355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Романо-Лакс Андромеда » Испанский смычок » Текст книги (страница 23)
Испанский смычок
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:59

Текст книги "Испанский смычок"


Автор книги: Романо-Лакс Андромеда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)

Брехт нервно поглаживал ладонью кончики своих коротких щетинистых волос. Вайль вздохнул:

– Возможно, нам придется внести изменения.

Позже, в кафе, Авива спросила:

– Вы тоже считаете, что эта первая репетиция не совсем удалась? – Чтобы снять шляпку, она вынула булавки, крепившие ее к волосам, и предстала перед нами в блеске своих восхитительных завитков.

– Они играли потрясающе, – начал я и протянул руку к ее волосам, так мне захотелось погладить ее по голове, но она уже отвернулась, и моя рука на мгновение зависла в воздухе, прежде чем я спрятал ее под стол, уставленный тарелками недоеденных блюд: угря в растительном соусе, зеленой фасоли, корнишонов и булочек.

Дыхание Аль-Серраса отдавало маринованной селедкой, когда он наклонился к нам обоим:

– У вас появляются проблемы, когда вы начинаете использовать музыкальный театр как рупор. Это похоже на детскую игру в испорченный телефон: сообщение приходит к последнему участнику в совершенно искаженном виде.

– Но эта пьеса далеко не так примитивна в оригинале, – сказала Авива. – Она заканчивается духовным воскрешением мальчика. А Брехт убрал этот финал.

Аль-Серрас проворчал:

– Он обязан был это сделать, я так понимаю.

– Что ты имеешь в виду? – Я-то как раз не понимал.

– Он – марксист. А это отказ от религии. Он оставил только те места, где мать беспокоится об одежде и еде для сына. Ведь это о капитале и труде, не так ли?

– Он выбросил слишком много, – сказала Авива каким-то извиняющимся тоном. Я подтолкнул к ней тарелку, но она даже не взглянула на нее, а предпочла опустошить свой стакан. – Я говорила на репетиции с Элизабет Хауптман, его ассистентом. Она сделала свой перевод этой пьесы на немецкий. Так там больная мать говорит сыну… – Авива замялась.

– Продолжай, продолжай, – подбодрил ее я. – Так о чем там речь?

Она засмеялась:

– Не важно.

– Нет уж, будь добра, хоть в двух словах.

Она выпрямилась на стуле, собираясь с мыслями:

– Она сказала: «Если ты и отсутствовал в моих думах и не стоял перед глазами, то не дольше, чем испаряется капля росы…»

Она не в силах была сдержать свои чувства, ее глаза расширились, потемнели и наполнились слезами. Я оглянулся в поисках салфетки.

Аль-Серрас фыркнул:

– Не дольше, чем испаряется капля росы? Боже мой. Такая работа идеально подходит тебе, дорогуша.

До поздней ночи мы проговорили о «Человеке, который всегда говорил „да“». Авива поддерживала Вайля и Брехта, которые объявили на репетиции, что продолжат работу над оперой, внеся в нее изменения, предложенные школьниками. Они по возможности уберут картины мученичества и введут дополнительные детали, что сделает «древний обычай» более здравым и приемлемым. И прежде всего вынужденное самоубийство мальчика станет менее жестоким актом, хотя аудитория в финале должна, по их задумке, оцепенеть от ужаса. Кроме того, присутствовала еще одна сложность: главное, что авторы предлагали зрителям, – это задуматься, но их беспокоило, что большинство студентов и школьников могут, особо не раздумывая, согласится с этим «да», что только усилит авторитарные тенденции, которым создатели оперы надеялись бросить вызов.

Авива объясняла:

– Брехт уже говорит о написании контрпьесы, своего рода параллельного продукта – «Ниспровергатель», – чтобы обозначить свой замысел более четко.

Аль-Серрас презрительно улыбнулся:

– Ниспровергатель. Соглашатель.

– А что на этот счет думает Вайль? – спросил я.

– Что музыка сама за себя говорит. И нет необходимости в каких-либо дополнительных текстах.

Аль-Серрас поднял свой стакан:

– Слышу, слышу.

– Кроме того, музыка сама по себе антиавторитарна, – сказала Авива, показывая пальцем на бармена и, похоже, цитируя Вайля, фальшивая твердость ее голоса служила тому доказательством. – Зловещий хор, торжественные сольные партии. Внимание зрителей должна привлечь личность.

Аль-Серрас поднял брови:

– Да, я так далеко не замахивался. И не рассчитывал бы на аплодисменты зрителей, исходя из того, что видел сегодня.

Я дотронулся до запястья Авивы:

– Ты уверена, что хочешь еще выпить?

Она высвободила руку и улыбнулась подошедшему к нам официанту с полотенцем, переброшенным через плечо, и закупоренной бутылкой в руках.

– Минеральной воды, пожалуйста. – Я обращался ко всем, но мое предложение не встретило отклика: Авива заказала ликер.

– Вы можете представить Бетховена, – не унимался Аль-Серрас, – который говорит своим музыкантам что-то вроде того: «Послушайте внимательно этот размер – прерывистый ритм говорит рабочим, что они должны встретиться в четверть десятого, если собираются идти громить машины»? Нонсенс. Ниспровергатель. Соглашатель.Они не выдержат испытания временем.

Авива поставила свой бокал с ликером и села.

– В конце концов, самое главное для меня то, что я здесь. Только это имеет значение.

Когда бар закрылся, мы заказали автомобиль, проводили Авиву до дома фрау Цемлер, а сами пешком вернулись к себе в гостиницу.

– Ты видел, какой она была в баре? – спросил я Аль-Серраса.

– Ты это о чем?

– У нее были слезы, когда она говорила об этом эпизоде из оперы.

– Наша стоическая девушка не способна на это. – Но тут же поправил себя: – Что-то о росинках.

–  Вот именно.То, что мать говорит своему сыну. Она думает о нем каждую минуту. Авива это остро чувствует. Она не может забыть его.

– Кого, Вайля?

– Нет.

– Брехта?

– Да нет же.

– Фрау Цемлер? Я слышал странные вещи об этих немецких женщинах. Для них не существует правил, которым следуют наши, испанские женщины. В некоторых из этих кабаре…

Я треснул его по спине. Он сильно раздражал меня – я говорил о серьезных вещах, а он продолжал паясничать.

– Нет. Я говорю, что Авива страдает, – с ней нет рядом ее ребенка.

– Ее ребенка, – повторил он за мной и замолчал, вся шутливость его тона тут же испарилась. Даже не глядя в его сторону, я отчетливо представлял, как опустились его плечи и потяжелели от горечи веки.

В ту ночь я поведал ему все, что Авива доверила мне в прибрежном кафе: об учителе музыки и могиле Паганини, о том, как ее, беременную, оставили в монастыре. Он был поражен этой историей, но еще больше тем, что я не рассказал ему этого раньше.

– Ребенок родился? Он жив?

– Я думаю, жив.

– Тогда где же он?

– Не знаю.

– А она?

– То, как она мне рассказала про это…

– А дальше? Что дальше? – продолжал выспрашивать он, не понимая, как это я не настоял, чтобы Авива рассказала мне обо всем. – Это не может быть более личным, чем то, что она тебе уже рассказала. Боже мой! Фелю, ты – задница.

– Я волновался за нее.

– Ты волновался за себя. Тебе не нужны проблемы. Нравится играть роль священника, отца-исповедника: кто-то шепчет в его чопорное непорочное ухо, а он слушает сколько угодно, тем более что после этого не надо ничего делать…

– Меня вряд ли можно считать религиозным человеком…

– А я и не говорю о религии, я говорю о твоей заносчивости, ты считаешь, что вправе каждому указывать его место.

– Это неправда.

– Последнее, чего я жду от тебя и кое-кого еще, – это сочувствие. – Он остановился и провел рукой по волосам. – Ты помнишь эту статью – «Загадочная женщина»? Их станет еще больше, подобных статей. Мы должны знать об Авиве больше, чем какой-нибудь злобный журналист.

На следующее утро я постучался в дверь номера Аль-Серраса, но ответа так и не дождался. Пошел в репетиционный зал, Авивы там тоже не оказалось. Я уселся в заднем ряду, все больше упревая в своем пальто, и слушал фальцетто юных хористов, раздражающее с каждым рефреном: «Важно знать, когда говорить „да“. Многие говорят „да“, а согласия нет».

Где-то через час торопливо появилась Авива, с растрепанными волосами, сзади на одном из чулок спустившаяся петля. Она прошла мимо меня, нахмурившись, наполовину спрятав лицо в воротник пальто, но я заметил под ее глазами потекшую тушь. Ее встретил помощник Вайля, взял пальто и проводил за кулисы. Когда она оттуда вышла, ее лицо было посвежевшим, но слегка покрасневшим, вероятно, его сильно терли.

Я ждал еще час, в горле пересохло. Когда репетиция закончилась, Авива извинилась перед Вайлем и медленно направилась в темноту зала, туда, где сидел я.

– Мы с Хусто ночью… – начала она, не глядя на меня.

Мои наихудшие опасения подтвердились. За одну ночь стремительной страсти Аль-Серрас опередил мои долгие месяцы сомнений. Увидев мое выражение лица, Авива воскликнула:

– Это не то, что ты думаешь, Фелю! Мы спорили. – Она заплакала, слезы скатывались с ее покрасневшего носа на меховой воротник пальто. – Не сердись, ну почему вы оба злитесь на меня?

Ком застрял у меня в горле, я откашлялся, стараясь сохранять самообладание:

– А почему он-то сердился? – Удары пульса барабанили у меня в ушах, а еще звучал голос, какой-то скованный, такой бывает у людей, долгое время живших в одиночестве и не разговаривавших совсем. Это был мой собственный голос.

– Он рассердился, потому что я не рассказала ему всего. – Она прижалась ко мне, ее влажная щека коснулась моей, край мягкого воротника оказался прямо у моих глаз. Объятие помогло мне скрыть от нее чувство облегчения.

– Он уже знает о твоем учителе и ребенке, я рассказал ему.

– Тогда все становится понятным, – резко заметила она, и уже более мягким голосом добавила: – Собственно, это не его дело.

– Конечно, не его.

– Он решил давать мне советы, а я этого не выношу. Не люблю, когда мне задают вопросы. У меня есть цель, и больше ничего. Если он посмеется над ней, я думаю, что мы поссоримся.

– Конечно.

Она отстранилась от меня и вытерла мокрое лицо ладонью.

– Хусто считает, что одно «да» означает «да» для всех случаев жизни.

Я чувствовал, как снова тоска сковывает мое сердце.

– Он привык получать все, что захочет, ты же знаешь.

Я взял ее руки в свои. Я увидел, как расширяются ее глаза, когда она пыталась высвободиться из моих рук.

– Прошу тебя, никогда больше не говори мне, что ты и Хусто…

– Хорошо, – прервала она меня, – но сначала…

– Не надо, я не хочу этого слышать. – Я с трудом сглотнул, так как глухая боль пронзила мою грудь.

– Ты слишком близко принимаешь это к сердцу. Мы ничего не делали. Мы разговаривали – онразговаривал. С собственным стаканом, к концу. Ты слышишь меня? – спросила она, заметив, как я прижимаю к сердцу сильно сжатый кулак.

Я закрыл глаза.

– Вы разные, Фелю. У тебя есть принципы, и ты не оттолкнешь меня.

– Поклянись, что вы с Хусто не любовники.

Она вырвала свою руку из моей:

– И это все, что тебя трогает?

– На данный момент – да.

Она поправила рукой волосы.

– Прекрасно. Что ж, я даю тебе честное слово.

Сидя с поникшей головой, я чувствовал себя так, будто только что отыграл двойной концерт. Самый тяжелый в жизни.

Я провел в Берлине все лето. В один из дней пришло письмо от Аль-Серраса, судя по почтовому штемпелю, из Малаги. Он просил меня передать Авиве, что он не сердится, а просто беспокоится о ней. И что он надеется на наше совместное турне следующим летом. Я тут же написал ему, что ничего с нашим трио не случилось и мы будем вместе, как и планировали. За то время, что они не виделись, считал я, что бы между ними ни произошло, оно обязательно забудется.

Кроме того, я доложил ему, что в данный момент наслаждаюсь импровизированным отпуском, думаю побывать в некоторых музеях, разобрать кое-какие исторические партитуры, поработать над своим немецким, и я ведь действительно собирался все это сделать. Но то, что я хотел сделать, этого бы я не смог объяснить ни ему, ни себе.

То, чего другой добивался решительными действиями, я пытался осуществить с тем же упорством, с каким овладевал искусством игры на виолончели, – я мог часами оттачивать одни и те же движения, совершенствуя технику. И в отношениях с Авивой я был недостаточно категоричен, воздерживался от физических притязаний, даже когда, как я считал, у меня появлялась для этого возможность, – я заслужил доверие девушки именно тем, что не лез ей в душу. Я был ее тенью. И ждал. И слушал. Уже через месяц Авива рассказала мне свою историю. После репетиции мы обычно встречались в баре, а после шли в мой гостиничный номер, где она просто отдыхала, иногда в кресле в углу комнаты, руками обхватив бокал и клюя носом, в то время как я играл для нее Баха.

Однажды бокал уже готов был выскользнуть из ее ослабевших пальцев, но я подоспел вовремя; отставив его в сторону, я сказал:

– Хусто терпеть не мог, когда я ловил его стаканы в поезде.

Она встрепенулась, потерла щеку с видом, что спать вовсе не собиралась, и дала свое заключение:

– Он завидует.

– Чему?

– Твоей искренней преданности.

А письма от Аль-Серраса поступали буквально друг за другом.

«Как там Авива?»

«У нее все нормально», – отвечал я.

«Как там вы оба?»

«У нее и у меня все нормально», – писал я, а в последних письмах уже смелее: «У нас все нормально».Я не обременял его тем, что она злоупотребляет выпивкой, здесь, в этой стране, это было объяснимо, каждый день напоминал ей о нерешенной задаче. Меня не покидала мысль, что Аль-Серрас управился бы со всем этим лучше – с нейуправился бы лучше. Я вспоминал, как мать предлагала мне сделать выбор из папиных подарков. «Я не хочу ошибиться», – говорил я тогда. «Иногда это будет происходить», – и она была права. Я совершал ошибки не раз, и именно тогда, когда это было ну совсем ни к чему.

И, похоже, изменить тут ничего не удастся. В противном случае я стал бы карикатурой на самого себя: осторожный, непримиримый, слишком правильный, аскетичный.

Когда Авива пила, всякий раз подливая себе, чтобы бокал не оставался пустым, я предпочитал просто воду. Когда она выходила из ванной, завернувшись в полотенце, с мокрыми волосами, прилипшими к бледной спине, я отворачивался и занимал себя тем, что просматривал в углу письма. Если ей хотелось поговорить, я слушал, положив руки на колени, лицо мое оставалось бесстрастным. Я склонялся к мысли, что она не нуждается в сочувствии и не хочет физической любви.

Я не прикасался к ней, даже когда она засыпала на моей кровати, положив голову мне на колени, шепча сама себе по-немецки: «Es macht nichts».Это не имеет значения.

Когда утром мы выходили из моего номера вместе, хозяйка отеля делала вид, что ни о чем таком не догадывается. В кафе на углу я заказывал ей так называемый завтрак с похмелья, состоявший из колбасы и селедки. Но она редко притрагивалась к нему, я же прибавил в весе несколько килограммов, пока не стал делать заказ на одного.

Большинство рассказанных Авивой историй я слушал не вечерами, когда она замыкалась в себе и молчала, а в эти похмельные завтраки, когда у нее трещала голова, она становилась разговорчивой и язвительной, злилась на себя и потому желала поговорить откровенно. И всякий раз просила не осуждать ее. Только почему она рассказывала свои истории именно мне, а не Хусто, например? Думаю, потому, что хотела чувствовать себя виноватой.

Еврейские корни Авивы, по ее же словам, не оттолкнули от нее обитателей женского монастыря около австрийской границы, куда бесцеремонно сплавил ее учитель игры на скрипке. Там, где она росла в детстве, изредка случались браки между евреями и католиками. В монастыре сестры относились к ней с сочувствием и не пытались обратить в свою веру.

Как она скоро поняла, ее беременность также не вызвала ни у кого неприязни. В первый день Авиве показали комнату в мансарде, где ей предстояло поселиться. Там она оставила чемодан и побитый футляр со скрипкой, в котором когда-то держала свой первый инструмент (в подметки не годившийся той скрипке, которую брали у Маджоне), и ее провели в главный зал, где на длинных скамьях вдоль еще более длинных столов сидели молодые женщины и что-то шили из лоскутков. Сестра Луиджия хлопнула в ладоши, призывая к вниманию. Девушки поднялись, опираясь руками о стол или подхватив руками поясницу, и Авива увидела, что почти каждая из них, как и она, несла постыдное бремя греха. Только некоторые из них улыбнулись.

Сестра Луиджия любила музыку. После обеда она попросила Авиву сыграть что-нибудь для девушек. Мучившая Авиву первые три месяца беременности тошнота только-только стала отступать, но ее по-прежнему раздражали запахи, монастырь же был весь пропитан ими: запахом плесени, несмотря на то что здесь каждый день чистили полы; чеснока, который Авива в общем-то любила, но не сейчас; кислым запахом тыквы, ее-то она всегда терпеть не могла; йода и перекиси, предназначавшихся для переполненного роженицами лазарета. Авива отказалась играть, сославшись на плохое самочувствие.

Многие девушки были из состоятельных семей с юга страны, но принадлежность к классу значила здесь меньше, чем практические знания. Те, у кого был самый большой срок беременности, находились наверху неофициальной иерархии. Они и угощали, и поддразнивали остальных, так как знали такое, чего пока недоступно было другим, – что чувствуешь, лежа в темноте мансарды после отбоя, когда ребенок пинает тебя в печень, так что перехватывает дыхание, и умели отличить ложные схватки от настоящих. Некоторые из женщин помогали в лазарете, они одни знали, что происходит во время родов и в первые несколько дней после рождения ребенка. Авива не хотела не только слышать, даже думать об этом.

Неделю спустя сестра Луиджия снова попросила ее сыграть на скрипке. Через неделю еще раз.

– Я знаю, – сказала она, когда они остались одни, – скромность украшает.

– Это не про меня, сестра, – ответила Авива.

– Вот и сыграй.

– Я не могу.

– Ты не хочешь играть для нас?

– Нет, сестра. Я совсем не это имела в виду.

Целый месяц она не брала инструмент в руки.

Такое было с ней впервые. Сейчас все было впервые. Волосы никогда прежде не выглядели такими сухими и жесткими, и куда подевались ее завитки, пальцы стали настолько толстыми, что невозможно было надеть даже простое мамино кольцо. Ко всему прочему на икрах выступили вены. Волосы на руках, едва различимые раньше, заметно потемнели, но не так сильно, как тревожная полоска кожи, предостерегающим знаком простиравшаяся от живота книзу в известном направлении, словно перст Всевышнего, указующий на источник всех ее неприятностей. Девушки шепотом делились новыми ощущениями, но Авива была уверена, что ни у одной из них нет такой полоски. Может, это отметка Паганини на ней. Каждый вечер, раздеваясь, она поворачивалась лицом к стене, чтобы скрыть ее от окружающих. Авиве казалось, что она никогда уже не станет такой, какой была раньше.

Депрессии в принятом смысле у нее не наблюдалось, но она много ела: макароны, суп, корнеплоды – так же тупо, как корова. Если монахини просили, она шила и мыла полы, сушила и измельчала травы, чистила картошку. Она редко с кем общалась, так как говорить им было не о чем. Однажды ночью, когда выключили свет, женщина, спавшая на соседней кровати, шепотом спросила Авиву, как она назовет своего ребенка, но Авива даже не знала, что ей ответить. Монашки сами решат, какое имя ему дать, так же как и организуют усыновление. Она сделала вид, что спит.

Ежедневно девушкам предоставляли время для личных занятий, одни читали или гуляли по саду, другие предпочитали молитву или отдых. Авиву не заботило, как использовать это время, лишь бы ее никто не беспокоил. Женщины со сроком беременности, как и у нее, больше пятого месяца, только и говорили что о шевелении плода. Одной оно напоминало лопающиеся прямо под кожей пузырьки. Другая сравнивала его со скользящей змей. Авива же не чувствовала ничего и подозревала, что все об этом догадываются и считают ее неудачницей. По крайней мере, ни одна из них не согласилась бы потерять ребенка на этой стадии беременности, ни тем более чтобы он родился мертвым, несмотря на то что им не разрешено будет оставить его себе.

Прошло еще две недели. Монахиня осмотрела Авиву и ничего не сказала. Сейчас у нее начинался последний триместр, плод продолжал расти, но по-прежнему не подавал признаков жизни. Может, ее ребенок уже мертв? Тошнота давно ушла, уступив место горечи разочарования и жгучему привкусу печали. В монастыре появились две новенькие с начальным сроком. Им вздумалось полюбоваться горами, и они решили вскарабкаться на монастырскую стену, Авива охотно присоединилась к ним – довольно сложная задача в их положении – с животами, прижатыми к монастырской стене. Они вернулись в ссадинах и царапинах, с содранной кожей на руках и ногах, с почерневшими локтями и коленями, и сестра Луиджия наказала каждую из них дневным одиночным заточением. И о чем они думали? Понимали, что могло случиться? А если бы упали?

В монастырь приходили все новые молодые женщины, другие его оставляли. Рыжая толстуха из Флоренции провела последний месяц, наслаждаясь своими невероятными размерами и положением «все уже знающей», пока у нее не начались схватки. Они начались в обед и продолжались до вечерни. Даже в церкви слышались ее стоны, доносившиеся из расположенного рядом лазарета. Монахини пытались сохранять невозмутимый вид, а девушки с широко открытыми глазами все прислушивались к завываниям, переходящим в крики, одни из них крестились, другие закрывали лицо руками, сдерживая нервное хихиканье.

Авива чувствовала себя неважно. От доносящихся возгласов у нее участился пульс, сильная боль пронзила живот. Она вдруг подумала, что пришел и ее черед, хотя монахини говорили, что с ней это случится не раньше чем через два месяца. От боли она раскачивалась взад-вперед, но унять ее было невозможно. Она решила идти туда, откуда доносились стоны и крики, – в лазарет. Завернув за угол, она напоролась взглядом на алое чудовище: две монашки держали за руки девушку, с ногами разведенными в стороны на всеобщее обозрение, и повсюду чаши, сверкающие серебром, будто совершалось ужасное, кровавое жертвоприношение.

Несмотря на боль, она быстрее, чем всегда, сумела вскарабкаться по лестнице в спальню. Автоматически, тысячи раз проделанным движением достала скрипку. В ее ушах все еще стоял страшный крик, и несколько тактов он сыграла, не слыша ничего вокруг, кроме диких воплей рожавшей женщины. Внезапно пелена раздирающих душу звуков развеялась, и она осознала, что не должна так играть, поскольку то, что она услышала, звучало ужасно. Она подкрутила колок скрипки, услышала протестующий стон в области ее деревянной шейки, а вслед за ним и звук лопнувшей струны ля. Она пошарила в футляре и поняла, что запасных струн у нее нет. Бесполезно. Ну что ж, оставались еще три струны. И тут лопнула вторая. И в первый раз за последнее время Авива громко захохотала и беззвучно, губами направила послание самому Паганини: знаю, это ваш любимый трюк. Но на одной струне я не смогу. Оставьте хотя бы ми и соль.

Учитель приучил ее стоять во время исполнения, как балерина в первой позиции – «пятки вместе, носки врозь», но сейчас она отказалась от этой идеи, расставила распухшие ноги на ширину плеч и заняла неуклюжее положение, согнувшись в три погибели. Играя, она раскачивалась из стороны в сторону, чувствуя вес своего ребенка, угнездившегося глубоко в ее чреве. Скрипка звучала не громче криков, все еще доносившихся из лазарета, но она уже отвлекала от них, став точкой притяжения всего ее внимания. В какой-то миг крик внизу прекратился, но Авива не остановилась и играла даже тогда, когда примерно через час колокольчик в руках монашки стал призывать девушек собраться, чтобы они узнали плохую новость. Флорентийка чувствовала себя нормально, но ребенок умер. Никто не хотел оказаться на ее месте, и каждая девушка понимала, что таинственная рука Провидения где-то близко, и не могла чувствовать себя в абсолютной безопасности.

Авива не переживала, что не поспешила присоединиться к ним тогда или на следующей службе в церкви: к чему торопиться, плохие новости не стоят того. Сейчас ее будто пригвоздили к полу, именно пригвоздили, каким-то железным прутом, что вызвал в ее теле пронзительную боль, и в то же время дал ей возможность покачиваться. Исполняя сонату Вивальди вот уже два часа, она вдруг уловила первые движения ребенка внутри себя, не в глубине живота, а выше, под правым ребром. Бросив взгляд вниз, увидела, как ткань джемпера шевельнулась, на его поверхности обозначилось, должно быть, колено или локоть, после чего последовало более глубокое, неопределяемое, воздушное движение, ровное и непредсказуемое, словно кубик льда перекатывался в стакане.

– Вивальди разбудил тебя, – прошептала она. – Я рада.

С этого момента она играла ежедневно. Одна из ее соседок возмущалась, что Авива использует мансарду в их личное время, не давая им отдыхать, но другим музыка нравилась, да и сестра Луиджия была не против и иногда сама поднималась по лестнице, чтобы послушать. Одна монахиня привезла из города новые струны. Это было очень кстати. Признание слушательниц для Авивы ничего не значило: она предпочла бы играть для себя одной. Не то чтобы одной, она-то знала, для кого играет. И он шевелился в эти мгновения: неожиданный толчок или потягивание, перехватывавшие дыхание, и юркое смещение, которое, вероятно, возвращало его в исходное положение.

Недели за две до предполагаемого срока родов девушка с соседней кровати снова прошептала ей:

– Я собираюсь дать имя своему, и буду настаивать.

– Против правил, – зевнула Авива.

– Я уже выбрала имя и мальчику, и девочке, хотя уверена, что рожу дочку. Я не буду тужиться, пока они не пообещают записать выбранное мной имя в документах. Сестры согласятся.

– Не будешь что? – рассмеялась Авива в подушку. – Да ты будешь умирать от желания тужиться. Это все равно что в туалет захотеть, так говорила Елена.

– Это отвратительно, – сказала девушка и отвернулась.

Но они обе не спали. Жалюзи в единственном окне мансарды были опущены, но через перекладинки просачивался свет луны, когда же она окончательно скрылась из виду, жалюзи потемнели. Авива прошептала на всю комнату:

– Почему ты сама хочешь дать ему имя? Ведь ты же его никогда не увидишь.

– Может, через несколько лет, или много позже, когда я выйду замуж и у меня будет семья, я буду покупать в магазине шляпку, и туда войдет красивая девочка с няней…

Маловероятно, подумала Авива.

– … и я узнаю ее по разрезу глаз или форме носа, – продолжала девушка. – И конечно же сделаю вид, что не знаю ее, но попрошу назвать свое имя. Сестры обещают, что отдадут наших детей только хорошим людям. И если я полажу с ее матерью, то смогу пригласить ее на чай.

Голос из глубины спальни заставил их замолчать.

– А что, если новая мать решит сменить ей имя? Родители могут это сделать.

Девушка подтянула простыню к подбородку и ответила с раздражением:

– Я подберу для нее хорошее имя. Оно будет идти ей, и они не сменят его.

– Как ты можешь знать, подойдет оно твоему ребенку или нет, если никогда не увидишь его?

Упорство девушки взволновало Авиву и заставило задуматься о будущем, которого каких-то несколько месяцев назад у нее вообще не было. Ее беременность подходила к финалу, и ребенок стал для нее волнующе реальным. Он прижимал свою твердую, круглую головку к ее животу, и она клала руку на это место, и это было почти то же самое, что гладить голову новорожденного младенца, – она словно чувствовала нежные волосики, мягкую кожу, даже запах. Ей страстно хотелось увидеть его открытые глаза, маленькие сжатые кулачки, которые неистово наигрывают прерывистые ритмы на уровне ее легких..

Монахини не разрешали девушкам ухаживать за своими детьми. Сразу после родов ребенка забирали от матери. Некоторых новорожденных сразу отправляли к кормилицам, нанятым будущими родителями, парами из высшего общества, которые держали в строжайшей тайне все, связанное с рождением ребенка. Других малышей переводили в детский дом, где они, как правило, проводили раннее детство – их усыновление было менее предсказуемым. Будущие матери при поступлении в монастырь давали согласие, что не будут даже пытаться контактировать со своими детьми.

Но мыслимо ли все забыть и не попытаться сделать хоть попытку нарушить это соглашение позже – это вопрос. Имя – это ничто, это первое, от чего легче всего отказаться. Она должна дать своему ребенку нечто другое, более прочное, и навсегда.

Родители Авивы сменили фамилию, чтобы не привлекать к себе повышенного внимания в том месте, где они поселились. Девичью фамилию прабабки она не помнила, никогда не интересовалась, чем занимался ее прадед. Не считая правил, установленных монахинями, ее восприятие семьи, разрушенное ранней потерей родителей, переменой мест, да и просто природной забывчивостью, было расплывчатым. Образ матери сохранился в ее душе в виде фотопортрета женщины, стоящей в дверном проеме с руками на бедрах. Более яркие впечатления вызывало то, как любовно ее музыкальный учитель, этот негодяй, ухаживал за могилой Паганини. Вивальди, живший восемь поколений назад! Вот к кому все чаще обращались ее мысли. Он становился частью ее жизни, простирающейся далеко за пределы этой комнаты, с ним она могла провести день, месяц, год. Играя скрипичную партию «Времен года», Авива отчетливо представляла, как сидит на мокром от дождя склоне или гуляет по тропинкам, протоптанным пастухами, и как улыбается, обнаружив их спящими под раскидистым деревом, их похрапывание сопровождалось жужжанием беснующихся на солнце мух. Тем, кто понимал его музыку, не суждено быть одинокими. И в эти последние недели беременности она знакомила с Вивальди своего не рожденного еще ребенка, часами исполняя волшебную музыку, пока ей не начинало казаться, что кости таза вот-вот разойдутся под тяжестью ее тела.

Ребенка унесли, но его не усыновили. Три месяца спустя, когда Авива оставила монастырь, она узнала, что это мальчик и что в анкете указана его настоящая религиозная принадлежность. Она надеялась, что монахини поступят иначе, ведь в таком случае уменьшались его шансы попасть в хороший дом.

Она старалась забыть его. Переехала на юг, в Болонью, и провела там два года, занимаясь скрипкой и фортепиано с мадам Боргезе, которая пристроила ее жить в местную семью с условием, что Авива станет помогать хозяйке управляться с четырьмя детьми.

Ей исполнилось восемнадцать лет, и она подавала серьезные творческие надежды. Родители детей, с которыми она сидела, считали, что из нее вышла бы идеальная «музыкальная» няня: результат – короткое прослушивание для Муссолини. Но Авиву не интересовала роль няни, да и мадам Боргезе возлагала на нее большие надежды. В течение трех месяцев она давала сольные концерты и даже стала приобретать популярность, которая, как заверяла мадам Боргезе, могла бы стать куда большей, если бы Авива одевалась получше, немного изменила позу на сцене и почаще бы давала понять публике, что она ей небезразлична, и так далее, в общем, все то, что спустя год повторял ей Аль-Серрас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю