Текст книги "Испанский смычок"
Автор книги: Романо-Лакс Андромеда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
ЧАСТЬ V. Юная Бонита
Глава 17
Секретарша, сидя на краю моего стола, зачитывала мне вслух почту, а я в углу полировал смычок, готовясь к репетиции.
«Мы с дочерью с удовольствием прочитали статью в мадридской ABC от 15 августа. Она напомнила нам о счастливом сходстве между…»
– Это не та женщина, что прислала мне прядь волос своей дочери?
– Та самая.
– Оставь его, пожалуйста.
Рита демонстративно наколола письмо на штырь для телефонных записок. Затем надорвала угол следующего конверта:
– А это от того репортера, что брал у вас интервью для «Дьярьо де Бильбао».
– А почему он не позвонил?
– Он звонил. Целых четыре раза. Только вы не стали с ним разговаривать. Он прислал свои статьи.
– Надеюсь, среди них больше нет «Портретов отважных»?
– Мне нравится та, где он пишет о полковнике Франко. В том же номере, где и статья о вас… С вами все нормально?
Я похлопал себя по шее и поморщился от боли.
– Генерале Франко, – поправил я ее.
– Там были хорошие фотографии, – продолжала она, не обращая внимания на выражение моего лица. – Он сделал по-умному, поставив эти материалы рядом. И такие прекрасные цитаты! Вы оба говорите о скромности и любви к родине.
Я застонал.
– Не понимаю, чем вы недовольны. – Она вздохнула. – А видели статью о нем и его жене в «Эстампе» в прошлом месяце? Она совершенно не умеет одеваться. Черный креп! Монашенка, да и только. А Франко прекрасен. Он сказал, что его подлинное увлечение – это живопись. Правда, здорово?
– Несостоявшийся художник? Не верю.
– Да чем он вам не нравится?
Я сжал губы и в последний раз с силой ударил себя по шее.
– Если он опять вам напишет, вы ему ответите?
– Репортеру?
– Да нет, Франко.
– А почему вы решили, что он мне писал?
Рита работала у меня уже год. Я разрешил ей вскрывать новую почту, но не позволял совать нос в мои старые письма. Сейчас она делала вид, что внимательно изучает свои накрашенные ногти.
– Я позвоню в Бильбао, – сказал я. – Обещаю. Следующее письмо, пожалуйста. Письма, что внизу, уже неделю копятся.
Она прижала к груди плотную пачку писем:
– Может, выбросить их? А завтра с утра просмотрим свежие. Дневной концерт у вас начинается только в два.
Я попытался напустить на себя строгий вид, но она не испугалась.
Мне нравилась Рита: нравилось, как медленно, двумя пальцами, она печатала, нравилось, как она с задумчивым видом сутулилась над черной пишущей машинкой, напоминая мне Бетховена. Как-то я сказал ей об этом, но она меня не поняла:
– Откуда вам знать, как выглядел Бетховен? Он ведь уже умер? Конечно, существуют рисунки, но рисунки могут и обманывать…
– Его посмертная маска, – прервал я ее. – Я видел ее в Германии.
– Ой, – вздрогнула она. – А он правда был сумасшедшим?
– Нет, конечно. Просто беспокойным. Может быть, разочарованным.
– Все музыканты такие?
– Конечно нет, Рита. Посмотри на меня.
Она присвистнула и молча отвернулась к своей машинке: подбородок вздернут, брови на гладком лбу удивленно подняты.
Я не обращал внимания на то, что она оставляла у меня на столе сырные корки и яблочные огрызки. Ловил себя на том, что, выбрасывая их, улыбаюсь, и сам себя корил: с каких это пор неряшливость стала казаться мне очаровательной. Ведь было время, когда брошенная в раковину колбасная шкурка или апельсиновая корка на полу надолго выводили меня из себя, но это было так давно. Возможно, я находил ее очаровательной именно потому, чтоона напоминала мне о моей былой раздражительности, притом в умеренной дозе.
– Есть письма от коллег? – спрашивал я как минимум раз в неделю.
– Нет. Телефонных звонков тоже не было.
