Текст книги "Испанский смычок"
Автор книги: Романо-Лакс Андромеда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Единственная трудность, по ее мнению, заключалась в том, что еврейский театр планировал специализироваться в музыке и драме, с которой она не очень знакома. Еврейская аудитория, как и немецкая, предпочитает оперы, из драматургии – современные пьесы и классиков, например Шекспира. Но и Ассоциация, и Хинкель требуют более отчетливого этнического содержания. Народная музыка. Еврейская культура. Пьесы о Палестине. Еврейская опера, если таковая вообще существует.
Авива писала:
Что любой из нас знает об этом?
Последний раз я была в синагоге ребенком, ходили классом, вроде урока истории или что-то в этом роде. Большинство этих так называемых евреев не говорят на идише и не способны найти Иерусалим на карте. В труппе нашего театра есть знатоки Вагнера, Бетховена, Брюкнера, а нас просят ставить пьесы о големах и петь публике, требующей «Сон в летнюю ночь» Шекспира, «Шалом алейхем». Мы вынуждены приглашать более образованных еврейских музыкантов из других стран руководить нами. Они предлагают занятия по овладению интонациями идиша и иврита, для того чтобы немецкие актеры исполняли свои роли более достоверно. Понимаешь, почему я тебе говорю, что беспокоиться не о чем? В ваших газетах пишут, что евреи бегут из Берлина, и ничего о том, что они перебираются из Дании и Палестины и, вполне возможно, из Испании, в Берлин, где еврейская культура процветает.
Соперничество в Еврейской культурной ассоциациибыло так велико, а лояльность настолько хрупкой, что Авива не осмеливалась даже на время уволиться с работы. Вряд ли там будут дожидаться, когда она решит вернуться. С февраля вся почта, проходящая через Германию, стала подвергаться цензуре, именно тогда нацисты подожгли собственный Рейхстаг и арестовали всех до единого депутатов-коммунистов. Возможно, Авива и посылала письма в феврале, но до меня они не дошли.
Плакаты, ставшие такими привычными на улицах Испании в апреле 1931 года, изменили свой облик. У красотки La Niña Bonita,что восхищала всю Барселону, из-под шляпки «колокол» исчезли розовые лучи, олицетворявшие когда-то надежду, пропали щеки и даже нежные карие глаза. Ее, вдруг позеленевшую, с массивными губами, тяжелым подбородком, выпуклым адамовым яблоком и мускулистыми предплечьями, нарисовали в той же манере, в какой коммунисты изображали на своих плакатах рабочих и солдат, призывающих: «КРЕСТЬЯНИН! РЕВОЛЮЦИИ НУЖНЫ ТВОИ УСИЛИЯ» или «ТЫ! ЧТО ТЫ СДЕЛАЛ ДЛЯ ПОБЕДЫ?». Всего за один месяц она стала каменным изваянием с пустыми глазницами, напоминающим, что сейчас не время для человеколюбия, для индивидуальности. Важны только цели и их символы.
В 1933 году стартовали Bienio Negro– два черных года. Резкая перемена настроений избирателей в пользу правых позволила врагам республики отменить реформы последних двух лет. Им этого оказалось недостаточно. Повсюду шли разговоры о развале, о необходимости силы, о тайных заговорах и необходимости железной руки. Молодые испанцы с завистью рассматривали в газетах фото из Италии и Германии; они не помнили 1921 или 1914 года, не говоря уже о событиях 1898 года, знаменовавшего конец эры подлинного могущества и гордости Испании. Под дождем со снегом они выстраивались в колонны по двадцать тысяч человек, желая кричать: «Фюрер!» или «Дуче!», но у них не было еще такого испанского слова и не было единственного харизматичного лидера. Они довольствовались пока криком: «Jefe! Jefe! Jefe!»– «Вождь! Вождь! Вождь!», надеясь, что ветер донесет их заклинание до любого человека, который выступит вперед и поведет их к счастью.
ЧАСТЬ VI. Сезон боя быков, 1936
Глава 21
Пикассо видел Испанию страной матадоров, пикадоров и бандерильеро. Такой же видел ее Хемингуэй, но это была не моя страна, не моя Каталония. И все же арена для боя быков дважды запечатлелась в моей памяти, словно обрамляя год, который выдался более кровавым, чем коррида.
