355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Романо-Лакс Андромеда » Испанский смычок » Текст книги (страница 1)
Испанский смычок
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:59

Текст книги "Испанский смычок"


Автор книги: Романо-Лакс Андромеда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)

Андромеда Романо-Лакс
Испанский смычок

Брайану Лаксу и Элизабет Шейнкман, с уважением и благодарностью



ЧАСТЬ I. Кампо-Секо, Испания, 1892

Глава 1

Я чуть не родился Счастливчиком.

На самом деле Фелис – это испанское имя, которым меня хотела назвать мама. Это не было семейное имя или имя, популярное в наших краях. Это была надежда, выраженная на ее родном языке – языке, на котором когда-то говорили чуть ли не по всему миру: в Нидерландах, Африке, Америке, на Филиппинах. Только музыка распространилась шире и проникла глубже.

Я говорю «чуть не родился Счастливчиком», потому что из-за пристрастия бюрократов к именам каталонских святых взамен получил имя Фелю. Для этого всего-то и понадобилось, что изменить одну букву в свидетельстве о смерти. Нет, я не оговорился: именно о смерти.

Мой отец был тогда за океаном, работал таможенником на колониальной Кубе. В полдень, когда у матери начались родовые схватки, старшая сестра отца, одевшись получше, собиралась в церковь. Мама держалась за стул, расставив ноги и согнув колени, так как вес тела тянул ее таз к полу. Она просила Тию не уходить, и костяшки ее пальцев белели на фоне спинки кресла из плетеной соломы.

– Я поставлю за тебя свечку, – сказала Тия.

– Не нужна мне молитва. Мне нужна… – Мама застонала, двигая бедрами из стороны в сторону, пытаясь найти положение, при котором боль стала бы меньше. Холодная вода? Горшок? – Помощь. – Это все, что она смогла из себя выдавить.

– Я пошлю Энрике за повитухой. – Тия воткнула эбеновые гребни в свои густые, припорошенные сединой волосы. – Нет, я сама зайду, мне по пути. Где Персиваль?

Мой старший брат уже несколько минут как выскользнул из дому и отправился под мост, к высохшему руслу реки, вдоль берегов которой местные пастухи пасли овец. Он и его друзья часто прятались там, играя в карты среди апельсиновой кожуры и провонявших уксусом разбитых бочек.

Персиваль был уже достаточно большим, чтобы хорошо помнить предыдущие подобные случаи, и быть свидетелем очередного ему не хотелось. Предыдущий мамин ребенок умер через несколько минут после появления на свет. Тот, что родился до него, прожил всего несколько дней, пока мама сама боролась за жизнь, страдая от вызванной заражением лихорадки. В Кампо-Секо так не повезло не только ей одной.

Мать винила акушерку, переехавшую в деревню четыре года назад вместе с мужем-мясником.

– Она не моет руки, – задыхалась мама. – В прошлый раз я видела щипцы, которыми она пользовалась. Сломанные в петле. Ржавые… – Она корчилась и упиралась ладонью в спину. – Все в ржавчине.

– Глупости какие! – Тия накинула на голову кружевную мантилью. – Ты беспокоишься по пустякам. Лучше бы помолилась.

Мои брат и сестра, Энрике и Луиза, держались стойко, слыша мамины стоны. Пятилетняя Луиза подтирала соломенного цвета лужицу околоплодных вод, семилетний Энрике полоскал в широкой фарфоровой лохани полотенца в пятнах крови. После третьего погружения голубые цветы, нарисованные на дне лохани, исчезли под мутным слоем розовой воды.

Через тридцать минут после ухода Тии явилась повитуха. Мама задыхалась и корчилась на супружеском ложе, изо всех сил упираясь ногами и держа глаза открытыми. Она уставилась на грязные полукружья под ногтями повитухи. Завертела головой, следя за каждым ее шагом, стараясь увидеть инструменты, разложенные на ночном столике, на тряпице, и комок серой хлопковой веревки, похожий на кусок мяса, приготовленный для жарки. Когда руки повитухи приблизились к ней, мама попыталась сжать колени, защищая меня от несчастья. Но мое желание протиснуться было невозможно остановить. Я рождался.