– Прекрасно. – Я сконцентрировался на запонках. – Возможно, на следующей неделе.
В одну из папок Рита собирала вырезки, в которых сообщалось о карьере Аль-Серраса. Через полгода после выступления в Бургосе ему удалось представить на небольшом концерте в Толедо свое сочинение, получившее разгромную оценку от одного из критиков. Годом позже он показал публике новую серию композиций, но Рита нашла всего одно объявление о нем и ни одного отзыва. В следующий раз он выступал на концерте в честь Листа, а некоторое время спустя – на концерте, посвященном новым работам русских композиторов. Он вернулся к исполнительской деятельности – несомненно, в связи с финансовыми трудностями.
Что касается моего материального положения, то оно было более чем удовлетворительным. Дирижирование, многочисленные концертные туры и продажа первых трех пластинок принесли мне в 1929 году кучу денег. Тратить их мне было особенно не на что, хотя я, конечно, регулярно посылал деньги матери. Женитьба и семейная жизнь, маячившие на горизонте восемь лет назад, превратились в воспоминание, а сам горизонт затуманился из-за бурных событий.
После концерта в Бургосе в 1921 году мои знакомые разделились на два лагеря: одних мой стихийный протест воодушевил, других привел в ярость. Я надеялся, что всеобщее внимание к моей персоне постепенно сойдет на нет, но обсуждение трагедии в Ануале продолжалось, и моя роль в событиях, в общем-то второстепенная, по-прежнему интересовала публику. Официальное расследование событий, предпринятое правительством, завершилось лишь через два года. Все это время каждый мой шаг был на виду. Например, я ухаживал за одной девушкой, но потом узнал, что ее отец меня презирает за мою позицию. Были и такие, кто уважал меня за политические взгляды, но не видел во мне артиста, да и просто человека.
В 1923 году специальная комиссия наконец представила кортесам доклад, в котором объяснялось, почему наши войска оказались так растянуты. Накануне публичного оглашения доклада генерал Мигель Примо де Ривера поднял военный мятеж в поддержку короля Альфонсо, на которого возлагалась значительная доля вины за происшедшее. Альфонсо поддержал восстание военных, позволив своему защитнику Примо де Ривере стать диктатором. Наш король совершал один постыдный поступок за другим. Не желая брать на себя ответственность за Ануаль, он согласился играть чисто церемониальную роль: монарх существует, но страной правит другой человек.
Я хорошо представлял себе, как Эна была унижена капитуляцией Альфонсо. Вскоре после Ануаля она написала мне письмо с просьбой вернуть подарок. Я не сделал этого.
Через год от нее пришло еще одно, не менее обиженное письмо:
Своим трюкачеством вы стяжали себе позорную славу. Надеюсь, Вам ясно, что Вы больше не являетесь другом монархии.
Я отвечал:
Вы затрагиваете проблему чисто технического свойства. Мой смычок служит мне верой и правдой, и я не вижу смысла насиловать его ради удовлетворения Вашей прихоти. Кроме того, я не хочу расставаться со знаком благоволения, выказанного мне в менее суровые времена.
За формальной вежливостью я пытался скрыть боль в сердце. У меня никогда не было лучшего слушателя, чем королева с ее тонким пониманием музыки и ее способностью к сопереживанию. И годы спустя я хранил номер газеты с ее фотографией, сделанной в день, когда она покидала страну. Альфонсо был уже за границей, и она спешила присоединиться к нему. Фотограф запечатлел ее сидящей на придорожном камне – в обычной одежде, с зажженной сигаретой в руке. Она смирилась с неизбежным и больше не волновалась о том, что скажут о ней другие.
Одним из немногих уцелевших в ануальском разгромебыл друг моего брата, простой солдат, вернувшийся из Марокко национальным героем. Он храбро вел себя на поле боя, усеянном телами испанских воинов. Пока длилось следствие, его не могли продвинуть по службе, зато наградили медалями и чествовали на ужинах в «Автомобильном клубе». О нем восторженно писали газеты, даже те, что враждебно относились к военным в целом. Франко являл собой образ безупречного солдата, символ порядка, верности и выживания.