Мои наиболее яркие воспоминания о нем состоят в основном из картин: голый ребенок, бегущий за отъезжающим грузовиком; сложенные пополам полосатые матрацы, расстеленные на обочине дороги, и ноги, торчащие между складками. Или вот это: полдень, городская площадь, женщина в вечернем платье, но почему-то в домашних тапочках, рядом с ней – жизнерадостный спаниель. И вдруг женщину срезает пуля снайпера. Она падает, прижимая к бедру сумочку, на лице удивление, медленно сменяющееся ужасом, – нет, она не просто поскользнулась. Я смотрю на происходящее с другой стороны площади и вижу, как два новых выстрела кладут конец ее мучениям. Только собака, как обезумевшая, носится вокруг.
Сколько их было, подобных сцен – десятки, сотни… Чудовищные картины, разворачивавшиеся перед глазами без единого звука.
Но я нарушил последовательность своего рассказа, чего обещал не делать. Трудно хранить объективность, повествуя о годах гражданской войны. Но сейчас я вернусь к бою быков, потому что именно с него для меня началась война и им же закончилась.
Аль-Серрас пригласил меня на весеннюю ярмарку в Малаге, кульминацией которой стала коррида, победителю которой донья де Лароча намеревалась вручить особый приз. Стоял июнь 1936 года. За последние два года мы с пианистом виделись всего несколько раз. Покончив с концертной деятельностью, он редко покидал юг, а я большую часть времени проводил в столице и на севере.
Но мы регулярно обменивались письмами, особенно после 1933 года, когда в последний раз получили весточку от Авивы. Как когда-то нас вновь связало ее появление в нашей жизни, так сейчас объединяло ее отсутствие. Мы оба беспокоились о ней. И наивно полагали, что обстановка в Европе скоро улучшится и жизнь потечет по-прежнему.
Я тогда квартировал в Мериде – слишком далеко от Малаги, чтобы тащиться туда ради боя быков. Но мне требовалось обсудить с Аль-Серрасом один важный вопрос, интересовавший руководителей партии, с которыми я в эти последние дни республики поддерживал контакт.
И вот мы с Аль-Серрасом любовались быком, который стоял в тени огромного дуба, помахивая длинным хвостом.
– Донья годами не видится с собственными детьми, – сказал мой друг, – но хотя бы раз в день приходит взглянуть на это животное. Знал бы ты, на какие жертвы она пошла, чтобы сохранить ему жизнь! – Бык посмотрел на нас, и Аль-Серрас содрогнулся. Донья старалась прятать быка от посторонних, пока он не наберется сил для боя на арене. Но отгонять любопытных становилось все труднее.
– Они что, хотят с ним сразиться?
– Сразиться? – Он засмеялся. – Они хотят его съесть. Ты видишь под этим деревом опасного зверя, а крестьяне видят пятьсот килограммов говядины. Некоторые из них не ели мяса все пять лет, что растет этот бык.
– Пять лет, – кивнул я. – Значит, бык родился нашей первой республиканской весной.
– Как время летит! – печально выдохнул Аль-Серрас. – Он может и умереть вместе с республикой, если новости, которые до нас доходят, правдивы.
На последних выборах в феврале произошла очередная смена власти, которая после двух «черных лет» от правых перешла к левым, и те хоть и с опозданием, но все же создали Народный фронт. Правым не помогли все их огромные ресурсы, затраченные на пропагандистскую кампанию, в ходе которой было напечатано десять тысяч плакатов и пятьдесят миллионов листовок. Но мои товарищи по партии не торопились праздновать победу. Мы знали, что, говоря языком корриды, раненый бык особо опасен, и матадору не стоит поворачиваться к нему спиной. Именно поэтому я и приехал поговорить с Аль-Серрасом.
Я пригладил тонкие волосы, свисавшие с моей почти лысой макушки.
– Завладеть глазами и ушами людей – в наши дни это ключ к успеху. Нам необходимо, чтобы каждый известный артист, каждый писатель и каждый музыкант присоединился к нам.
