Текст книги "Испанский смычок"
Автор книги: Романо-Лакс Андромеда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
Во время перерыва на одном из таких концертов в Падуе Авива заметила в зале сестру Луиджию и, к своему собственному удивлению, отметила, что ей приятна эта встреча с монахиней-меломаном.
– Помнишь, раньше ты отказывала мне в просьбе сыграть, – сказала сестра Луиджия. – А сейчас сыграешь?
– Программа уже определена. – Авива смутилась.
– Сыграй на бис. Я подожду.
Авива наклонилась к ней и прошептала:
– Исполнение на бис тоже определено. Мадам не предоставляет мне выбора.
– А как же вдохновение?
– Мадам в это не верит. – Авива попыталась улыбнуться. – Что и к лучшему. Вдохновение – вещь непредсказуемая.
Сестра Луиджия насупилась:
– Значит, ничего не сделаешь для старого друга? Пусть так, что ж тут поделаешь. Пунш, конечно, не замена, но я, пожалуй, не откажусь.
Авива смутилась. Мадам не разрешала ей приближаться к столу с закусками и напитками, она боялась всего: испорченного платья, или же того, что после съеденного марципана она возьмется за скрипку липкими пальцами, а то еще хуже – выпитый стакан воды вызовет у нее желание отлучиться во время выступления. Но мадам, увлеченная беседой с группой хорошо одетых женщин, стояла к ним спиной.
Авива вернулась с пуншем для сестры Луиджии, передавая чашку, она настолько близко подошла к ней, что носки их туфель соприкоснулись. Сестра Луиджия взяла Авиву за руку и тихо проговорила:
– Ты сама знаешь, что ты играешь слишком хорошо для местной публики. И мадам знает. Что, есть причина, по которой ты не уехала в Рим или Париж?
Авива кивнула.
– Прошлое держит тебя, не так ли? И ты торчишь здесь, потому что надеешься узнать, что он не нашел себе семью. – Ее пальцы сжались вокруг руки Авивы еще сильнее. – Два с половиной года – поздновато для усыновления. Никто не хочет брать ребенка, который умеет говорить и уже что-то помнит. Твой ребенок не говорил, такое вот несчастье, у него задержка речи. Но он уже нашел родителей – пришел некий еврейский джентльмен, и мальчик сразу ему понравился.
– Расскажите мне еще, – прошептала Авива, и как раз в этот момент через плечо монахини увидела, как дамы, стоявшие с мадам, стали расходиться, а в комнату вошел аккомпаниатор.
– Сегодня ты играла хорошо… Но я чувствовала твою неуверенность. Техника впечатляла, но я помню, как однажды ты играла в монастыре… Свободно как птица! Вот я и подумала, что я должна тебе кое-что сказать. Чтобы ты успокоилась, освободила себя…
– Что вы имеете в виду, то, что он не говорит? – прервала ее Авива.
– Это не такое уж редкое явление в приютах, где с детьми не часто разговаривают. Дорогая, я огорчила тебя. Я правда не хотела этого. Он умный ребенок. У него прекрасные волосы – легкие и вьющиеся, как у херувимчика. Доктор, его будущий отец, провел с ним полдня. Они гуляли, играли на пианино…
– Играли на пианино? – Авива заметила, что мадам оглядывает комнату – ищет ее.
– В приюте есть пианино. Мальчик любит подбирать на слух или сидеть под пианино, прижавшись головой к дереву. Я не говорю, что он одаренный ребенок, ничего подобного. Но у него есть влечение. Когда доктор и его жена пришли к нам в первый раз, он спрятался под пианино. Они бы и не заметили его, не сядь доктор за инструмент, чтобы пробежаться пальцами по клавишам.
Мадам Боргезе стояла рядом в ожидании, когда ее представят.
– Сестра, скажите мне, где он, хотя бы название провинции, – не отступала Авива.
Сестра Луиджия молча кивнула головой, приветствуя мадам:
– Я на самом деле не могу.
– Не можете или не хотите?
Монахиня поняла, что заговаривается:
– Правда не могу. Мне это неизвестно.
Мадам отбросила всякую вежливость: она положила руку на плечо Авивы и попыталась силой развернуть ее.
– Это далеко?
– Gut, – подмигнула она. – Далеко. Тебе не стоит об этом больше беспокоиться.