Он интересовался мною, слышал обо мне так же много, как и я о нем. Он понимал, что доброе отношение к нему Энрике было отчасти вызвано тем, что Энрике горячо любил меня, своего брата. Франко написал мне об этом в письме, которое я получил через два месяца после телеграммы, сообщившей о смерти Энрике.
В письме подробно рассказывалось о том, как Франко отомстил за моего брата, которого мы оба боготворили. Преследуя лидера берберов Абд-эль-Крима, Франко во главе отряда кинулся громить берберские деревни. Они сжигали дома, безжалостно убивали стариков, женщин и детей. Написанное строгим аккуратным почерком, в деловитом тоне, письмо содержало массу жестоких подробностей. Я не мог не ужаснуться тому, с каким явным удовольствием он все это описывал. Франко хотелось, чтобы я радовался вместе с ним. Работа была «трудной, но приятной», выражался он.
Это отвратительное письмо пришло в самый разгар моей скорби по Энрике, и оно выбило меня из колеи. Выступать я не мог. Нотные линейки расплывались перед глазами. Нотные знаки приобрели крылья, словно мухи, что тучами вьются над полем битвы, усеянным трупами солдат, которых некому хоронить.
Я отменил концерты, запланированные на начало осени, и на меня тут же посыпались телефонные звонки от репортеров. Фотографы не давали мне и шагу ступить. Никто не верил моим отговоркам о плохом самочувствии и неладах со зрением, никто не желал слушать, что я надеюсь возобновить выступления в октябре, самое позднее в ноябре. Все считали, что я делаю это в знак протеста.
Меня преследовало чувство вины – и когда я играл плохо, убеждая себя, что сейчас не время для музыкальных удовольствий и ухода в себя, и когда я вообще не играл, превратившись в мишень журналистов. В конце концов я вернулся к привычному графику выступлений, но внимание к моей персоне не уменьшалось. Дурная слава поистине так же прочна, как и добрая. Чем больше я сопротивлялся шумихе вокруг себя, тем охотнее пресса превозносила мои скромность и принципиальность. Я презирал Франко за то, что он строил свою карьеру на грязи, но и сам купался в грязи.
Разумеется, быть знаменитым виолончелистом и дирижером, который нарасхват по всей Европе, – огромное удовольствие. Впервые в истории Испании имя виолончелиста получило столь широкую известность. С каждым годом моя слава возрастала. Почта была забита приглашениями, восхвалениями и просьбами. Молодые музыканты умоляли меня о покровительстве. Политические организации просили о поддержке. Плохо лишь, что многократное увеличение числа поклонников сопровождалось исчезновением старых друзей. Я уже несколько лет ничего не слышал об Альберто. Еще дольше не получал никаких вестей о графе Гусмане и его семье.
Со дня концерта в Бургосе я совсем потерял из виду Аль-Серраса. Памятуя о том, как мы с ним расстались, и зная о постигшем его фиаско, я не осмеливался первым обратиться к нему. По моему разумению, он должен был проявить инициативу. Не мог же он вечно на меня сердиться.
Я собирался уходить, когда до меня донесся пронзительный крик Риты: «Ага! Я знала, что это случится. Маэстро, скорее смотрите!»
Мне стоило усилий не обращать внимания на толстую пачку писем, которую она протягивала мне, пока я дошнуровывал ботинок. Но она обошла вокруг стола и всунула мне в руку письмо:
– Это из Америки! Приглашение сыграть в Белом доме!
– О! – не удержался я от радостного возгласа. – Недурственно.
– Вы этого заслуживаете! – проникновенно проговорила она.
– Наверное. Ответьте им. Скажите, что я с удовольствием принимаю приглашение.
Я приехал в Вашингтон в конце октября 1939 года, через полгода после инаугурации президента Гувера. Я так нервничал, что на официальном обеде, предшествовавшем концерту, с трудом проглотил всего несколько кусочков, но выступил хорошо – и сам был доволен, и пригласившие меня хозяева. Я ждал, что после концерта будет прием, на котором я смогу поговорить с президентом и спросить его совета о том, как один человек может помочь своей мятущейся стране. Гувер пользовался среди европейцев репутацией героя за помощь безработным, которых он по собственной инициативе поддерживал во время Великой войны, особенно в Бельгии.
