкера принести ей в другую комнату чаю. Она вообще любит уединение. Так что тебе лучше уйти.
Я подхватил футляр и быстрым, насколько позволяло больное бедро, шагом пошел прочь.
Я чувствовал свою причастность к чужой жизни, хотя не мог бы сказать, чего в этом чувстве было больше – радости или боли. Да это и не казалось мне важным, главное – это чувство жило во мне. После месяцев одиночества я благодаря музыке снова был кем-то замечен. А что меня ждет дальше – об этом я предпочитал пока не думать.
Я долго набирался храбрости. И в следующий раз, когда королева Эна отпустила меня, замешкался. Не вставая со стула, она еще раз махнула мне рукой – уходи! – и потрясла кистью, словно стряхивая с нее воду. Я отставил виолончель в сторону, но остался сидеть, хотя меня так и подмывало удрать.
Она опять жестом велела мне уходить.
– Простите, – сказал я, – но мне кажется, что было бы неправильно оставлять вас одну.
Она посмотрела на меня с раздражением, даже на щеках появился неровный румянец:
– Не говори глупостей.
Заикаясь, я забормотал слова утешения.
– Ладно, – смилостивилась она. – Можешь остаться, если будешь молчать. Иначе все испортишь.
И снова повернулась ко мне спиной.
Так и повелось: я сидел перед ней с бьющимся сердцем, стараясь ничем не выдать своего волнения, и ощущал возникшую между нами странную близость, гораздо более тесную, чем та, что связывала меня с Исабель.
Королева по-разному воспринимала мою игру. Она не давала воли чувствам и отказывалась разделять общепринятые вкусы. «Лебедь» Сен-Санса с его длинными, плавными переходами от ноты к ноте оставлял ее равнодушной, как и другие слишком откровенно сентиментальные вещи. Однажды я заиграл ноктюрн Чайковского – при первых же звуках ее спина напряглась. Она терпеть не могла ни от кого получать указаний – что хорошо, а что плохо – и в музыке искала отражения самой жизни, со всеми ее перипетиями и огорчениями.
Больше всего ее трогали пьесы, построенные на контрасте чувств: триумф и тревожное ожидание, гнев и нежность. Когда я в первый раз натолкнулся на Адажио с вариациями Респиги, то сразу понял, что эта вещь – ее. Строгая, по-королевски величественная мелодия напоминала мне ее походку; в мягких diminuendoчудился ее утонченный юмор; в более быстрых частях не было хвастовства – только доброе снисхождение… Того, кто слушал адажио в первый раз, его волнообразные вариации заставляли напрягать память: музыкальные фразы повторялись, переплетались, заново возникали с болезненной неизбежностью. Концовка требовала особенно виртуозного исполнения: добираясь до нее, я забывал обо всем на свете. С трудом переводя дыхание после стремительных пассажей, я поднял на нее глаза и увидел, что она тоже учащенно дышит.
Еще не прозвучала последняя нота адажио Респиги, как она спрятала лицо в ладони. Она плакала, и ее узкие плечи подрагивали под тонкой тканью платья. Как будто ножом вскрывают конверт с письмом, мелькнуло у меня. Таким ножом обычно режут бумагу, но им же можно нанести смертельную рану человеку. Кто будет жертвой – она или я?
В один из дней поздней осени королева вызвала меня к себе. Меня кольнуло недоброе предчувствие. Она приветствовала меня скупой улыбкой, казалось подтверждая мои опасения. Я не ошибся. Королева не могла допустить, чтобы при дворе стало известно о том, что ее обуревают слишком сильные чувства. Она знала, что на днях я собирался съездить домой, и решила воспользоваться случаем, чтобы вовсе отказаться от моих услуг.
Как только дверь за мной закрылась, она знаком подозвала меня к себе. Я подошел, в одной руке держа виолончель, в другой – смычок.
– Оставь инструмент, – сказала она и взяла мои руки в свои. Ее тонкие маленькие пальцы были удивительно сильными и теплыми. – У меня есть для тебя подарок.
– Может быть, я сначала сыграю? – тихо проговорил я. – Завтра я уезжаю в Кампо-Секо. Меня не будет почти две недели. Придется пропустить следующую встречу.
– Я знаю. Лучшего времени не найти. Я давно хотела это сделать. – Она отбросила волосы со лба, потрясла запястьем, на котором звякнул браслет, и добавила: – Благодаря тебе я была счастлива.