Gut?Она действительно это сказала? И далеко… Значит, не Австрия, а Германия, возможно один из северных городов. Врач-еврей, играющий на фортепиано. Высший класс, ценящий музыку, живущий в цивилизованном месте, где терпимо относятся к евреям. Лучше даже, чем район, в котором она выросла. Свободная страна – лучшее, что можно пожелать ее ребенку. Итак, она может быть отныне независимой. Она может жить, как и где ей нравится.
Тогда почему, не ограниченная выбором, она через шесть месяцев поступила в Магдебургскую консерваторию, в двух часах езды к западу от Берлина? Она проводила длинные выходные в близлежащих городках, наблюдая за нянями, толкающими детские коляски, и рассматривая школьников возле местных булочных, кормила птиц на площадях. Деньги, предназначавшиеся на покупку партитур и блокнотов для записи композиций, она тратила на железнодорожные билеты и рестораны: пара сосисок и очень много пива. Она с изумлением обнаруживала в понедельник утром, что проснулась в придорожной гостинице с мыслью: теория музыки опять пропущена. В результате в дополнение к плохим оценкам, которые она получила по обязательной дисциплине «народная песня», ей в конце семестра предложили испытательный срок. Ей совсем не хотелось нагонять пропуски, легче было уйти из консерватории.
Однажды в пятницу, перед тем как известить своего наставника о принятом решении, она выступала в составе студенческого квартета. Невысокий мужчина с лысеющей головой и большими губами сидел в дальнем конце комнаты и, прижав кончики пальцев к левому виску, слушал их выступление. Это был Курт Вайль.
На следующий день в полдень они случайно встретились в кафе, и он спросил ее, о чем она думала, когда играла вчера.
– О ребенке, – ответила она не задумываясь.
Ее удивило собственное признание, и она спрятала лицо за чашкой. Ее ответ удивил Вайля, напомнив о работе, которая занимала его последнее время больше всего, – опере для детей и о детях.
Он сообщил Авиве, что у него нет достаточного музыкального образования. Его отец был кантором, а сам Вайль начал сочинять песни, когда ему было шестнадцать лет, даже формально не имея консерваторского образования. Он не спросил ее, какой она национальности, похоже, он знал это, и сделал несколько осторожных замечаний, что чувствует себя дискомфортно как в обществе сионистов, исполненных фанатизма, так и среди напыщенных, ассимилировавшихся немецких евреев. Когда же она его спросила, какой иудаизм он исповедует, он ответил:
– Простую невинную веру.
Вайль предложил ей работу в оркестре, который участвовал в местной постановке «Трехгрошовой оперы». Его карьера была в самом расцвете: он создавал все новые композиции, те, что уже были написаны, с успехом исполнялись. В тот год только «Трехгрошовую оперу» представили в разных городах более четырех тысяч раз. Вайль был похож на большого щенка, который еще не привык к своим огромным лапам: неожиданно обрушившаяся известность, доступ в высшее музыкальное сообщество Европы и в то же время недоверчивое отношение к собственному успеху, размышления о том, чего стоит его работа.
По завершении магдебургского периода он обсудил с Авивой их совместные планы на будущее. Она не понимала, почему он тратил на нее столько времени и рекомендовал на прослушивание, в то же время предупреждая, что многое из того, что он ей предложил, ниже ее в техническом и творческом плане. Например, роль взрослого персонажа в школьной опере – скромная и довольно скучная практика для тех, кто нацелен на сольную карьеру или игру в ансамбле, предупредил он. К тому же эта работа отнимет много времени в связи с переездами: он намеревался показать «Человека, который всегда говорил „да“» в школах по всей стране.
Она сомневалась, что заслуживает такого внимания, и в момент просветления призналась сама себе, что ее решение приехать из Италии в Германию было поспешным. Америка представлялась более удачным вариантом. Он, похоже, согласился. И на следующий день послал в Нью-Йоркский филармонический оркестр телеграмму с подтверждением от ее имени. Уже на следующей неделе она пересекала Атлантику, но за время путешествия сомнения в правильности выбора вновь овладели ею. В день, когда Аль-Серрас и я встретили ее, она твердо решила вернуться. Она постоянно думала над тем, каким будет ее сын, и все подсчитывала: в 1929 году ему будет четыре года, в 1930-м – пять, вот уже время идти в школу…
Вечерами Авива готовилась к репетициям и выступлениям следующего дня. Но чувствовалось, как в ней нарастает напряжение, которое, похоже, только усилилось к осени, когда завершились представления «Человека, который всегда говорил „да“» в Берлине. Я был рад уехать из этого города, Вавилона на реке Шпре, как немцы сами называли его. Вайль и Брехт уже расстались с проектом. Скоро Авива и фрау Цемлер должны были совершить серию поездок по небольшим городам, чтобы помочь юношеским оркестрам в школах, проводя в каждом месте три или четыре репетиционных дня.