Но мне не удалось даже словом перемолвиться с президентом. Собравшиеся были ошеломлены случившимся накануне «черным четвергом», когда на фондовом рынке США резко упали акции. Джентльмены, сунув пальцы за пояс или поправляя галстук-бабочку, мрачно рассуждали о ликвидации, спекуляции, перегретых рынках и прочих далеких от меня вещах. Единственное упоминание о моей стране прозвучало, когда одна из дам из семейства Рокфеллер посетовала на бегство тысяч европейских инвесторов, покинувших Уолл-стрит и устремившихся вкладывать деньги в восстанавливающиеся рынки своих стран.
Такая же атмосфера царила и на борту парохода, на котором я на следующий после концерта день возвращался в Испанию, где меня ждал новый контракт на запись. За трапезой пассажиры первого класса упорно обсуждали финансовые новости, со страхом ожидая открытия биржи в понедельник. К вечеру субботы корабль охватила паника. На обеде два джентльмена затеяли столь горячий спор, что сидевшая с ними за одним столом седовласая женщина с двойной ниткой жемчуга на широкой груди не выдержала: «Неужели нам больше не о чем поговорить? Вы хотите окончательно лишить меня аппетита?»
Один из мужчин потянулся, чтобы взять ее за руку, но она его оттолкнула. За соседним столом ссорилась супружеская пара: они громко выясняли, кому первому пришла в голову несвоевременная идея отправиться в Европу. В их беседу вмешался пассажир, заявивший, что пароход должен повернуть обратно. Со всех сторон неслись недовольные восклицания и взаимные упреки. Обстановка накалялась. К счастью, до драки не дошло, но я не удивился бы, если бы она вспыхнула. Мой сосед по столу попросил вызвать корабельного доктора и пожаловался на боли в груди.
Вечером ко мне подошел капитан:
– Я был на вашем концерте в Белом доме. Может быть, вы согласитесь выступить у нас на корабле?
Я не успел ответить, как к капитану обратился младший офицер. Пассажиры настойчиво требуют позволить им воспользоваться корабельным радио. Они говорят, что им необходимо срочно связаться со своими брокерами.
– Может быть, завтра вечером? – проводив подчиненного, продолжил капитан. – Это хоть как-то отвлечет пассажиров. Из-за всех этих озабоченных уолл-стритовских баронов мне трудно сохранять контроль на борту. Впрочем, и без всякого кризиса было бы глупо не воспользоваться тем, что среди нас находится такой выдающийся музыкант. Обычно среди пассажиров бывает несколько артистов и писателей, но чтобы сразу два знаменитых музыканта – такого я не упомню..
– Два? – переспросил я.
– Прошу прощения. Я не хотел вас обидеть. Но мне сказали, что тот, второй, тоже довольно известен. Или был известен в прошлом. Он вас сразу узнал.
– Он пианист? И его зовут Хусто Аль-Серрас?
– Да, это он.
– Но почему я ни разу с ним не столкнулся?
– Он путешествует вторым классом, – понизив голос, произнес капитан. – Я обещал ему каюту получше, если и он согласится принять участие в концерте. Но он сказал, что я должен спросить вас.
В этот момент к капитану подошел другой младший офицер. Я отвернулся в сторону, чтобы не выдать своего волнения. Спросить меня?Я был удивлен не столько тем, что Аль-Серрас хотел поговорить со мной, сколько тем, что он хотел участвовать со мной в одном концерте.
– В Императорском холле у нас отличный рояль, – вернулся ко мне капитан. – В последнем рейсе у нас исполняли джаз… Думаю, вам понравится акустика. Хотите посмотреть?
Я его уже не слушал. Думал, что скажу при встрече с Аль-Серрасом. Но вот мы вошли в Императорский холл, и я увидел его сидящим над клавиатурой рояля.
Аль-Серрас повернулся на стуле и схватил меня за руку. Я успел рассмотреть его: нижняя часть красного лица отяжелела, в волосах, по-прежнему густых, появилась седина. Он растянул губы в улыбке, и я почувствовал, как меня отпускает напряжение. Неужели примирение состоится так легко?
– Какими судьбами? – выдавил я из себя.
– Я прочитал о твоем концерте в Белом доме, – признался он. – И узнал, что ты возвращаешься в Европу на этом корабле.
Я не стал спрашивать, почему он не написал или не позвонил мне. Он тоже не задавал этих вопросов. Просто рассказал мне о нескольких концертах, которые он дал в Филадельфии и Бостоне, а до того – в Южной Африке:
– Я рассчитывал пробыть в Нью-Йорке еще месяц, но мои финансовые, дела, скажем так, пошатнулись. Так что пришлось собираться домой…
– Уж не пострадал ли ты из-за кризиса на бирже?
– А кто не пострадал? Мой брокер всю пятницу даже не подходил к телефону. Зато с билетом на пароход не возникло никаких проблем. Многие в последнюю минуту сдали билеты.
Над ним все еще витала тень потерь, но, как ни странно, он отнесся к ним философски.
– Что в этой жизни прочно? – задал он риторический вопрос и рассмеялся: – Красивая внешность, да и та ненадолго. Деньги – никогда.
– А дружба? – спросил я осторожно.
Он провел пальцами по усам:
– Иногда. Я отношу дружбу к той же категории, что и любовь: порочная, грязная, непостоянная, и почему-то непреодолимо влекущая.
В понедельник вечером состоялся наш концерт. Двенадцать рядов кресел с прямыми спинками заполняли элегантную комнату. Мы предложили простую программу: Массне и Франк, которых мы все эти годы играли с Готье. Восьмилетний перерыв не сказался на нашем исполнении. Музыка примирила нас лучше любых слов.
Когда отзвучала последняя нота, пассажиры потребовали повторить, и мы сыграли на бис. Они хотели услышать что-нибудь еще. Аль-Серрас, всегда предпочитавший выступать перед небольшой аудиторией, обещал обязательно продолжить выступление, но сначала произнес речь, в которой рассказал о своей любви к океанским путешествиям и о своем первом сохранившемся в памяти путешествии, когда в возрасте семи лет его без билета везли на пароходе в Бразилию. Я слышал эту историю и раньше, и каждый раз она звучала по-новому. Но главный сюжет не менялся: необычайно одаренный музыкант, преследуемый властями Карибских островов, с помощью портовых шлюх зарабатывающий себе на дорогу домой. Меня мучила жажда, мне хотелось закончить наше представление, и чем дольше он говорил, тем крепче я сжимал смычок.
Аудитория весело выслушала байку Аль-Серраса. Договорив, он сел за рояль и заиграл «Лебедя» Сен-Санса. Я никогда особенно не любил эту пьесу и пропустил начало. Торопясь подхватить мелодию, приготовился ударить смычком. Но моя рука схватила пустоту. Смычок, вырвавшийся из руки, стрелой летел прочь от меня. По комнате пронесся вздох. Аль-Серрас закончил такт и поднял голову от клавиатуры.
Я ждал, что сейчас раздастся смех. Розовощекие пассажиры – мужчины в тесных жилетах, самодовольные женщины – не вызывали во мне доверия.
Я чувствовал, что должен что-то сказать. Аль-Серрас на моем месте мгновенно нашелся бы, обернул бы инцидент шуткой. Но я растерянно молчал. Больше всего меня беспокоил смычок. А вдруг треснет трость? Или сапфир вылетит из гнезда и закатится под ноги кому-нибудь из зрителей? Ищи его потом среди остатков конфетти, оставшихся на полу после предыдущего праздника.
Я встал со стула и при полном молчании направился искать смычок. Я был уже на полпути к первому ряду, когда ко мне потянулась молодая женщина, сидевшая сразу за сгорбившимся мужчиной.
Хорошенькая, стройная, с большими темными глазами и прямым изящным носом. У нее были черные волосы, прядь которых выбилась из-под гребня. Среди женщин в изысканных нарядах она выделялась простым платьем с длинными рукавами и аккуратным воротником в фестонах. На хрупкой шее билась жилка.
Это ее и выдало. Не будь этой бьющейся жилки, я бы поверил, что она прекрасно владеет собой. Она протянула ко мне правую руку, и я заметил, какое у нее тонкое запястье. Привычным жестом она втолкнула палец в крючок эбеновой колодки, и смычок встал почти вертикально – как стрелка компаса, указывающая правильное направление. Затем она слегка приподняла смычок, направив его в мою сторону.
Я не ошибся. Тот, кто никогда не дотрагивался до смычка, обычно или обхватывает его всей ладонью, чем портит струны, или неловко поднимает вверх.
Я пробормотал слова благодарности. Она наклонилась к моему уху и тихо шепнула: «Вы играли прекрасно». Как выяснилось позже, она была скрипачкой.
Аль-Серрас, не удержавшись, прокомментировал это событие и, вероятно, впервые в жизни проявил проницательность. Он утверждал, что из многих пассажирок я специально выбрал себе лучшую мишень. Клянусь Купидоном, это была прекрасная цель!
Глава 18
– Ты мне не веришь? – спросил я Аль-Серраса на следующий день на палубе второго класса. – Она точно музыкант. Я это докажу.
Я подошел к молодой женщине, мы представились друг другу и обменялись парой-тройкой ничего не значащих фраз: как обидно, что стоят такие ненастные дни, солнце в открытом море было бы захватывающим зрелищем; удивительно, как это чайки забираются так далеко от суши. Потом, не глядя на меня, она тихо сказала, что ее нисколько не привлекает океан и что вообще ее мутит от этого путешествия.
– Вы везете его с собой? – по-английски спросил я.
– Что везу?
– Ваш инструмент?
– Какой инструмент? – Она зябко поежилась и сунула руки под мышки.
– Прошу вас! – сказал я. – Если я предположу, что это скрипка, а на самом деле это окажется альт, то вы затаите на меня обиду. Я ничего не понимаю в альтах, знаю только, что на их тему не следует шутить. Так помогите мне. Скажите, на чем вы играете.
Она высвободила руки и медленно опустила их вниз.
– Извините, я не очень хорошо говорю по-английски.
– Гораздо лучше, чем я. А какой ваш родной язык?
– По-испански я не говорю, – ушла она от ответа.
– А по-французски? – вмешался в разговор Аль-Серрас.
– Очень плохо, – сказала она. – А как у вас с немецким?
– Мы готовы говорить с вами на любом языке, – заявил я, и Аль-Серрас широко открыл глаза.
– Мы возвращаемся домой, в Испанию, – уточнил он, спасая ее от моих расспросов. – А вы?
Она снова обхватила себя руками, прислонилась левой щекой к плечу и уставилась на поручни. Затем развернулась и молча ушла.
– Ну ты молодец, – проворчал я.
Он покачал своей волосатой головой и поднял ладони:
– При чем тут я? Это ты ей нагрубил.
Кое-что мне удалось прояснить с помощью почитательниц Бетховена. С этими двумя пожилыми дамами я познакомился во время прогулок по палубе второго класса, и у нас уже состоялось несколько бесед на тему «новой музыки», как называла одна из них все, что было написано после 1820 года, даты рождения ее матери. Дамы сообщили мне, что эта девушка была родом из Северной Италии. Они не смогли произнести ее фамилию («В ней почти два десятка звуков»), но звали ее Авива. Они точно знали, что у нее была долговременная виза в США и приглашение в Филармонический оркестр Нью-Йорка. Однако, едва прибыв в Нью-Йорк, она тут же решила вернуться обратно и зарезервировала каюту на том же пароходе.
– Вы полагаете, что это страх перед сценой? – спросила меня темноволосая женщина, любительница раннего Бетховена.
– Не думаю, – ответил я. – Если ей предложили работу за рубежом, значит, у нее был серьезный опыт выступлений в Италии.
– Конечно, – сказала вторая матрона. – Я думаю, это что-то личное. Возможно, любовь.
– Кстати, кожа у нее на пальце ровная, – добавила темноволосая. Увидев удивление на моем лице, пояснила: – Она давно не носит на нем кольца.
– А может, никогда и не носила, – поддакнула ее подруга.
Чуть позже появился Аль-Серрас с жалобами на соседа по столику, который весь обед оплакивал свои пропавшие миллиарды.
– Они называют его «черным вторником», – ворчал он. – Сначала «черный четверг», теперь «черный вторник». Вся неделя – сплошной мерзкий синяк.
– Что ты думаешь о концерте?
– Еще одном?
– Ну да. Втроем.
Капитан выделил нам небольшой зал, чтобы мы могли прослушать Авиву. Она пришла со скрипкой, но не торопилась вынимать ее из футляра. Аль-Серрас всячески подбадривал ее, так же как подбадривал меня, когда мы впервые играли вместе во дворце в Париже. В такие моменты, отвлекаясь от тревоги за будущее, забывая про свой неуемный аппетит и необходимость самоутверждаться, он бывал великолепен.
Мы дружно уговаривали Авиву, но она не поддавалась.
– Ведь это огромный шанс для вас, – отчаявшись, сказал я ей. – Неужели вы этого не понимаете?
– Я знаю, насколько вы известны, – кивнула она.
– Не спорьте с ним, – вступил Аль-Серрас. – Это бесполезно. Сделайте это для меня.
– Я подумаю, – сказала она.
– Никаких раздумий. Просто скажите, что вы согласны.
Я хотел, чтобы она играла с нами, но не хотел, чтобы он упрашивал ее.
– Не спешите, мисс…
– Да-да, подумайте над нашим предложением, – опять влез Аль-Серрас.
Она кивнула и повернулась уходить. Аль-Серрас подмигнул мне и принялся перелистывать разложенные на крышке рояля ноты.
– Аи revoir, —попрощался он с Авивой. – Встретимся позже, на палубе. Будьте любезны, закройте за собой дверь. – Затем обратился ко мне: – Слушай, Фелю, не взглянешь сюда? – Он извлек из пачки нот листок: – Что-то никак не могу уловить нужный ритм.
За все годы нашего знакомства Аль-Серрас никогда не обращался ко мне за советом. Обычно он играл не по нотам, а по памяти.
– Вот это место… – И его пальцы запорхали по клавишам.
– Что это?
– Форе, до минор, – ответил он, не прекращая играть.
– А где моя партия?
– На рояле.
– Что ж ты раньше молчал?
Вместо ответа Аль-Серрас крикнул через плечо:
– Помолчи! Лучше послушай, как я его усовершенствовал.
Я понял, что он говорит это для Авивы, которая задержалась на пороге.
Он превзошел самого себя. Окунулся в тревожное начало Форе с полной уверенностью в себе. Его пальцы оживляли колокольный звон, подобно носу корабля разрезали волну и посылали тревожные сигналы в темное морское пространство. Взволнованная музыка молила о чем-то недоступном. Пораженный его исполнением, я занял свое место и заиграл свою партию. Виолончель принесла облегчение – более медленная и спокойная мелодия уверенно повела корабль навстречу ветрам.
Мы сыграли две первые части и подошли к третьей. Магия музыки Форе так захватила меня, что я не заметил, как Авива вернулась в комнату и вынула скрипку из футляра. Она присоединилась к нам как раз в тот момент, когда голос скрипки соединяется с голосом виолончели и поднимается ввысь, раскалывая тьму. Она без труда вела меня, добавляла дерзкие штрихи, наполнявшие пьесу жизнью. И вдруг как будто испугалась, что забралась слишком высоко: у нее закружилась голова, и она спустилась с небес на землю. Технически она играла совершенно, ни один критик не придрался бы к ее исполнению, но я чувствовал, что она вернулась к какому-то пределу, который установила себе сама.
Тем не менее, когда мы закончили, она выглядела довольной. Мы с трудом переводили дух – исполнение незнакомой пьесы всегда выматывает физически. Авива засмеялась:
– Надеюсь, в следующий раз вы дадите мне настроиться!
– Вот именно! В следующий раз! – воскликнул Аль-Серрас – Именно эти слова я и хотел услышать. Вы уже играли это прежде, не так ли?
Только тут до меня дошло, что Авива не смотрела в ноты.
– Два года назад, – ответила она.
– Я не знал этого произведения, – признался я. – Когда оно было написано?
– В 1923 году, – загоготал Аль-Серрас. – Фелю, ты отстал от жизни. – А затем, обращаясь к ней: – Он наполовину живет в семнадцатом веке.
Но его добродушное поддразнивание меркло по сравнению с охватившей нас эйфорией. Мы поняли, на что способна Авива. И начали догадываться, что она собой представляет.
Я предложил капитану дать концерт в последний вечер перед приходом в порт. И заранее извинился, понимая, что это довольно рискованно – собрать трио музыкантов в такое короткое время.
– Рискованно? Короткое время? Да о чем вы говорите? На этом корабле я сочетал браком пассажиров, познакомившихся всего несколькими днями раньше! Люди часто торопят события. Кроме того, всем понравился ваш первый концерт. А меня устраивает все, что удержит пассажиров подальше от радиорубки.
К тому же, добавил капитан, для Авивы участие в концерте будет благодеянием.
– В каком смысле?
– Да у нее же ни гроша за душой! Билеты на пароход ей оплатил патрон, а все, что она заработала, ушло на оплату квартиры. Для нее, в отличие от большинства, «черный вторник» наступил давным-давно.
– Я не знал.
– Хорошо, что на борту есть настоящие ценители музыки. Я уверен, что мы сможем ей помочь. Почему бы не попробовать собрать для нее немного денег?
Мы сказали Авиве о предстоящем концерте, и она стала нерешительно отнекиваться.
– Мне нечего надеть, кроме того, что на мне, – уронила она, опустив глаза на то самое строгое платье с фестонами, в котором была в тот вечер, когда играли мы с Аль-Серрасом.
Я хотел сказать, что одежда не имеет значения, но вмешался Аль-Серрас.
– Мы найдем для вас что-нибудь получше, – пообещал он ей.
Именно он выяснил, что у юной племянницы почитательниц Бетховена, путешествовавшей с ними, имелась зеленая накидка. Чтобы превратить ее в платье, достаточно было ушить ее в талии. С подушечкой для булавок в руках дамы собрались в большой каюте Аль-Серраса, выставив нас за дверь.
– Она отлично держалась на репетиции, – сказал я.
– Мне кажется, она волнуется не за выступление. Просто не привыкла, что ей оказывают внимание. Да и наряд будет слишком открытым. Авива, как сказала мне одна из тетушек, выросла в женском монастыре.
– Но это нечестно! Мы-то с тобой будем одеты строго!
– И слава богу, – сказал он. – Кому интересно пялиться на нас с тобой? А уж на тебя-то и вовсе никто не смотрит. Не спорь со мной! Ты играешь, уставившись в пол. Публика видит только твои опущенные плечи. Но на нее они, конечно, будут таращиться. – И добавил: – Ты и сам на нее таращишься. Даже когда она не играет.
Через несколько минут до меня дошло, что мы похожи на женихов, нервно расхаживающих перед дверью невесты. И я предпочел уйти.
И горько пожалел об этом, когда через час вернулся.
Дверь каюты Аль-Серраса была закрыта. Я подумал, что швея ушла и Авива заканчивает свой туалет. Я приложил ухо к двери и прислушался. Мне показалось или это звук ударов? И тут раздался напряженный голос Авивы:
– Мне больно.
– Потерпишь, – отозвался Аль-Серрас. – Я не собираюсь повторять тебе дважды. – Он издал стон.
Меня прошибло холодным потом – от макушки до ступней.
– Пожалуйста! – снова сказала она.
– Это и должно быть больно. Так говорила моя мать.
Его мать, эта потасканная куртизанка? Боже мой!
Я постучал в дверь и услышал, как Авива сказала:
– Я хочу одеться.
Я переминался у двери, не решаясь снова постучать или нажать на дверную ручку. Ну почему я такой нерешительный, когда нужно действовать? Мне отлично известна репутация Аль-Серраса! Я был свидетелем его бесчисленных приключений в небольших городках по всей Испании. Правда, на моей памяти он никогда не овладевал женщиной без ее согласия. Или я просто не все знаю?