Она уже говорила обо мне в прошедшем времени.
– Ты мне не веришь, – продолжила она. – Но, знаешь, так бывает, когда неосторожно наступишь ногой на кнопку или иголку. Ноге и так больно, а трясешь ею, стараясь освободиться от иголки, и делаешь себе еще больнее. В последние месяцы в моей жизни хватало и кнопок, и иголок. Твоя музыка помогла мне преодолеть боль.
Никогда раньше она не говорила со мной так, и я напрягался, чтобы вникнуть в смысл ее слов.
– Есть и еще кое-что, – шепнула она, выпрямляя спину и поднося палец к губам. – Слышишь?
Я покачал головой.
– Часы! Они больше не тикают. После того что случилось в июне, королевский хранитель фарфора намерен собрать все вещи, принадлежавшие королю Карлу и королю Фердинанду, переписать их и почистить. На это уйдет несколько недель. – Она улыбнулась: – Иначе говоря, ты подарил мне и музыку, и тишину. Не знаю, как тебя за это отблагодарить.
– Вам не за что меня благодарить.
– Нет, я должна тебя отблагодарить. – Она снова стала серьезной: – Я тебе доверяю. Когда ты играешь, я чувствую себя в этой комнате в безопасности.
– В безопасности? – не понял я. – Неужели ваши враги угрожают вам даже здесь?
– Больше я беспокоюсь за своих друзей. – Она старалась, чтобы ее голос звучал шутливо. – Не бойся, Фелю. Все будет прекрасно.
Она указала на кресло, приглашая меня придвинуть его поближе и сесть.
– Возникли серьезные проблемы, – сказала она уже более деловым тоном. – Есть люди в кортесах, которые противятся планам короля и предпочитают распри в то время, когда страна слабеет. Она всегда слабая, говорят они. Пусть так! Но кто в этом виноват? – Она чуть помолчала и продолжила: – Религиозно настроенные женщины отказываются меня признавать. Что они устроили вокруг вывешенного в городе протестантского креста! Как будто это сделала я, когда отреклась от своей веры. Они хотят, чтобы мы оставались в Средневековье и погрязли во взаимной нетерпимости. Мне было интересно узнать, что обо всем этом думаешь ты – юноша из небольшого городка. Но я не стала тебя выспрашивать. Ты дал мне нечто большее, Фелю. – Она снова сжала мою ладонь, так крепко, что я увидел, как побелели у нее суставы пальцев. – Ты дал мне убежище от всей этой грязи. Ты принес мне облегчение.
Звякнул тяжелый браслет у нее на руке, искрами вспыхнули усыпавшие его рубины, изумруды и сапфиры. Я пригляделся: камни покрупнее, продолговатой формы, тянулись цепочкой, усеянной вокруг более мелкими круглыми камнями. Это было яркое украшение, так не похожее на льдистые бриллианты и молочный жемчуг, которые она обычно носила.
– Я редко его надеваю, – сказала она, перехватив мой взгляд. – Никогда на людях. Но он много значит для меня. Старые вещи дарят мне чувство покоя. Это старинный браслет. – Она вытянула руку: – Как ты думаешь, сколько ему лет?
Я живо представил себе короля Альфонсо на улицах Парижа или Вены с черным футляром для драгоценностей в руке.
– Года четыре?
– Четыре? – Она засмеялась. – Ему почти четыреста лет. Он принадлежал королеве Изабелле. А ты знаешь, что в книгах по истории пишут о том, каким образом она финансировала экспедицию Колумба?
Я отрицательно покачал головой.
– Она заложила свои драгоценности. Не хотела занимать у евреев.
– Браслет нашли в ломбарде?
– Нет. – Эна засмеялась. – Браслет она как раз спрятала. Его яркие краски напоминали ей витражи соборов. Она никогда не надевала его прилюдно. И тот факт, что она отказалась с ним расстаться, приводит меня в восхищение. Для коллекционера этот браслет может служить символом испанского завоевания. Но я смотрю на него иначе. Для меня он символизирует независимость женщины.
Наверное, то же самое она говорила и другим людям, а я в качестве слушателя не представлял собой ничего особенного. Но я понял, что она имела в виду. Она дорожила этим браслетом как залогом независимости. Надевая его, она словно отрекалась от покорности королю, без конца меняющему министров, и от двора с его запутанными интригами.