Затем, внезапно, все прекратилось. То, что двигалось слишком быстро, совсем остановилось. Мамин туго натянувшийся живот в последний раз дернулся, вздулся и затем застыл в одном долгом непрерывном спазме. Челюсть ее отвисла. На виске вздулась синяя вена. Энрике, задержавшийся в дверях, пытался не смотреть ей между ног, на мешанину вздувшейся перламутровой плоти и влажных волос, напоминавшую медузу, выброшенную на облепленный водорослями берег. Повитуха перехватила его взгляд и накинула простыню на мамины ноги и высокий круглый живот. Так удалось спрятать неприглядную картину, но при этом все его внимание переключилось на то, что оставалось на виду, – красное мамино лицо, покрытое каплями пота и искаженное болью.

– И вот тогда, – говорила мать позже, вспоминая историю моего рождения, – ты решил восстать. Всякий раз, когда кто-то пытается принудить тебя к чему-либо, ты поступаешь наперекор.

На самом деле я просто застрял: ноги были загнуты к голове, а таз обращен в сторону единственного выхода. Живой churro [1]1
  Крендель ( исп.).


[Закрыть]
, завязанный в узелок.

Повитуха с мрачным лицом что-то бормотала себе под нос, пока ее руки толкали, давили и массировали тело под туго натянутой тканью. Забыв об Энрике, она отдернула простыню и аж захныкала при виде небольшой пурпурной мошонки, появившейся там, где должна быть голова. Она смотрела на это место минут десять, перебирая красными пальцами фартук. Затем запаниковала. Не обращая внимания на недоверчиво вздернутое лицо Энрике и круглые глаза Луизы, промчалась мимо них вниз по лестнице, перепрыгнув через нижнюю ступеньку.

Повитуха помчалась за своим мужем, который находился в двух кварталах от нашего дома и в тот момент вытирал испачканные кровью руки. Она могла бы послать моего брата или окликнуть с балкона кого-нибудь из соседских быстроногих ребят. Но она здорово струсила. Понимала, что третий мертвый ребенок в одной семье вызовет разговоры, которые ей дорого обойдутся. Ей уже виделось море черных платков и презрительные затылки и спины соседок: если бы мы с матерью умерли, они бы окончательно разуверились в ее способностях.

Оставшись без помощи, мама собралась с силами и попыталась дышать глубже. После ухода повитухи она почувствовала себя в большей безопасности, готовая принять неизбежное. Попросила Луизу достать из винного погреба бутылку и приложить к ее губам, правда, из-за тошноты ей удалось отпить совсем немного. Потом позвала Энрике, велела ему взять хирургические щипцы и ошпарить кипятком.

– Они до конца не раскрываются, – сказал тот, борясь с овальными рукоятками щипцов из витого железа, обитых лоскутками простроченной темной кожи, напомнившими Энрике испачканное конское седло. – Они должны раздвинуться?

– Забудь о них. Положи их. Действуй руками.

Он побледнел.

Мама услышала, как заплакала Луиза, и велела ей петь, все равно что – народную песню или «Поездку на море», которую они, счастливые, распевали во время пикников на берегу Средиземного моря.

– «…Рыбешку ели ложкой из деревянной плошки…» – затянула Луиза, но вдруг воскликнула: – Я что-то вижу! Это нога!

Еще одна потуга. Появилась узенькая спинка. Не без помощи Энрике выглянуло плечико. Мать потеряла сознание. Как мне рассказывали, я так и повис – ни туда ни сюда, ибо голова отказывалась следовать за бессильным тельцем. Пока Энрике не шагнул решительно вперед и не погрузил свою руку в темноту, зацепив пальцем мой подбородок.

После того как я наконец выскользнул наружу, он положил меня, все еще соединенного пуповиной с матерью, ей на живот. Никто меня не шлепнул, и я не закричал. Мама ненадолго очнулась и объяснила Энрике, как в двух местах перевязать пуповину серым шнурком и перерезать гладенькую розовую перемычку между ними.