В один из сентябрьских выходных, перед самым отъездом Авивы из Берлина, взяв билеты на экспресс до Ванзее, большого озера к юго-западу от города, мы отправились туда на прощальную экскурсию. С песчаного пляжа мы смотрели на маленькие лодки, проплывавшие мимо. Закаленные купальщики резвились и плескались в холодной воде, танцуя между спиралями волн, «нарисованными» ветром. Но не Авива. Я никогда не видел, что скрывает под собой ее черный купальный халат.
Мы арендовали большое, сплетенное из ивовых прутьев пляжное кресло, в которое и спрятались от ветра. Она вся дрожала, тонкость ее предплечий и запястий особенно подчеркивали широкие рукава этого халата. Я никогда не забуду прелый запах мокрых ивовых прутьев, который позже будет вызывать у меня в памяти тот час, когда я до такой степени несвоевременно и в столь необычных условиях принял твердое решение жениться.
Я намеревался покинуть Берлин осенью, как и Авива. Вместо этого я мотался из Бранденбурга в Лейпциг, из Нюрнберга в Штутгарт и по всей Германии, был своего рода «тенью», таскавшей скрипку Авивы и свою собственную виолончель. Я играл в номерах гостиниц и никогда на публике, прятался за вешалками, отказывался представляться, удирал от шушуканья местных учителей музыки, в изумлении узнававших мое имя. Я помогал устанавливать пюпитры, раздавал программки. Увертывался от камер и отказывался давать автографы. Без сомнения, окружающие думали, что мы с Авивой любовники. Собственно, почему и нет? Привлекательная и талантливая молодая женщина и боготворящий ее мужчина чуть постарше с мировой известностью. Возможно, они замечали тени под глазами Авивы и конечно же думали о том, что мы не спали всю ночь, наслаждаясь пороком. Не станем же мы им объяснять, почему никогда страстно не целовались и не обнимались.
После каждого представления школьной оперы Авива ходила по классам, демонстрируя детям инструменты, рассказывала о них, предлагала послушать, как вибрирует скрипичная струна, или подержать в руках покрытый фетром молоточек, который извлекали из недр фортепиано. Она внимательно вглядывалась в лицо каждого ребенка, запоминая выражение его глаз, когда она говорила о фортепиано и тем более о скрипке, особенно когда исполняла Вивальди. Она разглядывала носы и уши, пальцами касалась завитков на их головках, расспрашивала, каких животных, какие лакомства они любят, а когда поблизости не было учителя, интересовалась днями рождения каждого из них.
Она наблюдала за ними, я за ней. Я все время твердил себе, что должен вернуться в Испанию, но ее энергетика подавляла мою. Я воображал себе, что ее поиск чисто метафорический: она чувствовала себя виноватой, что оставила ребенка, и поэтому хочет посвятить себя другим детям. Но то, что я видел в школах изо дня в день, утвердило меня в мысли, что я заблуждался.
Она и правда надеялась найти своего сына. Видно было, как ее утомил «Человек, который всегда говорит „да“» и многочисленные вопросы учащихся после прослушивания оперы. «Почему мальчик убил себя?», «Не мог ли кто-то другой пойти за лекарством для матери?», «Почему мы должны смотреть японскую пьесу?». Но она не могла отказаться от этой работы, поскольку горела желанием продолжать поиски.
– Я найду его, – засыпая, сказала она однажды ночью, лежа головой у меня на коленях.
– Но детей десятки тысяч.
– Каждую неделю я вижу их сотни.
– Брат рассказывал мне, что мать обычно пела нам. Тогда я был еще младенцем, поэтому не помню этого. – Я уже клевал носом, и сквозь сон вдруг увидел темноволосую мамину голову, склонившуюся надо мной, и услышал ее тихое пение.
– А я играла ему каждый день, – сказала Авива. – Он узнал Вивальди до того, как почувствовал вкус молока.
Спорить с ней не имело никакого смысла, и я просто выжидал – когда лето сменится осенью, а та, в свою очередь, холодной и влажной зимой. Мое больное бедро не давало мне покоя. Теплый, сухой климат Южной Испании уменьшил бы эту боль, но не мог же я оставить ее. Однажды, после особенно беспокойной ночи, я принял лекарство с морфием, которое доктор Гиндл дал мне еще в Швейцарии. Он помог мне избавиться от боли, и я проспал всю ночь. Начни я принимать его чаще, это означало бы, что я сдался. Возможно, я возвращался к прежним раздумьям: наблюдая за Авивой во время ее безуспешных поисков, я больше не верил, что боли можно избежать. Я начал скептически относиться к ее оптимизму, позволившему мне надеяться, что у меня может быть другой образ жизни, при котором музыка служит только хорошим целям или ничему, кроме наслаждения, а дружба в определенных обстоятельствах может перерасти в страсть.
Аль-Серрас писал мне из Испании: «Все ли она делает как надо? Не устала ли от дурацкой оперы Вайля?»
Я оставлял без внимания все эти вопросы и не спешил делиться с ним своим открытием, получая таким образом явное преимущество перед ним да вдобавок близость к Авиве. Мне было на роду написано защищать ее, а не судить.
Он снова написал: «Она много пьет?»
Я ответил, в смятении от собственной лживости, но возмущенный его нападками: «Неправда. Уже нет».Это было правдой ровно настолько, насколько я об этом знал. Она выглядела хуже, чем всегда, – худая, с болезненным цветом лица, – порой ускользала от меня ночью с молодыми музыкантами из труппы в ночные клубы. Дожидаясь ее возвращения, я ненавидел эти ночи больше всего на свете, а когда она засыпала, прислушивался к ее дыханию, после многих часов, проведенных в заполненных сигаретным дымом кабаре, у нее начинался кашель.
Аль-Серрас писал и ей, я это знал, но его письма исчезали в футляре скрипки или в кармане пальто сразу же по получении, меня не посвящали в их содержание.
Готовясь к выступлению, Авива иногда завивала свои коротко подстриженные волосы на бигуди, но к зиме она стала делать это от случая к случаю. Она перестала ухаживать за ногтями, так что даже школьники ошеломленно таращились на них, когда она играла. Но я, в отличие от Аль-Серраса, не был столь щепетилен в отношении стиля и косметики, и хорошо, что его не было рядом, a tq он непременно отругал бы нас со свойственной ему прямотой.
К середине зимы я уже знал наизусть каждую линейку нотной записи и каждую реплику «Человека, который всегда говорил „да“», но все же не пропускал ни одного представления или посещения школы, я был рядом с Авивой постоянно. Но однажды, когда я вышел, чтобы достать струну ми из футляра, мне попалось на глаза не дописанное Авивой письмо к Аль-Серрасу.
«Он стал ужасно странным. Он всюду меня преследует. Я ложусь спать, просыпаюсь, а он все смотрит на меня. У него абсолютно отсутствует чувство юмора. Кроме игры на виолончели в своем номере, ему практически нечего делать. Не знаю, когда он планирует вернуться в Испанию и почему до сих пор не уехал…»
У меня перехватило дыхание. Я точно внезапно увидел свое лицо, многократно воссозданное в сотне отражающих друг друга зеркал. Так значит, она считала меня одержимым, слабым, к тому же страдающим бессонницей человеком. Конечно, она не могла написать ему, что я пью и стремительно худею, – ведь это было неправдой. А что она говорила мне накануне ночью? Ее озлобленный голос был хриплым и неразборчивым, а тон издевательским. Она попыталась подняться, и ее неопрятные ногти впились в мою ногу.
– Тебя, должно быть, устраивает, что я неважно себя чувствую. Будь я покрепче, давно бы уже была в Америке.
Она призналась, что брала морфий, который я прятал в своем футляре.
– Сколько доз ты приняла? – спросил я ее, доставая из футляра бутылку. Она была пуста.
– Бывают вещи и похуже.
– Возможно. Но ты взяла то, что тебе не принадлежало. Ты губишь свое здоровье, пренебрегая доверием тех, кому небезразлична.
– Ничего страшного, это же не курение опиума, – огрызнулась она.
– Да откуда ты знаешь?
– Ты слепец. И это не самое печальное, – накинулась она на меня. – Ревнивец. Я хоть знаю, что делаю, а ты считаешь меня безрассудной.
Я говорил об одном, она о другом. Не помню, что мы еще наговорили друг другу, только, покидая комнату, она бросила мне:
– Не догадываешься, кого нужно пожалеть – безумицу или того, который ходит за ней кругами?
Мы помирились на следующие выходные. Я заполнил свой рецепт на морфий и отдал ей в обмен на обещание, что она не будет курить опиум. По ее признанию, она делала это в Берлине и только со своими друзьями-музыкантами.
Как-то она не возвращалась в отель до самого утра. Я прождал ее всю ночь, поклявшись себе, что скажу ей все, и о письме к Аль-Серрасу, и о многих других вещах.
После очередного тоскливого представления в Ингольштадте, в школе, располагавшейся в небольшом кирпичном здании, я последовал за Авивой в класс, где ее, по обыкновению, ждали дети. Один из них, светловолосый курчавый мальчик лет шести или семи, попросил разрешения сыграть для нее на фортепиано. Когда занятия закончились, мы с учителем взялись откатить пианино в чулан, где оно обычно и находилось. Я толкал старенький инструмент по коридору, когда услышал позади себя радостный звонкий голос. Обернувшись, я увидел его обладателя. Это был ангелоподобный мальчик, он шел с Авивой по коридору в обратном от меня направлении. С ней не было ни скрипки, ни пальто. Едва она взяла его за руку и они свернули за угол, я сразу же догадался, что она задумала.
Я бросил и учителя, и пианино и помчался за ними. За поворотом их не было. Я заглядывал в каждую комнату, мимо которой пробегал. Распахнутая настежь дверь в конце коридора выходила на школьный двор и затем на пустынную улицу. Задыхаясь, я выкрикивал ее имя, сперва во дворе, потом в школе. В дверных проемах стали появляться люди: сначала несколько учеников и учителей, а затем беловолосый мужчина, который допросил меня, после чего повел в большую комнату с покрытым инеем окном, в свой кабинет.
Когда директор школы закрыл дверь кабинета, я увидел Авиву с мальчиком, сидевших на длинной деревянной скамье, вытянувшейся вдоль одной из стен. Она взглянула на меня и тут же прикрыла рукой покрасневшее лицо. На ее шее, на тонкой синей ленточке, висела небольшая бронзовая медаль, которую прежде я никогда не видел. Благодарственный подарок от школы. А мальчик вызвался проводить Авиву до кабинета директора, чтобы она смогла получить эту медаль. Авива не знала сюда дороги.
– Я намерен рассказать Вайлю, – сказал я ей, после того как мы опять проспорили всю ночь в нашем номере.
– Что? Что ты одержимый? Что ты вбил себе в голову бог знает что?
– Я скажу ему… – Я снова не договорил, тишину нарушили четыре коротких стука в стенку у кровати, я аж подскочил от неожиданности. Так фрау Цемлер, находившаяся в соседней комнате, давала нам знать, что неплохо слышит наши голоса. – Допустим, я ошибся насчет этого мальчика…
– Конечно ошибся. Ему даже не столько лет! Найди я того, кого ищу, что бы я, по-твоему, сделала – ушла бы с ним? Выкрала?
Я не ответил, а она продолжала:
– Всего один месяц, обещаю, и мы сделаем перерыв на лето. Тогда я буду готова оставить Германию.
Я же прошептал:
– Я скажу ему, во-первых, что ты одержима идеей с этими мальчиками; во-вторых, что ты принимала морфий и опиум и тебе нельзя доверять.
– Но турне этого года почти закончено, и у меня почти не осталось сил…
– У тебя их не станет совсем,после того как я все расскажу Вайлю. Ты меня можешь презирать, но он поймет.
Многие месяцы я не испытывал ничего подобного, но тогда я был взбешен. Подняв на Авиву глаза, я увидел, как она напугана. Она села на кровать, но через минуту встала и направилась в ванную комнату. Спустя время, когда вернулась оттуда, обвернувшись полотенцем, она снова села на кровать:
– Что ты хочешь от меня?
Из соседней комнаты постучали.
Авива взглянула на стенку, затем мне в лицо потускневшими глазами и с твердой решимостью в голосе прошептала:
– Я сделаю для тебя все, что захочешь.








