Текст книги "Испанский смычок"
Автор книги: Романо-Лакс Андромеда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
Глава 20
Возвращение в Испанию после столь длительного отсутствия было сродни пробуждению, когда, просыпаясь, понимаешь, что проспал все на свете. Весь следующий месяц меня не покидало тревожное ощущение, с настойчивостью навязчивой идеи пульсировавшее в мозгу, мне не терпелось побыстрее войти в курс всех дел. Это касалось и области моих профессиональных интересов, и политических.
Известные дирижеры приглашали меня выступить в наступающем году с сольным исполнением концертов для виолончели с оркестром си-минор Дворжака, ми-минор Элгара и Concerto ballataГлазунова. Гражданские организации, частью и вовсе не имевшие отношения к музыке, последовали их примеру. Разумеется, я не мог им отказать. Разъезжая по Европе и Америке, я твердо определил для себя, какое место Испания занимает в мире и какую позицию она должна занять в эру неотвратимо наступающего национализма.
В том году Рита решила выйти замуж и бросила работу секретаря. Найти ей замену для меня не представляло труда, но я не нуждался ни в чьей помощи и предпочел сам просмотреть груды непрочитанных писем и телеграмм, накопившихся за время моего отсутствия. Мне предстояло погрузиться в привычный мир, по которому я так стосковался: письма и награды, сообщения о гонорарах, всевозможные просьбы – все это должно было стать лекарством от бессилия и слепоты, которые всецело овладели мной в Германии. Мне нужно было время, чтобы разобраться с произошедшим в ту ночь с Авивой.
В Саламанке ко мне обратились молодые виолончелисты с просьбой провести мастер-классы и написать для них рекомендательные письма дирижерам или прослушать их собственные записи. Я серьезно отнесся к новой для себя роли, искренне радуясь тому, что помогаю другим и тем самым утверждаю не только высокий авторитет музыки, но и общечеловеческие ценности.
И конечно, я продолжал писать Авиве. Я не мог отвернуться от нее, особенно после той ночи, но и делать вид, что ничего не произошло, тоже не мог. Я и рад был бы забыть все случившееся, но оно против моей воли неотступно следовало за мной по пятам.
«Я сделаю для тебя все, что захочешь», – сказала она, как будто делала одолжение. Когда я обнял ее, мои руки под полотенцем, небрежно обмотанным вокруг ее груди, почувствовали безжизненную плоть. Острые локти упирались мне в грудь, холодные мокрые волосы липли к щекам. Я открыл глаза в тот момент, когда она уже лежала на кровати, по ее переносице скатывалась одинокая слеза, а на лице застыло выражение не то повиновения, не то отвращения. Она резко дернулась и закричала. Моя рука причинила ей боль, хотя я вовсе не желал этого. Но доказательство обратного уже проступало на ее краснеющей щеке, вид чего только подогревал мою ярость.
Говорят, что сострадание – это первый шаг к примирению. Я искренне жалел о случившемся, но это не принесло покоя ни одному из нас. Ее внутренний мир так и оставался для меня загадкой, уж скорее я понимал, что чувствовал дон Мигель Ривера: досаду и ярость, которая захлестывает, когда другой человек не подчиняется твоей воле. В такие моменты невозможно терпеть унижение, подавляющее все прочие чувства. Я почти поверил, что смогу заставить ее полюбить меня, и тогда все станет на свои места. Я не сделал того, что сделали дон Ривера или ее учитель, ни того, что чинили Франко и его люди в Марокко и что будут делать снова, но я подошел достаточно близко к тому, чтобы вкусить то же, что и они. Песок и пот, соль и кровь – вкус страсти, боли и безнаказанности.
Я никогда в жизни не был так зол и так напуган одновременно. Я вышел из номера, не проронив ни слова, сел на ближайший поезд с намерением покинуть наконец Германию и с твердым убеждением, что уезжаю вовремя. С этого момента моя жизнь снова изменилась. Уверен, что в лучшую сторону. Я посвятил себя практическим делам, борьбе с врагом, которого, вне всякого сомнения, понимал очень хорошо.
Аль-Серрас был в Малаге, на южном побережье, когда я вернулся в Испанию.
Мы планировали присоединиться к нему в Барселоне в апреле, чтобы у нас было достаточно времени обсудить программы, сделать новые фотографии и осчастливить этим Байбера, разобраться с предложениями о граммзаписи, которые он передал нам, а также порепетировать перед началом летнего тура.
Я знал, что должен буду рассказать Аль-Серрасу о том, что случилось в Германии, или хотя бы объяснить, чем вызван изменившийся облик Авивы и ее отсутствие, если она все же не захочет приезжать. Но сейчас не было смысла тревожить его, пока сохранялся шанс, что скоро все уладится. Поэтому я откладывал разговор, каждый день надеясь, что придет письмо или телеграмма от Авивы, что-то более вразумительное, нежели та короткая записка, которую она прислала мне, как только я прибыл в Испанию, принося извинения за свое поведение и прощая меня.
Я знаю, что в гостиничном номере был не тот ты, которого я знаю. Мне легко в это поверить, потому что и я была не та, что есть на самом деле.
Я написал в ответ:
Я тоже виноват, прости. Давай не будем больше говорить об этом. Просто приезжай, и будем выступать вместе, как в старые добрые времена.
Но она не торопилась сообщать о принятом решении.
Если у Аль-Серраса и было предчувствие, что будущее нашего турне под угрозой, то он связывал это скорее с публикой, чем с нашими трудностями.
Политическая обстановка Испании в эти месяцы была на грани коллапса. Диктатор Примо де Ривера лишился поддержки армии и оставил пост, его место занял другой, такой же безликий диктатор, который тоже продержался недолго. Тогда король согласился на проведение муниципальных выборов. На каждом фонарном столбе висели плакаты, пропагандистские листовки и лозунги. Опросы населения предвещали антимонархический бум, хотя голоса сельских избирателей строго контролировались упрямыми политическими воротилами.
Мы встретились с Аль-Серрасом в его отеле 12 апреля и весь день провели вместе в разговорах о предстоящем турне. В холле гостиницы нас ждал фотограф, чтобы обсудить свой гонорар и расписание фотосессии. Аль-Серрас показал ему все, что у нас было: страшный старый снимок, на котором были запечатлены он и я десять лет назад, и чудесное фото Авивы, недостаток которого заключался только в том, что на нем не было нас. Фотография анфас была сделана несколько месяцев назад в Берлине: изящный носик, слегка притушеванные глаза, на голове модная дамская шляпка «колокол» почти без полей и каштановые волосы, обрамляющие лицо. Она выглядела так прелестно, что я не утерпел, чтобы не сказать ему об этом.
В следующий вечер мы ужинали за уличным столиком на Рамблас.
– Странно, что она не прислала телеграмму в отель, – сказал Аль-Серрас. – Может, они потеряли ее. Нам непременно надо быть завтра утром на вокзале на случай, если она вдруг приедет, поезд с юга прибывает в 11.15.
Мимо нас пронесся разносчик газет, выкрикивая последние важные новости.
Я прокашлялся.
– Возможно, мы выбрали не лучшее время для поездки.
Аль-Серрас остановил свой взгляд на мальчике, убегавшем от нас с толстой пачкой газет под мышкой.
– Выборы? Не важно кто победит, результат обязательно оспорят. Это тягомотина на месяцы. Бардак, как всегда. Разбуди меня, когда он закончится.
– Да… То есть нет. – Подошел официант убрать наши тарелки. – Я имел в виду, что наше турне не будет иметь успеха без Авивы. А мне не верится, что она приедет.
– Но мы не должны этого допустить. Что слышно от нее?
– В последнее время ничего.
– Тем не менее завтра мы отправимся на вокзал. Не может же она в самом деле нас подвести.
– А если она не приедет утренним поездом?
– По-моему, есть только два поезда – в 11.15 или2.38. Я писал ей, и она в курсе, что через неделю у нас концерт. Уверен, не позднее завтрашнего дня она будет здесь.
– А если нет?
Он промолчал.
– Но ты не хуже меня знаешь, что от нее нет никаких известий вот уже несколько недель.
Принесенный официантом кофе остывал, нетронутый, на столе.
– Это моя ошибка, – сказал наконец Аль-Серрас. – Тот спор с ней, осенью, когда я последний раз видел ее. Мне казалось, что мы все уладили. Но получается, что нет.
– Но и мы с ней тоже спорили, – сказал я быстро и тут же осекся: за прозвучавшими искренне словами скрывалась фальшь. Конечно, было заманчиво переложить часть своей вины на плечи Аль-Серраса. – Ну, мы действительно немного повздорили. – Я старался говорить честно и убедительно. – Разговор получился не из приятных. В общем, она была даже расстроена. Очень… – Мой голос дрогнул, выдавая мое внутреннее смятение. Я пытался говорить что-то снова, но сдался, слишком быстро переключившись на официанта, выговаривая ему за холодный кофе.
Аль-Серрас настороженно наблюдал за мной.
Немного остыв, я произнес:
– Как ты думаешь, можно спасти человека?
– Не знаю. Бывало, меня спасали по два-три раза на дню, всякий раз перед ужином. – Он улыбнулся и потрепал меня по плечу. – А помнишь нашу встречу, когда я приехал в Мадрид? Ведь я макнул тебя в озеро только для того, чтобы привести в чувство. Люди назвали бы это спасением.
Я посчитал это сравнение ужасно несправедливым, но смог выдавить из себя только одно:
– То, что я сделал с ней, было хуже.
– Уверен, ты заблуждаешься. – Он взглянул на меня сурово. – Знаешь, утрата надежды способна вовлечь человека в беду.
– Но она живет в мире фантазий. Ее беда не в том, что надеяться уже не на что, а в том, что она не желает ясно осознавать, что происходит в реальности…
– Я говорил не об Авиве, – прервал он меня. – О тебе.
На следующий день во время завтрака пришла телеграмма, но не от Авивы, а от Байбера, в ней говорилось, что наш концерт в Мадриде откладывается из-за затруднений, связанных с выборами, а также из-за угрозы беспорядков, которые может спровоцировать приход к власти нового диктатора.
– Хорошо, отменим, – сказал Аль-Серрас, даже не подняв глаз от газеты, открытой на спортивной странице.
– В Мадриде?
– Нет, все. И весенний, и летний туры. – Его это известие ничуть не расстроило. – Как видишь, теперь у нас есть целый год. У нас все в порядке: я снова прочно стою на ногах, ты занят больше, чем когда-либо.
– И что?
– А то, что она закончит с Вайлем и его проектами и вернется к нам. – Он закрыл газету. – Подыщи что-нибудь стоящее, достойное твоего таланта. Надо придумать нечто замечательное, чтобы она захотела приехать к нам, разумеется, если ты сам все еще хочешь этого.
Позже в тот же день, в такси, по дороге на вокзал я спросил его:
– Куда ты отправишься?
– В Малагу.
– Когда ты не в турне, то всегда в Малаге.
– Там тепло.
– На всем юге Испании в это время года тепло.
– Нет, – рассмеялся он, – я имел в виду, что там очень тепло.
– Так, дай-ка подумать… – И после непродолжительной паузы добавил: – Ты ведь имеешь в виду донью де Ларочу?
У него дернулись усы.
– Совсем недавно она стала вдовой.
– Сожалею.
– А я нет. В любом случае при неконтролируемом либеральном правительстве коммунисты начнут расправляться с латифундистами, которые владеют огромными фермами в южных провинциях. Конечно, Гражданская гвардия стоит на страже их территорий, но донья де Лароча считает, что ей в ее особняке не помешал бы мужчина, который станет приглядывать за домом.
– И что ты будешь там делать? Охранять главный вход с вилами?
– Пока не знаю. Но у нее есть один из этих старых мушкетов в потайном шкафу. Дело-то нешуточное. Как только будет принято решение о восьмичасовом рабочем дне, у рабочих станет столько свободного времени, что они не будут знать, куда его девать. Поговаривают, батраки собираются вместе со своими дочерьми и женами устраивать оргии «обязательной свободной любви». Если мне не удастся остановить эти силы свободной любви и они разобьют нашу дверь, тогда я с удовольствием отдамся мятежникам. А сумей я защитить дом от этих мерзавцев, донья де Лароча уж точно отблагодарит меня щедрой любовью. Хотя больше того, что она уже сделала, трудно вообразить…
– О-о! Прошу тебя, без подробностей.
Но его было не остановить:
– Я говорю не о плотских радостях, Фелю, а о деньгах. Она оплатила все мои долги, до самого последнего. Я рассчитался до цента с Томасом Бренаном. Мои будущие композиции будут принадлежать только мне. – Он говорил серьезно: – Я не против турне, но в действительности мне это больше не нужно. Я ни с кем и ни с чем не связан.
Я засмеялся:
– Ни с кем, если не считать доньи де Ларочи.
Его нисколько не задела моя колкость.
– Ее богачи-соседи бегут в Севилью или на юг Франции… Или переводят туда деньги. Но она стойкая женщина. – Он улыбнулся, ему доставляло явное удовольствие думать о ней. – Она как один из тех призовых быков, которых держат в особых загонах, откуда они с вызовом взирают на озорных мальчишек, что специально ошиваются рядом – лишь бы подразнить.
Аль-Серрас вышел на станции, оставив меня на заднем сиденье такси. Мою задумчивость прервал настойчивый голос водителя… Оказывается, он спрашивал меня уже второй раз:
– Куда?
– Куда угодно.
Он высадил меня на Рамблас. Я заплатил за очень дорогую выпивку и расположился за шатким столиком в самом центре пешеходной части бульвара, вспомнив, как сильно огорчалась мама по поводу потраченных денег в наш первый день в Барселоне. Полуденное солнце припекало голову. Я оставил чаевые, значительно превышающие стоимость выпивки, и перешел в другое кафе, под навесом, и заказал себе кофе, к которому практически не притронулся. Давая понять, что мне пора, к моему столику подошел официант, приподняв чашку, он протер стол и водрузил мой кофе на место, в нетерпении поглядывая то на меня, то на выстроившуюся у входа очередь. Я, однако, не торопился уходить. Воздух был теплый, кругом зеленели стройные платаны. Есть мне совсем не хотелось, но я заказал холодный салат из трески только для того, чтобы меня оставили в покое. Казалось, все вокруг застыло в каком-то таинственном ожидании. Внезапно тишину прорезал звук, заставивший многих встрепенуться и обратить свои взоры в сторону соседнего кафе. К счастью, хлопок, который можно было принять за выстрел или взрыв, оказался всего-навсего звуком выстрелившей из бутылки шампанского пробки.
Аль-Серрас, уезжая, оставил мне все материалы по нашему турне – планы, расписание, программки. Теперь они были ни к чему, и я уже собирался выбросить весь пакет в ближайшую урну, как вспомнил о снимках, которые мы делали в рекламных целях. Я достал фотографию Авивы. Чем дольше я смотрел, тем больше этот восхитительный образ вытеснял тот последний, реальный, что запечатлела моя память: она выходит из ванной, садится на кровать и смотрит на меня леденящим душу взглядом, как будто я ее поработитель или того хуже.
Я все еще рассматривал фото, когда появились ошеломительные новости – их принес официант, вместе с салатом. Он метался между столиками и кухней, где сотрудники кафе все как один прильнули к транзисторному приемнику, из которого доносилось, что король Альфонсо покидает страну, отправляясь в изгнание, скорее всего в Италию. Я внимательно вслушивался в текст в надежде узнать, кто же станет следующим диктатором и будут ли отменены выборы с участием республиканцев. Но об этом не было сказано ни слова, ничего и о том, как прокомментировали это событие в консервативных кругах.
Следующее известие было подобно взрыву, ударной волной которого посетителей кафе выбросило на улицу. Туда же ринулись три официанта, на ходу срывая с себя фартуки. В это время на улице какой-то мальчуган, взобравшись на фонарный столб, горланил изо всех сил песню, слов которой было не разобрать. А мужчина, только что купивший цветы, тут же стал их раздаривать и снова с дьявольским рвением кинулся к цветочнице, но та, видимо испугавшись одержимого, схватила длинный шест с крючком и бросилась закрывать металлические жалюзи своей лавочки. Он не унимался и попытался просто выхватить хоть какие-то цветы, она отреагировала молниеносно, замахнувшись на него шестом, готовая нанести удар. Другие торговцы, испугавшись разгула зарождающейся анархии, прикрывали свои киоски и бежали вслед за толпой вверх по улице, туда, где можно было пристроиться в кафе со стоячими местами. Пожилой человек, пригревшийся на солнышке за соседним со мной столиком, отставил тарелку, встал и сказал жене спокойно и со знанием дела:
– Они выпустят всех заключенных: и невиновных, и преступников. Так что лучше идти домой.
Веселье, слезы радости и в то же время тревога заполнили Рамблас в тот час, в тот день и в тот смутный вечер. У всех на языке вертелось только одно слово: республика. Вторая республика. Провозглашенная в 1873 году Первая республика – тогда мои родители были детьми – просуществовала всего одиннадцать месяцев, а говорили о ней потом годы: в то время еда была вкуснее, цвета ярче и везде звучала музыка. Сейчас в народе верили, что всеобщие выборы все-таки состоятся, поскольку невероятное уже произошло, остались лишь невыполненными процедурные формальности. Король признал поражение, никто при этом не поспешил захватить лидерство в парламенте, не введено и военное положение. Сможет ли республика в этой стране стать наконец не первой, второй, а постоянной? Возможна ли демократия?
Вокруг все танцевали. Пожилые женщины поставили свои сумочки в центр круга и, взявшись за руки, исполняли каталонский танец сардану, в свое время символ неповиновения деспотии, а в тот вечер ставший просто стихийным выражением единства и радости. Из окна на четвертом этаже неслись триумфальные звуки Девятой симфонии Бетховена.
Аль-Серрас разминулся с этими празднествами всего на несколько часов, но данный им совет звучал у меня в голове еще более настойчиво: найди на что истратить свой талант! Создай что-нибудь невероятное!
А разве все происходящее не чудо? Нашу Вторую республику, рожденную в тот весенний день, как и Авиву, смотревшую на меня с фото, легко полюбить в идеализированном виде, до того как они начнут показывать характер.
В последующие недели образ революции завладел не мной одним: многоцветные плакаты «La Niña Bonita» изображали «хорошенькую девушку», голову которой венчал украшенный драгоценностями шлем, наподобие модной в то время дамской шляпки «колокол», и розовые лучи исходили от ее светло-оливковой кожи. Вот так художник – автор плаката – видел нашу вновь провозглашенную республику. Для меня же это была прямая ассоциация с Авивой, и, когда позже мне приходилось слышать «La Niña Bonita», я думал не о Второй республике, а о событиях, происходивших в моей жизни с 1931 по 1933 год, и вспоминал ту «хорошенькую девушку», которую знал до того, как одержимость и пагубная привычка лишили ее блеска.
По возвращении из Германии я, собственно, и не сидел без дела, но в первые годы республики забот заметно прибавилось: я отвечал согласием на любое предложение выступить, участвовал в митингах, принимал любой титул и любую почесть, которыми новая республика награждала меня, пока это способствовало интересам дела.
Я принимал участие в званых обедах, сопровождавшихся бесконечными дискуссиями: «Разве искусство принадлежит элите? Или это достояние народа? Имеет ли смысл творческую интеллигенцию вовлекать в политику? Как воспитывать и поддерживать поэтов и музыкантов, если любой неграмотный крестьянин или рабочий уже поэт или музыкант в глубине души?»Я вспоминал те годы, что провел с Аль-Серрасом, который мог без устали концертировать, но отказывался участвовать в серьезных политических дискуссиях, теперь же я делил еду, машины и пассажирские вагоны с художниками и артистами, которые преуспели в политических разговорах, но отказывались создавать и выступать.
– Хорошие времена не за горами, поверьте, – сказал мне один актер-социалист, когда я сообщил ему решение моих коллег из Министерства просвещения не субсидировать больше драматурга, который никогда не заканчивает ни одной пьесы. И добавил: – Будущее – вот моя муза.
– Что ж, – ответил я, – тогда приходи к нам за деньгами в будущем. Что же касается настоящего, то тебе, возможно, стоит поискать работу.
В те дни я часто курсировал между Саламанкой, Мадридом, Барселоной, Кордовой и Севильей. Я просыпался с блаженным чувством, вдыхая полной грудью божественный аромат морского прибоя, и в тот самый миг вспоминал, как вчера ложился спать в городском отеле, расположенном в равнинной части Испании. Возвращаясь в свой номер и красными опухшими глазами изрядно выпившего человека всматриваясь из окна гостиницы в мерцающие огни фермерских домов, я с удивлением обнаруживал, что передо мной не что иное, как пирс одного из прибрежных городов на юге с вытянувшейся вдоль него вереницей морских судов.
Что занимало меня тогда больше всего? Я достаточно долго был дирижером, чтобы понять чувства ударника, ожидающего три часа, чтобы наконец-то бабахнуть по тарелкам. Точно таким же ударником стал я. Я не сидел на одном месте, в чем только я не участвовал, кого только не консультировал, я одолжил свое имя, способности, репутацию революции. У меня были серьезные намерения посвятить себя делу нашей республики. Я говорю не о задачах, которые стояли передо мной в профессиональном плане, а о кардинальной реорганизации всего общества. Спустя время можно и посмеяться над патетическим фразерством, программами, которые приказали долго жить, но тем не менее мы же добились фундаментальных перемен. Мы дали женщинам право голоса. Мы ликвидировали дворянские титулы. Мы обеспечили основные права трудящихся. Мы лишили католическую церковь ее власти. Мы были слишком заняты, чтобы страдать или о чем-то сожалеть.
Да, я продолжал писать Авиве. И она отвечала. Но как это она говорила по-немецки? Es macht nichts.Не имеет значения. У нас обоих были более чем благородные цели – у каждого своя, и мы собирались их добиваться.
После 14 апреля мы все ждали чего-то – и именно потому,что надеялись на большее, – недовольство росло с каждым днем существования республики. Едва успели устранить угрозу восстания со стороны клерикальных правых, как в отместку тут же последовала череда поджогов церквей. Азанья, военный министр, принял решение не посылать Гражданскую гвардию на борьбу с поджогами, заявив, что «все монастыри Мадрида не дороже жизни одного республиканца». Это заявление будут припоминать ему всю жизнь. Сторонники Альфонсо и религиозные деятели консервативного толка, прикрываясь им, внушали окружающим, насколько губительно то, что вершится под знаменем революции. Головорезы из числа правых затевали на улицах драки. Делалось все возможное, чтобы дискредитировать саму идею республики в глазах населения страны.
Для нас же, кто находился по другую сторону баррикад – в левоцентристском лагере – и представлял интересы самой разношерстной публики, было делом чести провозглашать истинные ценности республики. Несмотря на то что продовольствие дешевело, экономические рычаги были не в наших руках. Но вот где мы действительно могли преуспеть, так это на ниве культуры, и попытались провести ряд преобразований в сфере образования и искусства. Учреждение светской системы школьного образования взамен частных католических школ оказалось задачей невыполнимой, учитывая нехватку средств, помещений и учительских кадров. К тому же президент Алькала Самора слишком быстро выслал иезуитов, а антиклерикальное законодательство было слишком строгим.
Своим достижением я считаю создание национальной программы музыкального образования по методу Карла Орфа из Германии, в которой особое место отводилось простым ударным инструментам. Но она не получила большого развития: испанские дети, так ловко владеющие кастаньетами и гитарами, оказались менее податливыми в освоении этого вида инструментального исполнения, чем их немецкие сверстники. А когда они запели, вообще началось светопреставление.
«Да как вы посмели публиковать кастильские лирические песни, в которых Каталония представлена процветающей страной? И если мы платим за выпуск стихотворных сборников на каталанском, тогда как насчет баскского?»Все это было бы очень забавным, если бы не выглядело столь печальным, – в действительности же мы сильно нуждались хотя бы в видимости национального единства.
Вместо консолидации политические партии раскалывались на части – на две, а то и три фракции. CEDA (Испанская конфедерация независимых правых), CNT (Национальная конфедерация труда), РСЕ (Испанская коммунистическая рабочая партия), POUM (Рабочая партия марксистского единства), UGT (Всеобщий союз трудящихся), PSOE (Рабочая социалистическая партия Испании) – эти аббревиатуры, как и многие другие, не сходили в те дни с наших уст. Будь буквенные сокращения цыплятами, мы бы определенно были сыты.
Единственная группировка, не имевшая аббревиатуры, – испанская фашистская партия – в конце концов захватила власть в стране. Они называли себя «фалангой», англичанин сказал бы «фэлэнкс», что в переводе с древнегреческого означает «отряд воинов, движущихся единой линией, прикрываясь соединенными вместе щитами и копьями». Вот это было единство – в противоположность национальной разобщенности, в противоположность поголовному смятению разума. Но то была не единственная причина их победы, и даже не основная. Так, имя нередко может содержать в себе невероятную силу, подобную ветру, пробуждающему пламя и разбрасывающему на своем пути смертельные частицы порожденного им детища.
Но похоже, никто ничего не замечал. Если богачи озабочены лишь пополнением своих запасов ветчины, муки и оливкового масла; крестьяне на юге – защитой убогих хозяйств от набегов зайцев, ворующих желуди; анархисты – подготовкой взрывов на телефонных станциях, что угрожало личной безопасности участников концерта в Касса-Вьеха или в Баш-Льобрегат, – то противнику грех не воспользоваться таким шансом. Нищета, голод, тревога за свою жизнь означают лишь то, что молодая республика не в состоянии остановить неизбежное. Возможно, демократии не хватает сил взять душевнобольное общество за лацканы, встряхнуть его хорошенько и заставить образумиться. Народные выборы в 1931 году все-таки состоялись, но что изменилось? Те, что имели все, по-прежнему владеют землей, а доведенные до отчаяния люди отвечают на голод, выселение из своих домов, урезание зарплаты насилием. Тогда как мировая экономика находилась в руинах, они вопреки всему верили в чудо, надеясь что Вторая республика исцелит всех и даст то, о чем они давно мечтали.
Идеалисты. И правые и левые рисовали себе сияющий образ совершенного общества, которого они жаждали изо всех сил, а болезненное столкновение интересов было неотвратимым. Дон Кихот и ветряные мельницы. Классик был прав, и не стоило забывать, что герой Сервантеса, будучи несомненной жертвой человеческого бездушия, борясь с фантомами, больше всего навредил себе.
Католическая пресса аплодировала германским нацистам за то, что они уповали на родину, власть, иерархию. Система эта называлась «фашизм» и, по их мнению, он для нас подходил идеально. Все лучше, чем его альтернатива – коммунизм. Но что такое коммунизм? Это ярлык, который приклеивали ко всему, что не нравилось землевладельцам. Поколениями горожанам разрешалось собирать сбитые ветром плоды, рыскать по округе в поисках дров, поить скотину в латифундиях. Теперь подобные вещи считались опасными.
Я поддерживал контакт с Аль-Серрасом, человеком, который никогда в жизни не употреблял в своей речи аббревиатуры и не принадлежал ни к какой официальной партии. Но его симпатии – равно как и их отсутствие – были очевидны. Вот, что он писал мне как-то в 1932 году:
Ты должен понимать. В Малаге все эти люди – жулики. Они утащат любое, что не приколочено гвоздями, полагая, что это принадлежит им. Будущего для них просто не существует. Они бы съели все семена на складах, будь это возможно, и тогда им нечего было бы сеять на предстоящий год, чтобы прокормить себя в дальнейшем.
30 января 1933 года испанские газеты придержали известие о бомбежках Барселоны и Севильи, зато вовсю раструбили заграничную новость: Гитлер назначен канцлером Германии. Через два месяца я получил письмо от Авивы – короткое, сбивчивое, вероятно написанное в спешке. Вайлю удалось узнать, что нацисты собираются арестовать его, и он покинул страну, перебравшись в Париж. Оставили Германию и сотни других умнейших людей, включая Брехта.
Прошло не так уж много времени, а в застенках Генриха Гиммлера, комиссара нацистской полиции, уже томились политические противники нового режима, их численность росла день ото дня, так что уже не хватало места для их содержания. Как сообщали газеты, нацисты быстро нашли решение этой проблемы, открыв первые концентрационные, как они их называли, лагеря: один в Баварии около Дахау и следом еще три недалеко от Берлина.
Информацию, что она сообщила о Вайле, я воспринял довольно сдержанно, он был мне всегда симпатичен, но мой желудок тем не менее отказывался быть солидарным с моим мозгом и фиксировал легкие вибрации предчувствия. Если произведения Вайля оказались в черных списках, значит, на Авиву брошена тень подозрения, и она также покинет Германию, разве нет? Она там не просто изгой, а враг государства, учитывая ее национальность и политическую принадлежность. Я надеялся, что она попросит о помощи меня и Аль-Серраса. Возможно, тогда мы бы снова сделали записи или отправились в турне. Или я нашел бы для нее работу в рамках испанской школьной музыкальной программы.
Своими письмами я пытался пробудить в ней хоть каплю здравого смысла, соблазнял предложениями, заманчивыми для нее во всех смыслах. Возможно, мы – и в этот момент я задавал себе вопрос, ответ на который, уверен, отыскался бы быстро: осмелюсь ли я повернуться спиной к моим республиканским соратникам, – так вот, возможно, мы сможем покинуть Европу на некоторое время, если она этого пожелает. Мы могли бы отправиться в Англию или на Восток. Японский оркестр сделал мне предложение исполнить в качестве приглашенного дирижера симфонии Малера.
В ответ она описывала подробности происходящего в Берлине:
Повсюду повальное увольнение евреев с работы, даже художников и музыкантов, театральных работников. Это официальная политика. Есть даже Staats-kommissar по Entjudung – государственный комиссар по деевреизации культурной жизни.
И снова я был преисполнен надежды: она приедет.
А она: нет.
Слава богу, я в Берлине, где людям хватит ума, чтобы суметь найти решение проблемы. Так много евреев было выгнано с работы, что они создали свою Еврейскую культурную ассоциацию. В соответствии с планом доктора Курта Зингера будет открыт театр только для евреев. Значит, будет работа. Всегда найдется выход из затруднительного положения.
Она писала, что нацистское руководство поддерживает Ассоциацию,которая способна удовлетворять художественные потребности одной группы людей и служить пропагандистским целям другой. Это даст Хинкелю, Гиммлеру, Геббельсу и их соратникам шанс доказать миру, что они не обращаются жестоко с еврейским народом. Хинкель не без гордости заявил: «Еврейские артисты работают для евреев». Авива считала, что ему нравится видеть себя в роли покровителя-защитника евреев.