Он переложил меня маме на грудь, но я даже не шевельнулся. Одна нога безжизненно свисала под странным углом к другой. Никто не извлек белую слизь, забившую мои крошечные ноздри. Мать лежала, бессильно опустив руки, слишком измученная, чтобы меня обнять. Но проблема была не в этом. Мои веки не дергались. Грудная клетка не поднималась.

– Оно озябло, – сказала Луиза. – Надо его закутать.

– Он озяб, – поправил ее Энрике.

– Мальчик, – выдохнула мама с удовольствием и с облегчением. Ее щеки покрылись влагой: она снова переживала только что случившееся – невыносимая боль, изматывающая лихорадка и погружение в забытье, из которого она могла и не вернуться. – Скажите повитухе, что она не виновата. Придет нотариус. В ящике конверт с чистым бланком и деньгами. Впишите в него имя, чтобы не было ошибки – Фелис Анибал Деларго Доменеч.

Она стиснула зубы, ожидая, когда отпустит спазм.

– У нас холодно, Луиза?

– Нет, мам, жарко.

– Нотариус сообщит священнику… – Мать набрала полную грудь воздуха, затем прикусила нижнюю губу. – И граверу.

– Граверу? – переспросила Луиза, но мать не ответила.

– Энрике, ты знаешь, как пишется Анибал? Как имя твоего двоюродного дедушки.

Энрике кивнул.

– Почти как имя полководца из Карфагена, того, со слонами.

– Я не знаю, как оно пишется, – замотал головой брат, которого необходимость заполнить бланк, кажется, испугала больше, чем недавнее участие в драматическом извлечении младенца из материнского лона.

Однако мысли о множестве предстоящих забот – написать письмо отцу, оформить свидетельство, организовать похороны – исчерпали остаток маминых жизненных сил. Она прикрыла глаза и заметалась по подушке, пытаясь ухватить слабый ветерок.

– А, эн, и, бэ… – начала она и снова потеряла сознание.

Луиза и Энрике не понимали, что мать считала меня мертвым. Они завернули меня в какую-то тряпку и отнесли в холодный подвал с земляным полом – отец рыл и расширял его каждый раз, когда приезжал домой. Он всегда мечтал заняться изготовлением и экспортом ликеров высшего качества и готовил помещение под нашим трехэтажным каменным домом. Многие соседские семьи уже преуспели в этом деле. В Кампо-Секо и близлежащих деревнях производили на продажу четырнадцать видов ликера, цветом от травянисто-зеленого до медово-желтого, благоухающих травами и фундуком. У нас были виноградники, у нас было умение, и мы были убеждены: каталонцы, как и баски, и другие древние народы мореплавателей, торговали и процветали задолго до того, как появилась объединенная страна, называемая Испанией.

Пока подвал пустовал, если не считать простой скамьи да грубого подобия стола, даже не сколоченного, – за таким вполне мог обедать Дон Кихот три века назад. На этот стол Луиза, с важным видом прислонив меня к своему плечу, поставила кастрюлю с остывшей водой из большой лохани, приготовленной повитухой, и сервиз для горячего шоколада с чашками в форме тюльпанов. Она уже натянула на мою липкую голову чепчик одной из своих кукол. А сейчас проводила своим испачканным какао пальцем между моими бледными губами.

Энрике снял грязную рубашку и натянул ставшую тесной военную форму, которую надевал для костюмированного бала; форму подарил ему отец, и он ее очень любил. Затем он взял самодельную флейту. Звуки этого примитивного инструмента всегда вызывали у матери скрежет зубовный, поэтому Энрике играл на флейте только здесь, в подвале, подальше от открытых окон. Там, в тепле Луизиных рук и горьком привкусе ее пальцев, под резкие звуки древней музыки, я впервые открыл уши, глаза и рот. Я приготовился жить.