– Ты когда-нибудь прикасался к чему-нибудь столь же древнему?
Как ни странно, прикасался. За нашим домом в Кампо-Секо росло оливковое дерево, и мама утверждала, что ему пятьсот лет. Я качался на его ветках, отдыхал под ним, слушал, как оно шумит листвой под порывами горячего ветра. Но сейчас я, конечно, не стал вспоминать о нем. Просто протянул палец и провел им по блестящему металлу украшения.
– Я не такая набожная, как Изабелла, – вздохнула она. – Мне не довелось услышать глас Божий. Но я слышала твою музыку. Она помогла мне вспомнить о том, какой я была до того, как приехала в Испанию и вышла замуж за короля. Я хочу оказать тебе честь. Выбери себе один камень, Фелю.
Она предлагала мне не весь браслет, а лишь один камень из него. Опустевшее звено удалят, и браслет на ее узком запястье будет сидеть плотнее.
– У тебя на смычке есть украшение из перламутра, – сказала она. – Я подумала, что его можно заменить чем-то более ценным. Я хочу, чтобы ты помнил о времени, проведенном со мной.
У меня не было колебаний. Я посмотрел в ее глаза и сказал:
– Самый маленький синий сапфир.
В поезде по пути домой я дремал. Сидел, прислонившись к кожаной спинке, и не выпускал из рук футляр со смычком. Видимо, я заснул, потому что мне приснился кошмарный сон: я открываю футляр, а из него течет вода, как будто сапфир превратился в кусок льда и растаял.
Во время одного из таких коротких провалов в купе зашел новый пассажир. Он похлопал меня по плечу, рука у меня непроизвольно дернулась и наткнулась на что-то твердое. Я пробудился: оказалось, со сна я нечаянно ткнул кулаком ему в живот. Он что-то пробурчал. За окном виднелась стена здания под красной крышей, за ним – кипарисы, похожие на высоких худых мужчин. Я потер глаза и окончательно проснулся.
Поезд стоял. Уж не грабители ли, испуганно подумал я, но мой сосед меня успокоил.
– Ветчина, – хрипло сообщил он, опускаясь на сиденье напротив. – Бутерброды. Там, на платформе. Можно купить. Если хотите.
Это был седой крестьянин, одетый в широкие брюки и грубые ботинки без шнурков, с болтающимися язычками. Я извинился и обтер подбородок. Пока я раздумывал над его словами, поезд тронулся. В животе у меня урчало от голода, но шанс купить еды я упустил. Увидев разочарование на моем лице, он сунул руку в карман и протянул мне горсть миндаля. Я стал грызть орехи, не обращая внимания на прилипший к ним мелкий мусор, – не хотелось обижать соседа.
– Что это у тебя? – спросил он.
– Инструмент. Железнодорожный инструмент. – Я кинул в рот горсть миндаля и принялся жевать, чтобы избавить себя от его дальнейших расспросов.
Конечно, я опасался воров. Но не только. Я еще ехал в поезде, мчавшем меня к югу от Барселоны, и уже говорил себе, что никому не стану показывать свой украшенный драгоценным камнем смычок. Даже родным. Во всяком случае, не сразу.
Нет, я не боялся, что они захотят отобрать у меня мое сокровище. Почему же не похвастать перед ними свидетельством королевской благосклонности? Хотя бы перед мамой? Да и Персиваль с Луизой, едва увидев смычок, сразу поймут, кем я стал с тех пор, как покинул Кампо-Секо.
Единственным, с кем я после переезда в Мадрид хотя бы раз в месяц обменивался письмами, оставался мой брат Энрике. К сожалению, в Кампо-Секо я его не застану. Он служил в Эль-Ферроле – крошечном гарнизоне, расположенном далеко на севере, на побережье. Ему не очень повезло с местом службы: форма была даже хуже, чем та, что он носил в военном училище, да и денег платили совсем мало. А ведь он достиг такого возраста, что пора было и о женитьбе подумать. Но он все равно гордился тем, что он военный. Вместе с ним служил его друг Пакито, родители которого жили неподалеку.
В поезде я провел беспокойные часы, хотя изредка удавалось задремать. Мне вспоминалось лицо скрипичного мастера, которому я принес камень. Его брови удивленно вздернулись, когда он услышал, что это подарок от королевы, но, когда я сказал, что хочу поместить сапфир не на внешней, видной зрителям, а на внутренней стороне колодки смычка, поднялись еще выше.
Накануне моего отъезда в Кампо-Секо посыльный принес мне пакет от королевы. Я решил, что она передумала и хочет получить камень назад. Но я ошибался. Письмо содержало просьбу вернуться в течение десяти дней. Король Альфонсо хотел, чтобы я выступил на публичном мероприятии. Подробнее я обо всем узнаю после возвращения. Я ответил: «К вашим услугам». Что еще я мог сказать?
Поезд прибыл в Кампо-Секо с опозданием на несколько часов, в разгар дневной жары. Я был единственным из пассажиров, кто здесь выходил. Город дремал, и меня никто не встречал. Я был этому рад, хотя понимал, что придется тащиться в гору с багажом. Три года я здесь не был. Успел заработать денег, завести любовницу, подружиться с королевой. Во второй раз – он утверждал, что в первый, – встретился с самым знаменитым пианистом Испании. Научился играть на виолончели. И что же предстало моим глазам через три года? Все то же, до скуки знакомое, только как будто выцветшее и поблекшее.
Истертые ногами пешеходов тротуары Кампо-Секо оказались даже уже, чем я помнил; они длинными языками тянулись вдоль стоящих вплотную одно к другому каменных зданий. Через квартал мне надоело задевать своим потрепанным чемоданом за стены домов, и я пошел посередине вымощенной булыжником улицы. Ноги стали уставать, и я непроизвольно завертел головой: не идет ли трамвай, но тут же громко расхохотался: в Кампо-Секо не было не только трамваев, но даже обычной конки. Это был город пешеходов: пастухов и сельских рабочих, постукивавших по тротуарам оливковыми палками.
Я не мог не замечать, как все здесь незамысловато: ни изразцовых мозаик или экзотичных скульптурных украшений, как в Барселоне, ни колонн или белых дорожных плит, как в Мадриде. Все было темно-желтым или блекло-красным. Цвет земли. Цвет грязи. Я шагал мимо дубовых парадных дверей, закругленных наверху и достаточно широких для того, чтобы под ними прошла телега, и они казались мне похожими на двери сараев. Проходя под балконом второго этажа, я услышал мягкие горловые звуки. Неужели свинья, удивился я, и только потом до меня дошло, что это храп. Кто-то решил вздремнуть после обеда, распахнув дверь на балкон.
Дверь нашего дома ничем не отличалась от прочих. Открыла мне Луиза. Ахнув, она чуть не задушила меня в объятиях, а потом потащила наверх, на жилой этаж. Но она так растолстела, что вдвоем поместиться на лестнице мы никак не могли. Я пропустил ее вперед. Она подхватила юбку и побежала по ступеням. Я поднимался следом, и от моего взора не укрылась грязь на ее мускулистых босых ногах с пожелтевшими и потрескавшимися пятками.
Наверху я порылся в своих сумках и извлек белую сорочку, отороченную внизу атласной тесьмой, которую купил для своего племянника Энрика.
– Какая красивая! – восхитилась Луиза. Повертела в руках и сказала: – Только она ему мала.
– А лавочник утверждал, что для крещения в самый раз.
– Ну да, если крестить того, кому неделя от роду, а не год.
Но она не выпускала сорочки из рук, как будто надеялась, что красивая одежка чудом увеличится в размере.
Сзади подошла мама:
– Что, опять обманулась в своих ожиданиях?
– Мама! – протестующе воскликнула Луиза, и мне все стало понятно. Отец малыша, атеист, служивший в Марокко, не баловал Луизу письмами.
– Сбереги для следующего ребенка, – донесся из темного угла скрипучий голос Тии. Пожалуй, из всех замечаний, что я слышал из уст старой Тии, это звучало наиболее оптимистично.
– Давно получила от него последнее письмо? – вполголоса спросил я Луизу.
– Не очень.
Повисла неловкая пауза, которую прервал налетевший на меня сзади Персиваль.
– Ты чего такой худющий? – заорал мой старший брат, нависая надо мной.
Я с трудом высвободился из его объятий и только тут заметил, что его просторная белая рубаха вся заляпана краской.
– Что это? – удивился я, показывая на синеватые пятна. Брызги краски запачкали даже его уши, торчавшие на наголо бритом, если не считать черной челки, черепе. – Ты что, стал художником?
– Да.
– А я и не знал.
Он хвастливо выпятил губы:
– Завтра финиширует моя выставка.
Мама засмеялась.
– Финиширует? Ты хочешь сказать, закрывается? А где?
– Здесь, в Кампо-Секо. Я – новый Пикассо.
– Ну надо же! А мне даже ничего не сказали. Мама, Луиза! Почему вы мне ничего об этом не писали?
Тия сидела в углу, обмахиваясь веером и хмуро глядя на нас.
– Ты из-за своей музыки ко всему остальному оглох, Фелю! – рассмеялась Луиза. – Подними глаза!
Я посмотрел на потолок. Он был точно того же цвета, что и пятна краски на рубахе Персиваля. На его фоне небесной голубизны темнели только старые балки. Странно, мне казалось, что он всегда был таким…
– В твоей бывшей комнате краска еще не совсем просохла, – сказала мама, когда мы уже садились за стол. – И пахнет сильно. Придется тебе переночевать здесь, на полу.
– Если, конечно, ты не оскорбишься, что тебя положили на полу, – добавил брат. – Ты же в королевском дворце к другому привык. Говорят, там кровати такие высокие, что, пока заберешься, кровь носом пойдет.
Я расхохотался, но все же уловил в его шутливом голосе какую-то фальшивую ноту.
– Персиваль, а ты, случаем, не маляр?
Он толкнул меня в плечо – не сказать, что дружески. Но тут же, словно раскаявшись, отодвинул от стола старое отцовское кресло и жестом пригласил меня его занять. Это было почетное место, и оно по праву принадлежало ему, ведь он был старше. Я растерянно озирался, не зная, как себя вести.
– Обед готов! – хором крикнули мама и Луиза, разбудив спавшего здесь же ребенка.
Я протянул к нему руку и пошевелил пальцами, привлекая его внимание, но он не проявил ко мне никакого интереса, сердито щуря заплаканные глаза, недовольный, что его сон был нарушен. Луиза сконфуженно улыбнулась и перенесла малыша на стол, где он и проревел все время, пока мы читали предобеденную молитву. Мама попыталась чуть сократить обязательную процедуру, но Тия продолжала упорно шевелить губами даже после того, как мы перекрестились.
Я был у себя дома, со своей семьей, но ощущение уюта и защищенности, на которое я так надеялся, так и не наступало. Мы уже перешли ко второму блюду – резиновым на вкус креветкам с клейким розоватым рисом, – когда случился еще один неприятный инцидент. Я услышал отчетливое хрюканье и поднял глаза, полагая, что это Тия шумно высасывает мясо из креветочного хвоста. Но оказалось, противные звуки издавал Энрик. Луиза не придумала ничего умнее, чем здесь же, за столом, начать кормить своего краснощекого младенца. Он с громким хлюпаньем сосал материнскую грудь, ритмично колотя по ней крепко сжатым кулачком. Луиза как ни в чем не бывало ела, поднося ко рту вилку над детской ручкой. Ее большая белая грудь с темным соском нависала над тарелкой.
Мне стало противно.
– Ты же говорил, что ничего не ел в поезде, – возмутилась мама. – Где же твой аппетит?
– Спасибо, мам. Просто я устал.
– Устал? Тем более нужно поесть. Ну-ка доедай что там у тебя на тарелке. После такой дороги!
– В дороге-то все и дело, – отозвался я. – Что-то желудок побаливает.
– Персиваль, ну-ка, дай мне его тарелку. – Она протянула руку.
– Нет, мам, я больше ничего не буду. Выпью полбокала вина, и все.
– Пить, значит, можно, а есть нельзя? Этому тебя научила придворная жизнь?
Луиза набивала рот рисом, а малыш тыкался личиком ей в грудь, то ловя губами сосок, то снова его выпуская.
– Что ты все не угомонишься? – вздохнула Луиза. – Может, замерз? Как ты думаешь, мам, он завтра в церкви не расплачется?
– Все пройдет прекрасно, – прошамкала Тия с набитым ртом.
– Не он первый, не он последний, – отозвалась мама. – В церкви, конечно, холодно. Но он все равно большую часть времени проспит.
– Э-э… – Я прочистил горло. – А что, ребенка обязательно кормить за обеденным столом?
Луиза притворилась глухой, но мама нахмурилась. Персиваль медленно перевел взгляд с матери на меня. И вот уже все выжидательно уставились на меня. Чего они ждут, подумал я. Извинений?
– Разве нельзя пойти в другую комнату?
Мама положила вилку.
– Выглядит не слишком привлекательно, вот и все, что я хочу сказать. Ты же сама удивлялась, что у меня пропал аппетит.
Мама вытерла губы салфеткой, сделала глубокий вдох и спросила:
– Где и как кормит своих детей королева Эна?
– Не знаю, не видел, – запинаясь, ответил я. – Может быть, она отдает их кормилице.
Персиваль хихикнул.
– У нее, конечно, много детей, – сказала мама. – Все – погодки и, говорят, не очень-то крепкие. Может, из-за того, что она их сама не кормит?
– Слушай, хватит об этом, а?
– Тебя, Фелю, я кормила за столом, в церкви, на улице, на лестнице. Много где.
Она ставила меня на место, напоминала мне о том, что и я был маленьким.
– Пожалуйста, мама…
– Я не нуждаюсь в том, чтобы короли указывали мне, как жить, – отрезала она. – Я рада, что у тебя в Мадриде все хорошо, но не забывай, жизнь при дворе имеет очень мало общего с реальностью.
– А вы знаете, – решил я сменить тему, – мне при дворе оказали поразительную честь… – Я подбирал слова, собираясь рассказать о сапфире, но так, чтобы это не выглядело хвастовством.
Но мама, похоже, меня не слушала:
– Учись на здоровье и добивайся успехов. Но не теряй головы.
– Вернее сказать, я получил награду, – снова затянул я и сам почувствовал, как фальшиво звучат мои слова. И тогда я жалко улыбнулся: – В общем, это просто подарок…
– Жизнь никому не дарит подарков, – сурово сказала мама. – Вспомни про бесплатные уроки виолончели! – Ее голос дрогнул. – И про пианино! – Она швырнула салфетку на стол и вышла из комнаты.
Повисло тяжелое молчание, которое прервала Луиза:
– Ты и правда видел королеву?
– В основном затылок, – буркнул я.
Персиваль рассмеялся. Я решил, что пока ни слова не скажу им о сапфире.
Среди ночи меня разбудил Персиваль. Сначала я почувствовал прикосновение грубой ткани рукава, а затем меня обдало какой-то скипидарной вонью. От брата несло самогоном – мерзкий запах, совсем не похожий на аромат местного ликера, который обычно употреблял наш отец.
– Одевайся.
– Почему ты в пальто?
Я сел и стукнулся головой: забыл, что сплю под обеденным столом, вытянув ноги в сторону балкона. С улицы донесся залихватский свист: нас ждали друзья Персиваля.
На улице я остановился чуть поодаль от их компании. Персиваль о чем-то перешептывался с одним из приятелей. Мне почудилось или это был маленький Хорди? А рядом с ним кто – кузен Ремейя? Я услышал свою старую кличку – Спичка.
– Возле церкви, – уже громче заговорил Персиваль, – он спрятал тачку. Если я не смогу бежать достаточно быстро, они меня на нее погрузят.
Больше я ничего не разобрал, да не особенно и вслушивался. Просто мне было приятно, что Персиваль взял меня с собой.
Под пешеходным мостиком у них были припрятаны три фонаря и несколько толстых палок. Зажгли первый фонарь, и я наконец-то сумел разглядеть их лица. Пламя колыхнулось, упали тени, и вместо полных щек и взъерошенных волос моему взору предстали красные глаза, посверкивающие из-под туго повязанных вокруг лба цветных платков, и нервно дергающиеся кадыки. Это были не мальчики, которых я помнил, это были мужчины. И то, что они замышляли, не могло быть невинным озорством. Смех сменился нервным хихиканьем, а затем тревожным покашливанием. Обматывая палку тряпкой, Хорди посетовал, что у него заболел сын, он кашляет кровью, жена совсем сбилась с ним с ног, поэтому ему надо поскорее вернуться домой. Он опустошил бутылку, принесенную Персивалем, и разбил ее об одну из деревянных свай мостика. А я никак не мог прийти в себя. Маленький Хорди женат? У него есть сын?