– Но, Фелю, – сказал он, прислонившись плечом к забору, – левые потерпят поражение.
– Мы же победили в феврале, – сказал я.
Но мы оба понимали, что это только слова. Парламентская демократия находилась на последнем издыхании, повсюду говорили о революции и контрреволюции. Военные фанатики требовали введения чрезвычайного положения. Фашистская фаланга усилилась как никогда.
– Это опасная игра, – начал Аль-Серрас. Я думал, он имеет в виду политику, но он смотрел на быка. – Видишь эти рога цвета карамели? Видишь, какие они острые? Это потому, что их не обрабатывали напильником. Считается, что рога для быка – то же, что усы для кошки. С их помощью они определяют ширину проемов – пройдет тело или нет. Теперь смотри. Если быку рога частично спилили, у него меняется чувство ориентации. Это чистой воды обман.
Я рассеянно кивнул и попытался вернуть разговор к политике:
– Республиканцы – не дураки. Они уволили Франко с должности начальника штаба и послали на Канарские острова. Других генералов, Годеда, Молу, разогнали кого куда. По большей части в Марокко, от греха подальше.
– Марокко, – вздохнул он. – Не так уж оно от нас далеко. Слышал поговорку: если в Африке песчаная буря, то у нас в постели скрипит песок?
– Хусто! – взмолился я. – Пожалуйста, послушай, что я тебе скажу. Нам нужна твоя помощь.
Он некоторое время молчал.
– Я рад, что ты приехал, – наконец выдавил он. – И твоя просьба греет мне сердце. Мы с доньей де Ларочей уживаемся как раз потому, что я ей нужен. Так что я все понимаю. Однако… – Он сделал драматическую паузу. – В прошлом году я был в Барселоне. На улицах какие-то люди продавали листовки с республиканскими балладами. Вернее, не республиканскими, а скорее анархистскими. О гордости рабочего класса и тому подобном. Я купил одну, чтобы посмотреть. Минут десять вчитывался, но так и не смог понять, в чем там суть. Подошел к мальчишке – чистильщику обуви. Между прочим, ящик у него был раскрашен в красное и черное. «Тебе чего?» – спросил он, глядя на мой костюм. Именно так, на «ты». Никакого там «Добрый день», ничего. Хотя по одной моей одежде ему должно было стать ясно, что я дам ему такие чаевые, каких он за весь день не заработает. Если, конечно, чаевые еще не объявлены вне закона. Ну ладно. Показываю ему листок с песней и спрашиваю, как же ее петь, если ноты не напечатаны. «А как хочешь, так и пой», – говорит он. Я решил, что он просто нахал, но потом понял, что он имел в виду. Эту песню можно петь по-разному. Они продают эти листки повсюду, в каждом квартале, так что все левые могут сговориться и подобрать подходящий мотив. Музыка для них не имеет никакого значения. Им важны только слова. Вот в чем дело, Фелю, – заключил он. – Мы живем в такое время, когда искусство никому не нужно.
– Вполне возможно.
– В последние годы я не появлялся на публике, – продолжал он. – Я не великий комбинатор, иногда моя правая рука не знает, что делает левая…
– Смешно слышать такое от пианиста.
– Это животное не знает, что будет впереди. А мы знаем. Я – за средний путь.
– Ты не средний! Середина – это посредственность.
– Нет. Есть и другая середина.
– Какая?
– Выживание.
На следующий день мы планировали принять участие в загоне быков. Быка доньи де Ларочей вместе с пятью другими собирались выпустить на волю и дать пробежать по окраинным улицам Малаги, гонясь за несколькими отчаянными храбрецами, несущимися впереди. Затем мы должны были встретиться на арене, где шесть неистовых быков будут ждать в темных загонах схватки за главный приз. Цветок доньи де Ларочей должен был выступать вторым.
Однако в последнюю минуту мероприятие отменили, и никто не знал почему. Мы с Аль-Серрасом пошли бродить по кварталу. На узкой улочке, зажатой между высокими стенами домов, перегороженной веревками, на которых сохло белье, нас окружила группа мужчин в темных штанах, застиранных рубашках апаш и черных кепках. Аль-Серрас, всегда привередливый в одежде, а с годами превратившийся в настоящего франта, резко выделялся на их фоне. Вдруг невысокий паренек с вьющимися рыжими волосами схватил Аль-Серраса за галстук и рванул его к себе. Второй в это время схватил Аль-Серраса за руки.
– У моей подружки и то руки грубее, – взвизгнул фальцетом он, показывая приятелям на тщательно отполированные ногти пианиста.
Мне казалось, я перенесся в далекое детство, на школьный двор. Они просто расстроены отменой зрелища, пытался я уверить себя, но их пристальные взгляды говорили о другом. У одного из парней под рубахой топорщилось что-то, похожее на пистолет. Другой держал в кулаке шейный платок.
– Кем ты работаешь? – спросил рыжий. – Что делаешь?
Аль-Серрас молчал.
Парень потянулся к поясу – к моему великому облегчению, там был не пистолет, а молоток. Но облегчение длилось недолго, так как незнакомец, крепко ухватив Аль-Серраса за запястье, принялся размахивать молотком:
– Почему у тебя такие белые ручки?
Аль-Серрас не шевелился и, как слепой, стоял с вытянутой рукой. Но тут его мучитель отстал от него и обратился ко мне.
– А что ты скажешь? – требовательно дернул он меня за руку.
– Я сборщик оливок, – сказал я.
– С такими руками? – расхохотался он.
Я вырвал у него правую руку и ладонью вверх протянул ему левую:
– Я левша.
– Вот это другое дело, – похвалил он, любуясь мозолистыми подушечками на кончиках пальцев. И уточнил: – Гранада?
– Кампо-Секо. Недалеко от Барселоны.
В конце улицы раздался свист. Рыжий выпустил мою руку, и бандиты молча двинулись прочь, оставив нас с Аль-Серрасом, потных от страха, под бельевыми веревками.
– Хочешь пить? – спросил Аль-Серрас.
– Не то слово.
Мы нашли убежище в кафе. Вяло перешучиваясь, чокнулись за то, что не обмочили штаны перед лицом опасности. Но избавиться от пережитого страха было непросто.
После первой рюмки Аль-Серрас притих, и я решил, что он все еще вспоминает стычку с хулиганами. Но я ошибся.
– Донья Лароча, – печально промолвил он, – уже не та. Пока что она оказывает мне помощь, но недостаточно.
Я сочувственно кивнул:
– Еще по рюмочке?
– Спасибо. Не откажусь.
Мы выпили по второй. Он не спорил, когда я заплатил и за третью. Но заказывать по четвертой я отказался. Тогда Аль-Серрас неуверенно встал и велел мне придержать столик, пока он не вернется. Со своего места я видел, как он вынул из кармана какую-то разрисованную бумагу и стал размахивать ею перед прохожими.
Толпа, направлявшаяся на запад, к арене, густела. Аль-Серрас метался от одного человека к другому, жестикулировал, хлопал собеседников по плечу и показывал на свой карман. Я окликнул его, но он отмахнулся – сиди на месте. Я бросил взгляд на часы.
Меня распирало любопытство. В конце концов я не выдержал и выскочил к нему на тротуар. Молодой парень в парусиновых штанах как раз изучал протянутый ему лист бумаги.
– Что это? – спросил я.
– Хочу кое-что продать.
– Зачем?
– Чтобы заказать еще по рюмке.
– С тебя уже достаточно. К тому же у нас нет времени.
– Я должен расплатиться с тобой за последние две рюмки. И вообще, мне нужны карманные деньги. – Он снова повернулся к парню.
– Отдайте, – сказал я ему. – Я это покупаю.
Парень, уже готовый вернуть листок, замер. Мой неожиданный интерес заставил его заколебаться.
– Ну-ка напой еще раз.
Аль-Серрас промурлыкал несколько тактов незнакомой мелодии.
– Никогда не слышал, – сказал парень.
– Подари это своей девушке. Скажи, что это написано в ее честь. Второй такой нет.
– Так эта у вас единственная?
– Есть другие мелодии. Но эта записана в одном экземпляре.
– Ты торгуешь вразнос своими композициями? – поразился я. – И даже не оставляешь себе копии?
– Пытаюсь… – проворчал Аль-Серрас.
– Покажите другую, – попросил парень.
Аль-Серрас извлек из кармана еще одну сложенную бумажку:
– Идею мне подсказали листовки с песнями в Барселоне. Почему бы и нет?
Но незнакомые мелодии, тем более без слов, не заинтересовали парня. Он ушел, а я обратился к другу Аль-Серрасу:
– У тебя полный карман этих бумажек? Ну и ну.
– Всего несколько лет назад я реагировал бы так же, – пожал плечами он. – Как только я бросил писать шедевры, так обратился к пустякам. Но они, конечно, ничего не стоят. Как любые несоединенные фрагменты. Как твои левые политические партии…
Я игнорировал его укол:
– Так вот чем ты занимался все это время?
– Да.
– С каких пор?
– После Бургоса. После того, как бросил серьезную музыку.
– Ты не должен сдаваться. Брамс потратил на свою Первую симфонию четырнадцать лет.
– Я не Брамс.
– Разумеется. Но это не значит, что ты должен сдаться.
– Да не волнуйся ты так, – хмыкнул он. – Я не откажусь ни от одной своей вредной привычки.
На площади арены мы нашли себе местечко в тени. Донья де Лароча, окруженная толпой друзей, окликнула Аль-Серраса и послала ему воздушный поцелуй. Несколько лет назад я останавливался у нее и играл для ее друзей, но вряд ли она узнала меня сейчас. Аль-Серрас поинтересовался у нее, почему отменили загон быков. Я прислушался. Оказалось, была угроза беспорядков.
– Возмутительно! – негодующе проговорила какая-то женщина.
– Очень жалко! – посетовал мужчина слева от нее.
– Это просто позор! – донесся голос справа.
На противоположной от нас трибуне, залитой солнцем, места пустовали, если не считать дюжины зрителей, да и те ушли сразу после того, как первый матадор убил своего быка. На нашей стороне толпа неистовствовала, швыряя вниз ботинки и размахивая носовыми платками.
Я внимательно смотрел на пустые сиденья напротив, а мое ухо ловило нарастающий грохот, который зарождался где-то за пределами арены и сопровождался шумом тяжелых ударов. Я повернулся к Аль-Серрасу, но он вместе с остальными зрителями громко приветствовал матадора, совершавшего почетный круг; его помощники тащили на лошадях убитого быка. Двое мужчин рисовали белым порошком линию вокруг окровавленной арены. Они подняли головы – очевидно, услышали то же, что я.
Матадор завершил парадное шествие, и дверь загона распахнулась. В проеме стоял бык доньи де Ларочи. Пошатываясь, он сделал несколько шагов и вдруг упал. Воцарилась напряженная тишина. Матадор остановился. Он выглядел испуганным, как будто только что побежденный им бык вдруг ожил на глазах. Толпа издала коллективный вздох. Бык медленно, сантиметр за сантиметром, скользил назад, в темноту загона. Кто-то указал на веревку, затянутую вокруг одной из задних ног быка. Текли минуты. Неожиданно из тени стойл выскочило несколько мужчин. Один из них подскочил к быку и мгновенным ударом – вспыхнуло серебро ножа – перерезал ему глотку. Довольно гуманно, мелькнуло у меня.
Донья де Лароча завизжала. Я прижался к спинке кресла, пропуская к ней Аль-Серраса и еще двоих мужчин. Около минуты ничего не происходило, но затем откуда ни возьмись появилось десятка четыре мужчин в крестьянской одежде, которые затащили быка в загон, а затем через заднюю дверь вынесли тушу на улицу под приветственный рев сотен голодных батраков и рабочих. Недалеко от нас седой мужчина с регалиями отставного генерала вытащил пистолет и принялся исступленно палить в них, но лишь слегка ранил одну из лошадей пикадоров.
Донья де Лароча, сменив отчаяние на гнев, пронзительно кричала:
– Трусы! – Она имела в виду вооруженных копьями помощников матадора, которые отступили в сторону, когда крестьяне ворвались на арену.
Аль-Серрас не простил крестьянам того, что они натворили: расстроили его подругу и лишили его одного из немногих удовольствий, доступных в Малаге человеку среднего достатка. Он не задумывался о политике. Выводы о событиях, происходивших в мире, он делал на основе собственного опыта и собственных интересов. Я покинул Малагу, понимая, что моя миссия провалилась. Привлечь Аль-Серраса к делу республики, которому я служил, не удалось.
Для кого-то гражданская война началась годом раньше, когда правые во главе с тогдашним начальником Генерального штаба Франко жестоко подавили восстание астурийских горняков. Но для меня гражданская война началась в тот день на арене для боя быков. Но не тогда, когда был убит бык доньи де Ларочи, и не тогда, когда она, рыдая, выкрикивала имя быка. Это случилось чуть позже, когда мы приготовились покинуть арену. Донья де Лароча выпрямилась во весь свой рост, оглядела всех нас – меня, Хусто, сидевшую за ней даму, плохо стрелявшего седого генерала – и торжественно изрекла:
– Сохраним память о Цветке. Он первым пролил свою кровь за правое дело. Но будут и другие жертвы.
Конечно будут, не сомневался я.
Люди любят пророчествовать. Предсказывать гибель или победу, мечтать о возмездии. В Испании той поры не было недостатка в таких пророчествах, и многие жили в тревожном ожидании грядущих несчастий. Но осуществились они в июле, в том самом месяце, когда бык доньи де Ларочи умер на десять минут раньше, чем следовало. Все было готово к пожару, и хватило одной искры, чтобы он заполыхал.
Поначалу никто не думал, что случится то, что случилось. Все полагали, что будет восстание, в результате которого произойдет смена власти, а получили долгую гражданскую войну. Франко не был ни ее вдохновителем, ни подставным лицом. Он не был испанским Гитлером, он был просто генералом, который быстро и втихомолку прибрал власть к рукам. Многим он казался слишком обыкновенным человеком. Один генерал-антиреспубликанец презрительно называл его «мисс Канарские острова 1936 года» – за то, что Франко терпеливо страдал от жары на тропическом острове Тенерифе, ожидая приказов и готовый исполнить любой. Но генерал ошибался. Франко не был робким, он был беспринципным и хладнокровным.
К тому же ему везло. Как позже верили многие, ему благоволила сама судьба. И в самом деле, ему удалось выжить в африканской кампании, унесшей тысячи жизней, не получив ни единой царапины. Он даже стал сильнее и крепче, как будто подпитывался трагедиями других.
Если бы не загадочная гибель на стрельбище военного командующего островом Гран-Канария 16 июля, Франко не получил бы приглашения присутствовать на похоронах, для чего уже на следующий день прибыл с близлежащего Тенерифе. В тот вечер испанские гарнизоны в марокканских городах Мелилья, Тетуан и Сеута восстали против республики. Утром 18 июля Франко и генерал Оргас захватили Лас-Пальмас на Гран-Канарии.
Мне было шестнадцать лет, когда во время Трагической недели я бежал из Барселоны, не понимая, кто с кем борется и почему. Я не понимал причины колониальных беспорядков, которые привели к военной катастрофе, стоившей жизни моему брату при Ануале. Но теперь положение изменилось. Я чувствовал, что должен разобраться в творившемся вокруг кровавом хаосе. От меня не укрылось, что города, служившие цитаделью католицизма, – Бургос, Саламанка, Сеговия, Самора и Авила – приветствовали государственный переворот. Я читал чудовищные подробности о первых гонениях на левых в этих старинных городах центральной равнины. В течение недели вся Северо-Западная Испания, за исключением северного побережья близ Бильбоа, превратилась в оплот националистов во главе с генералом Мола.
18 июля я сел на поезд, идущий на юг от Саламанки, где у меня прошли репетиции с симфоническим оркестром, и отправился в Мериду, где у меня была небольшая квартира. Помню, как для сохранности переложил обратный билет из правого переднего кармана брюк во внутренний левый карман пиджака. На обратном билете стояла дата: 22 июля. Через неделю-другую, полагал я, когда правительственный кризис завершится либо, как я надеялся, подавлением мятежа, либо созданием нового правительства правых, я смогу воспользоваться этим билетом.
Больше я никогда не был в Саламанке.
Влияние Франко на мятежников росло с каждым днем, го июля в странной авиакатастрофе погиб один из ключевых заговорщиков Санхурхо. Как стало известно позже, он выступал за проведение переговоров, которые не позволили бы мятежу превратиться в тотальную войну.
Франко опять повезло.
С Гран-Канарии он прилетел в Марокко, где из испанских частей и наемных мавров сформировалась антиреспубликанская армия. Она уже готовилась пересечь Гибралтар – мешало только отсутствие транспорта. Республиканские военные корабли контролировали пролив. Франко требовались самолеты. Муссолини сначала отказался ему помочь, но затем в обмен на наличные выделил дюжину бомбардировщиков «Савойя-81».
Как и Италия, Германия не горела желанием быть вовлеченной в испанские события, и первые обращения Франко вызвали слабый отклик. Но в том июле Гитлер посетил Вагнеровский фестиваль в Байройте, где наслаждался операми на темы добра и зла. Опера была его страстью с юности, когда он плакал от восторга на «Риенци, последнем трибуне». Он называл музыку Вагнера своей религией.
Я был в Байройте всего один раз, в 1920-х годах. Почти каждый любитель музыки, попадавший в Баварию, считал своим долгом завернуть туда, пока «вагнеризм» не стал синонимом нацизма. Я опробовал отличную акустику Фестивального театра, так спроектированного Вагнером, что меломаны покидали зал в состоянии шока, не способные отличить фантазию от реальности.
25 июля, когда эмиссары Франко прибыли в Байройт, Гитлер только что вернулся с представления «Зигфрида», которым дирижировал его любимый Вильгельм Фуртвенглер. В тот же вечер Гитлер решил предоставить Франко военную помощь, и даже в большем размере, чем его просили. Операция получила кодовое имя «Волшебный огонь» – еще одна аллюзия на музыку Вагнера. Как знать, если бы дело происходило в другое время и в другом месте, если бы в ушах Гитлера звучали другие мотивы или даже те же, но исполненные под руководством менее искусного дирижера, может быть, он поступил бы иначе.
Я услышал эту историю месяц спустя от своего приятеля-республиканца, который обожал музыку (и которому было нелегко расстаться с пластинками Вагнера). Удивился ли я? Да, удивился. И ужаснулся. Я получил новое доказательство власти музыки и одновременно – доказательство ее слабости. В чем же ее сила? В том, что она способствует недобрым делам, оправдывая зло, уже угнездившееся в человеческих сердцах? Или в том, что она приносит утешение, но только тем, кто сумел подладиться к действительности? Неужели воображение художника лишь усиливает то, что уже предначертано судьбой?
Если музыка имеет силу, значит, силу имею и я? Если у других людей есть судьба, значит, она есть и у меня. Прекрасно. Я потратил последние пятнадцать лет на то, чтобы сделать себе имя и быть готовым к такому дню, как этот. Теперь он настал, но я все еще не понимал, как игра на виолончели может изменить мир.
Когда-то я верил в то, что у искусства нет родины, что искусство – это нечто такое, что стоит выше любых пороков. Но сейчас я понял, что искусство может служить политическим целям и посылать иностранные самолеты бомбить города Южной Испании. Значит, человек, причастный к искусству, не имеет права стоять в стороне.
Нужно было так много сделать. Но пока я не придумал ничего лучшего, чем участвовать в митингах, писать письма и выступать с короткими речами перед каждым концертом: ни одна из этих инициатив не убедила британское или американское правительства помочь нам. В то же время я продолжал играть Баха, напоминая себе, что Германия и Гитлер – не синонимы. Мне было необходимо ощущение порядка и смысла, присущее музыке Баха.
Франко пересек пролив. Рабочая милиция бежала от зверствующих мавров, которых она всегда боялась. Севилья и Кордова пали. В Гранаде отряды фалангистов окружили тысячи левых, отвели их на кладбище и расстреляли. Среди них был поэт Федерико Гарсиа Лорка.
Националисты захватили уже и север и юг и планировали соединиться в центре страны. Франко назначил встречу иностранному репортеру за определенным столиком в определенном кафе Мадрида, настолько он был уверен, что захватит столицу в рассчитанный срок.
По вечерам я слушал по радио «беседы» мятежного генерала Кейпо де Льяно из Севильи, рассказывавшего о продвижении войск националистов по Южной Испании. Он называл известных республиканцев по именам и описывал, что с ними будет, когда они попадут в плен к националистам. Просто убить их ему казалось мало. Звездам футбола он грозил отрубить ноги. Музыкантам и художникам – кисти рук. Что касается меня, то моих кистей ему было недостаточно; мне он пообещал отрубить руки по локти.
Как-то раз, когда я уже собирался выключить радио после очередной провокационной «беседы», он объявил, что сейчас прозвучит фортепианная пьеса в исполнении человека, только что назначенного Франко почетным президентом недавно созданного Национального института испанской культуры. Кто бы это мог быть? Мануэль де Фалья? Конечно, он был консервативным клерикалом, но вряд ли после гибели своего близкого друга Гарсиа Лорки согласился бы принять этот пост.
Но вот раздалось шипение патефонной иголки и… полились звуки виолончели, к которой вскоре присоединилась и скрипка. Это была запись трио, в 1929 году сделанная нами вместе с Авивой. Президентом фашистского института стал Аль-Серрас. Ему оставался всего шаг до поста в будущем правительстве.
Вместе с первым шоком прошло и мое удивление. Они предложили ему признание и аудиторию – две вещи, о которых он мечтал больше всего. Мой далекий от политики партнер превзошел меня.
Как все происходило, я узнал позже. Хотя все южные города пали, Малага продержалась до февраля 1937 года – лишь тогда националисты овладели ею и отпраздновали победу. У ворот, ведущих к арене для корриды, стояли столбы, унизанные гирляндами то ли фруктовой кожуры, то ли ломтями сушившейся на солнце соленой трески. Это были уши левых. Местные аристократы, вроде доньи де Ларочи, утверждали, что это сделали мавританские наемники: головы, нанизанные на пики, – одна из самых распространенных тем в рассказах об африканских странах. Но позже Аль-Серрас поведал мне, что это учинили местные фалангисты, боровшиеся на стороне националистов. Для них это была своего рода месть за эпизод на арене, случившийся восемь месяцев назад.
Уши – это было уж слишком. После этого Аль-Серрас оставил Малагу, уехала и его покровительница. Но он принял должность в Испанском институте культуры. Собирался сочинять музыку для нового правительства.
Гражданская война сделала невозможным мое возвращение в Мериду, и я остановился в отеле в Торрепауло, на лояльном республиканцам юго-западе. В начале 1937 года война добралась и сюда. Однажды утром я проснулся от рева самолетов, бомбивших город и прилегающие дороги. Затем на бреющем полете самолеты стали расстреливать толпы разбегавшихся людей. Волоча свою виолончель, я присоединился к исходу, держа путь в направлении той части горизонта, которая казалась менее задымленной.
Я отдал свои ботинки и носки немощному старику, который бежал из дома в одном нижнем белье и берете. Ноги сразу почувствовали невероятное тепло узкой дороги, которую бомбили так часто, что ее каменистая поверхность тлела как вулканический пепел. Молодые парни рвали свои рубашки на полосы и оборачивали ими ступни. Я сделал то же самое. Затем, вспомнив о большом куске хлопковой ткани, который держал в футляре виолончели для вытирания канифольной пыли, я сделать из нее нечто вроде плаща – прорезал в середине дыру и просунул в нее голову. Плащ хотя бы прикрыл плечи. Но даже сквозь тряпки, намотанные на ноги, я продолжал ощущать жар дороги. В конце концов я оставил виолончель на обочине, чтобы она не мешала мне идти быстрее. Лишь футляр со смычком продолжал болтаться у меня на шее. В тот момент музыка ничего не могла сделать для меня. Зато как хотелось мне заиметь пару ботинок!