В это время вернулась повитуха. Обнаружив отсутствие ребенка и лежавшую без сознания роженицу, она послала мужа к священнику, а сама принялась массировать рыхлый мамин живот в надежде стимулировать сокращения, которые вытолкнули бы детское место и позволили восстановить кровообращение. В помутившемся сознании повитухи не было времени для благодарности ни моим брату и сестре за то, что они удалили свидетельства разыгравшейся трагедии, ни Богу за то, что Он сберег одну человеческую жизнь, хотя легко мог взять две.

Энрике услышал из подвала, как снова раздался женский крик и одновременно кто-то постучал в дверь. Он вскарабкался по лестнице и распахнул тяжелую дверную створку, за которой, как и предсказывала мать, стоял нотариус.

– Повитуха здесь? – спросил он, и тут мать снова застонала.

– Она занята. Подождите, пожалуйста.

– Ребенок с ними?

– Нет. Мы уже отнесли тело в подвал.

Нотариус содрогнулся:

– Оно не может находиться там. Оно… – Он замолк.

– Будет вонять? – предположил Энрике.

– Да, но не сразу.

– Нет – оно уже!

Нотариус потряс головой.

– Несчастный случай, – сказал он. – Винить некого.

– Повитуха не виновата. Так мама сказала. Подождите – конверт!

– А где ваша Тия? – крикнул он в спину брату, побежавшему за деньгами.

– Она в церкви, – ответил Энрике через плечо. – Свечки ставит.

– Понятно.

Нотариус сгорбился, оглянулся на улицу и прошел вперед, в прихожую. Здешние мужчины практически не обращали на него внимания, зато женщины, бывало, поливали водой с балконов, негодуя против требования платить налог за любую мелочь, привозимую по железной дороге. Хорошо еще, что не кипятком или – Господи, спаси! – не маслом. Одну, особенно отчаянную старушку оштрафовали за то, что она ошпарила его предшественника. Никто не сказал бы, что у него легкая работа: ставить печати, облагать пошлинами, заверять официальные документы и писать письма жителям деревни, в подавляющем большинстве неграмотным. И все это – за самую скромную мзду. А уж как они бегали за ним, когда им требовалось заключить земельную сделку или оспорить призыв в армию. Ни о каких ушатах с водой и речи быть не могло!

Тут вернулся Энрике, запыхавшийся после подъема и спуска по деревянной лестнице, что вела в спальню мамы.

Вместе они заполнили бумаги, запинаясь на вопросах, которых мама не могла предвидеть, а брат не был уверен, что знает правильные ответы: фамилия дедушки со стороны матери, бабушки со стороны отца, место рождения родителей. Но больше всего Энрике переживал за те четыре имени, что с трудом накорябал своим неразборчивым, наклоненным влево почерком: первое довольно быстро, а вот второе, незнакомое, – медленно и старательно.

– А-н-и-б-а-л, – волновался он.

– Да, хорошо.

И никто не заметил, как нотариус изменил мое имя, приняв буквы «ис» на конце за небрежно написанное «ю».

– Деньги. – Энрике протянул сжатый кулак.

Нотариус с усилием разжал пальцы брата и пересчитал то, что было внутри:

– Этого мало. Мне придется выписывать два свидетельства.

В этот момент открылась дверь, и вошла Тия, впустив в прихожую яркий луч света. Вокруг ее черной юбки танцевали пылинки.

– Что тут у вас? – спросила она, миновав нотариуса, который, здороваясь, прикоснулся к шляпе. Она отстранила Энрике и уставилась на бумаги в перепачканной чернилами руке нотариуса. Читая написанное, она осеняла себя крестом.

– Мальчик заплатил мне за одно свидетельство, а надо за два.

– А зачем два, если ребенок родился мертвым?

– Вы не можете получить свидетельство о смерти без свидетельства о рождении.

– Разве нельзя просто написать в свидетельстве о рождении: «Родился мертвым»?

Нотариус привычно втянул голову в жесткий высокий воротник.

– Неужели вам не стыдно?! – закричала Тия. – Явились даже раньше священника!

– Я на службе, сеньора, я…

– Стервятник!

– …законный представитель властей провинции.

– Сомневаюсь, что вы выписали два свидетельства, когда у сеньора Петрильо родился мертвый ребенок. Знаете, что у сапожника денег мало, а с нас надеетесь содрать побольше. Крючкотвор!

Нотариус прервал ее, кивнув на лестницу:

– Услуга считается оказанной, как только поставлена печать. И она должна быть оплачена.

– …Нет чтоб о душе подумать! Ну и страна, куда только она катится!

– Мать ребенка должна понимать, что без свидетельств отцу не возместят расходы на похороны. Сапожник ведь не работает на колониальную администрацию. И не имеет права на компенсацию.

Они спорили, не замечая, как Энрике подпрыгивает от нетерпения, пытаясь вклиниться в разговор.

Тия копалась в кожаной сумке, продолжая бормотать об упадке благочестия и проблемах империи, а нотариус кивал головой. Наконец требуемые деньги и рукописные копии обоих свидетельств перешли из рук в руки, и Тия повернулась к моему брату.

– Ступай отсюда, – раздраженно приказала она, – пока тебе не досталось!

– Мне нельзя уходить.

– Это еще почему?

– Фелис не умер.

– Кто?

– Ребенок, Фелис.

– Мальчик что-то перепутал, – сказал нотариус. – Ребенка зовут Фелю. – И ткнул пальцем в бумаги в руках Тии.

Она с подозрением бросила на них взгляд:

– Мне очень жаль, но вы неправильно записали имя ребенка.

– В честь святого. Оно означает – «удачливый», если я не ошибаюсь.

– Не велика удача родиться мертвым, – пробормотала Тия.

Энрике снова попытался завладеть их вниманием:

– Да нет же, малыш жив, он в подвале. Можете сами посмотреть.

– Мне нужна повитуха. Она должна поставить свою подпись здесь и здесь, – проговорил нотариус, делая ударение на слове «подпись» и глядя на грузную женщину, спускавшуюся по лестнице.

Повитуха устало кивнула взрослым, поставила крестик чуть выше испачканного чернилами кончика пальца нотариуса и повернулась к Тии:

– Ей чуть получше. Но ближайшую неделю ей ни в коем случае нельзя ходить по лестнице. Не то кровотечение усилится… – Она замолчала, ожидая, что нотариус сейчас уйдет и она сможет дать более интимные советы. Убедившись, что он не собирается освобождать их от своего присутствия, быстро заговорила о другом: – Я могу поговорить с плотником насчет гроба. Но ему понадобится снять мерки, чтобы не тратить лишних досок. Принесете мне тело, и я его измерю – у меня есть с собой шнурок.

– Вы что же, даже не рассмотрели его толком? – возмутилась Тия.

– Я же убежала за помощью. Я его совсем не видела. А из спальни его уже унесли.

– Он в подвале! – закричал Энрике, сжимая от бессилия кулаки. – Фелис в подвале!

– Перестань нести вздор, – нахмурилась Тия. – Какой еще Фелис? Феликс, может быть, или Фелисиано, или Фелю, но уж никак не Фелис.

– Полагаю, вы еще и деньги захотите получить, хотя умудрились прозевать роды, – продолжала она отчитывать повитуху.

Никто не заметил, как на лестнице показалась мама. Она спускалась медленно, ухватившись бледной рукой за перила. На последней ступеньке присела. Ночная рубашка облепила голые ноги. Влажные темные волосы рассыпались по бледным плечам.

– Я только хотела, чтобы мой ребенок рос счастливым, – чуть слышно прошептала она, а затем повторила громче, так, что и нотариус, и повитуха, и Тия повернулись к ней. – Не удачливым, не преуспевающим. Просто счастливым.

– Понимаете? – сказал Энрике.

Повитуха открыла рот, готовая упрекнуть маму за то, что она встала с постели; нотариус поджал губы, собираясь отстаивать правомочность выписанных свидетельств, а Тия сердито насупилась. Но никто из них не успел произнести ни слова, потому что из откинутой крышки погреба в дальнем углу прихожей донесся пронзительный крик. Затем появилась голова Луизы, а затем ее плечи, на которых возлежал я.

– Счастливый?! – прокричала она, заглушая мой вопль. – Он не может быть счастливым! Из него выходит какая-то черная гадость. Я хотела ее вытереть, а он как заорет! А потом стал красный.

Взрослые при виде ее задохнулись: одна рука на моем дрожащем тельце, вторая цепко держится за перекладины лестницы. Тия, повитуха и нотариус застыли. Мама подняла руки, но встать не смогла, так закружилась голова. Один Энрике не потерял присутствия духа и подхватил меня, чтобы сестра поднялась из подвала. В последовавшем всеобщем замешательстве никто и не вспомнил о свидетельствах.

Мама засмеялась сквозь слезы, когда Энрике протянул меня ей:

– Зовите его как хотите, мне все равно.

Она отказалась от надежды на мое счастье ради другой, более важной: чтобы я просто выжил.

Тия и повитуха вышли наконец из паралича и сгрудились вокруг мамы. Они схватили ее за локти, чтобы помочь ей подняться обратно по лестнице, попытались взять меня из ее рук и заворковали, чтобы остановить мой плач.

– Оставьте нас, пусть плачет, – сказала мама, расстегивая ворот рубашки, и стала кормить меня грудью прямо на лестнице: – Es la musica mas linda del mundo.

Это самая прекрасная музыка в мире.

– То, что я рассказываю вам сейчас, было написано мной октябрьской ночью 1940 года. Я начал эти заметки по просьбе одного человека, но не передал их ему.

Вы не спрашиваете меня почему. Хотел бы отнести ваше молчание на счет вашей деликатности. Но профессия требует от вас совсем другого. Нетерпимости? Мне кажется, именно ее замечаю, когда смотрю вам в глаза, пытаясь найти…

Прощение?

Нет. Просто понимание.

Мне было больно писать эти воспоминания. Чуть менее больно – о том, что связано с ранним детством, поэтому я и начал с него; гораздо больнее – о более поздних временах. Анализируя свою жизнь, размышляя над тем, как постепенно менялись мои идеи и представления, я понимаю, что далеко не всегда бывал на высоте требований своей эпохи. Но горькие эти воспоминания – лишь тень истинных событий, в результате которых я потерял почти все, чем дорожил.

За последний год хранители нового Музея музыки в Испании засыпали меня письмами и телеграммами с просьбой передать им мой смычок. Музейным работникам не приходит в голову, что эти воспоминания, написанные тридцать с лишним лет назад, по-прежнему со мной. Я пригласил вас сюда не для того, чтобы говорить о смычке, который я, как и обещал, подарю, и не для того, чтобы вручить вам свои записки, – я распоряжусь ими по-своему и только тогда, когда сочту нужным. Чтобы понять все, что в них заключено, вы должны не торопясь прочесть их вместе со мной, проявляя снисходительность к моим оценкам. Вы должны быть лучше, чем я, по крайней мере, снисходительнее.

Я понимаю, что вам не терпится заглянуть на последние страницы моей истории. Вам хотелось бы, чтобы я начал с Авивы, оживив ее образ в вашем сознании. Или хотя бы с Аль-Серраса. Вы уже спрашивали о последнем концерте 1940 года, но начинать рассказ с него было бы то же самое, что пытаться играть сюиты Баха задом наперед, с последней ноты до первой. Я никогда не был настолько одаренным трюкачом. Меня отличали методичность и исключительный консерватизм, – о нет, не смейтесь, я не имею в виду политику. Но я, уж простите, всегда питал склонность к классицизму, настаивающему на симметрии и пропорции. Учитывая мой преклонный возраст, окажите мне эту любезность и проявите снисхождение – несмотря на упорство, с каким в прошлом я неизменно отвергал любые попытки общения с вами, журналистами. Взамен обещаю быть честным.

Вильгельм, я совершил ужасную вещь.

И пожалуйста, стакан воды.

Я остановился на ребенке, чудом оставшемся в живых и названном по ошибке. Теперь позвольте мне познакомить вас с мальчиком, едва начавшим понимать красоту и сложность жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю