355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Стоун » В зеркалах » Текст книги (страница 3)
В зеркалах
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:22

Текст книги "В зеркалах"


Автор книги: Роберт Стоун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

На углу Ройял-стрит она зашла в булочную спросить дорогу; там пахло свежими рогаликами, и хозяйка объяснила, что попасть в центр можно на автобусе маршрута Дизайр – Франклин, он как раз останавливается рядом.

Автобус был набит серолицыми горожанами, было душно и жарко, и пришлось стоять в проходе. Пока доехали до канала, Джеральдина взмокла от пота и почувствовала дурноту. Когда она сошла в уличную толчею, ветер с моросящим дождем показался ей приятным.

Кошмарный будет денек, подумала она. Прежде всего она не так одета, чтобы искать работу – любую работу.

Почти на всех девушках, шедших по улице, даже на негритянках, были миленькие платья, костюмы и дорогие с виду плащи; Джеральдина отлично представляла себе, как она выглядит в своей старенькой черной юбке и тонком свитерке. Да еще длинные патлы по плечам – ну просто захолустная голодранка или того хуже.

Первое зеркало она увидела у двери магазина уцененных вещей; стекло было синеватое, как у зеркала над стойкой в баре «Белый путь».

Ее ошарашили шрамы. Она словно забыла о них, и это странно – ведь ей стоило только поднять руку, чтобы ощутить выпуклость неровно заживших порезов, и она столько смотрелась в зеркало у Мэри, что, казалось, знала каждый миллиметр и каждый изгиб рубцов. Но она никогда не видела их при утреннем свете на улице.

Хотя ничего странного, что у меня шрамы, подумала Джеральдина. Столько было ночей, и каждую ночь она ложилась в постель всерьез, а днем просыпалась – стоило оно того или нет. И любой бы сказал, на нее глядя, что ничего другого никогда и не было.

Ничего странного, что приходит время, когда ты посмотришь в зеркало и увидишь, где ты побывала.

Он добрался-таки до нее – Вуди со своей железкой.

Женщины, выходившие из магазина, бросали на нее быстрые взгляды. Джеральдина повернулась и пошла дальше.

В центовке ее послали в отдел кадров, за четыре квартала от магазина, на другой стороне канала, и она ждала там сорок пять минут; когда заведующий спросил ее адрес, ей нечего было ответить. Заведующий сказал, что они предпочитают брать на работу местных.

В другой центовке у нее даже не спросили адреса. Она заходила в кафетерии – в «уолгринсовский», в «Белую крепость» и к Мастерсону. Она обошла магазины Торнейла, и Каца, и «Мэзон бланш», и все универмаги, какие попадались ей по пути. Проходя мимо фургонов-закусочных и ларьков, где продают сэндвичи, она непременно спрашивала, нет ли у них какой-нибудь работы.

Ей отвечали, что никакой работы нет. У них уже все места заняты. Ей говорили, что сейчас неподходящее время искать работу.

Даме из бюро по найму тоже показалось, что Джеральдина не так одета, чтоб искать работу.

– Есть же у вас другие вещи кроме этих, – сказала дама.

Джеральдина ответила, что, конечно, есть, просто там, где она недавно работала, на тряпки не обращали внимания. Дама сказала, что выгляди она чуточку презентабельней, они могли бы ее послать на хорошую кондитерскую фабрику, но в таком виде об этом не может быть и речи. Дама спросила, на что, собственно, она рассчитывала, явившись в Новый Орлеан? Джеральдина призналась, что, пожалуй, сама не знает.

– И зачем они все сюда едут, скажите на милость? – обратилась дама к мужчине за соседним столом; мужчина за соседним столом ответил, что это одному Богу известно.

На улице возле бюро по найму человек в грязном синем комбинезоне спросил, куда она идет. Джеральдина молча обошла его, но он последовал за ней и положил ей руку на плечо:

– Куда идешь?

У него было смуглое, с глубокими морщинами лицо, поперченное седоватой щетиной. На толстых его губах виднелись следы красного вина, но глаза у него были ясные, черные, блестящие.

– Куда идешь?

Он был немолод, но шагал быстро. Когда Джеральдина перешла мостовую, он вдруг обогнал ее и стал перед ней на краю тротуара. Рядом стояли люди, ждавшие, пока загорится сигнал перехода.

Сжав кулаки, она отступила назад:

– Отваливай, слышишь? Не приставай ко мне, а то полицию позову.

Люди, столпившиеся у перехода, не шевельнулись и даже не взглянули на них.

– Катись! – сказала Джеральдина. – Оставь меня в покое.

Он, что-то бормоча, повернулся и вдруг побежал на другую сторону Канал-стрит – еще секунда, и его настиг бы надвигавшийся поток машин.

Джеральдина побрела дальше. Она видела, что он идет за ней по другой стороне улицы, держась поближе к домам. Он тащился за ней, пока она не спустилась в подвальный этаж универмага.

В магазине она нашла телефон и позвонила по трем номерам, которые прочла в утренней газете, – там требовались официантки. Места оказались уже заняты. Можете перезвонить через неделю.

Минут двадцать она бродила по подвальному этажу и первому, рассматривая вещи, которые не прочь была бы купить когда-нибудь. И даже подумывала о том, чтобы взять платье, зайти в примерочную кабинку и сунуть там к себе в сумку – когда-то она знавала девицу, которая неплохо одевалась таким способом. Но было ощущение, что откуда-то за ней следят.

В магазине было душно и жарко; она решила выйти на улицу и где-нибудь в укромном месте съесть, пока не раскисли, бананы, подаренные мексиканцем. В который раз она миновала все те же перекрестки. С раннего утра она исходила всю центральную часть города вдоль и поперек. К ней уже приглядывались газетчики и женщины-регулировщицы; мужчины в ковбойских рубашках отрывались от игральных автоматов и негромко окликали ее:

– Куда идешь?

Всем только и надо было знать, куда она идет.

Оказалось, что она идет к реке. Она шла и шла, пока последний из приставал не потерял ее из виду; потом, заплатив десять центов, она села на маленький медлительный паром, который привез ее на западный берег, в городок под названием Алжир. В сосисочной на пристани она выпила чашку кофе и спросила девушку, не нужен ли им кто в помощь. Им никто не был нужен.

Алжир представлял собою улицу с парковочными счетчиками и с магазинами, отделанными хромом и пластиком. Дома выглядели старыми, на верандах с чугунными завитушками росли розы с маслянистыми, прихваченными морозом бутонами. Джеральдина решила пройтись по набережной и съесть бананы.

По гравию гонялись друг за другом ребята со школьными сумками, и через каждые несколько шагов стояли скамейки, оккупированные гладкощекими иностранцами; они умолкали при ее приближении. Она подумала, что будет неудобно вынуть банан и чистить при всем честном народе; будет выглядеть странно – ей казалось, что они и так на нее пялятся. В конце дорожки стояла зеленая полицейская машина, ее радио гремело рок-н-роллом. Джеральдина с беспечным видом повернула обратно и пошла быстрее. С первым же паромом она переправилась в Новый Орлеан. На обратном пути она села снаружи, достала из сумки два банана и ела их, глядя на струившуюся из-под киля темно-бронзовую, как центовая монетка, воду. Течение было сильное; она чувствовала, как у нее под ногами надрываются моторы, с натугой одолевая каждый метр стремительного течения. Кипящая пена перемешивалась с илом.

С середины реки она увидела широкую излучину, а за нею пустынные зеленые пространства совсем плоских, без единого бугорка низин. Джеральдина откинулась назад и закрыла глаза, чувствуя, как потеплел ветер, да и в самом воздухе появился какой-то новый привкус; она взглянула вверх – утренние тучи рассеялись, и растаяла серая хмурость дня. Без всякого предупреждения над городом разлилась буйная и радостная карибская синева, пронизанная чистым солнцем.

Господи, подумала Джеральдина, ведь это весна. Вот так весна приходит на берега залива. В четвертый раз она видит, как на юге приходит весна и зима отступает перед этим рвущим сердце небом – четыре весны. Господи! Она опустила голову и отмахнула брошенную ветром на глаза прядь.

Вечером это выкатившееся на небо солнце нырнет во внезапный мрак, легкая дымка сумерек продержится всего минуту-две, а потом с востока мгновенно накатится ночная тьма, и ветер, колючий, неласковый, погонит клубы знобкого тумана по влажной земле. Станет холодно. Весна. Четвертая весна.

Когда она спускалась по сходням на Канал-стрит, даже город пахнул по-другому; воздух, промытый дождем, был ласков.

На углу Рэмпарт-стрит и Канал-стрит был магазин, торговавший всякими изделиями из металла. В одной витрине под светом белых лампочек сверкали стройные ряды стальных подзорных труб, тут же стояли бинокли, крохотные транзисторы, треноги, миксеры для коктейлей и медали с изображениями святых. Во второй витрине на фоне мягкой и бархатистой темной ткани были выставлены револьверы, выкидные ножи и опасные бритвы.

Ближе всего к стеклу лежали в два ряда двадцатидолларовые пистолеты, неброские, компактные, несомненно эффективные – но малого калибра, и они казались немного жестяными в ярком свете. Ножи выглядели чуть основательнее: стальные лезвия, алюминиевые рукоятки и защелки блестели, но в ножах не было романтики городского стилета – слишком основательные, неэлегантного абриса, простоватые – рабочий инструмент. Зато бритвы – сама поэзия.

Бритвы были расположены концентрическими кругами, вернее, широкой ослепительной спиралью, которая плавно вела глаз от одной степени мастерства к следующей. Бритвы, помещенные во внешнем круге, были почти так же скромны, как немецкие выкидные ножи, – по всей вероятности, ими можно было пользоваться и для бритья. В следующем круге были бритвы меньше, но куда изящнее; глаз, следуя по кругу, замечал, что у некоторых зеркально блестящие лезвия отточены с обеих сторон, ручки у них были в красную и белую полоску или из пестрой пластмассы. Во внутренних кругах сияли бритвы совершенно праздничные, ликующие, карнавальных расцветок, пластмасса являла тут буйство красок; некоторые были снабжены деревянными ручками с выемками для пальцев, на случай если вспотеет ладонь; острые их лезвия весело искрились и выглядели как точнейшие инструменты.

В центре этого великолепия на складках пухлой замши чуть возвышалась надо всем бритва дюймов в двенадцать длиной – бритва величественная, бритва-королева, бритва-победительница. Мало того что рукоятка у нее была перламутровая, с фиолетовым отливом и с восемью брильянтиками из стекла, на эту рукоятку еще было наведено изображение блондинки с весьма впечатляющим бюстом, совсем обнаженной, если не считать красных подвязок. Лицо ее при ближайшем рассмотрении выражало нескрываемую похоть, направленную, естественно, на ее владельца.

Лезвие было как музыка; должно быть, его тайно, по ночам, ковали из какого-то редкостного льдистого металла. Оно было слиянием страсти и науки; оно горело голубым и не совсем отраженным огнем.

Рейнхарт долго стоял, глядя на лезвие; где-то внутри его вдруг зазвучала музыка, которую он не мог определить, старинная музыка, забытые струнные инструменты…

«Что за бритва! – думал он. – Это Великая Американская Бритва». Он не мог оторвать от нее глаз.

«Где-то, – дрожа, думал он, – где-то в сердце каменной горы сидит покрытый шрамами дьявольский старик в полосатой рубахе с одной подтяжкой, и, стиснув зубы, капая слюной на подбородок, он берет эту бритву и отрезает грязный кусок шнура. И убивает меня. Американский Рок, ангел Американской Смерти, его Бритва».

Наконец он отошел от витрины и внезапно чуть не столкнулся со стариком в синем комбинезоне; глаза старика приковали его к месту проникновенным, жадным взглядом – взглядом влюбленного. «Спокойно, – сказал себе Рейнхарт. – Ради бога. Вот так сходят с ума». Он быстро прошел мимо старичка и зашагал по Рэмпарт-стрит, мимо пивных и ларьков с бутербродами «по-бой» [12]12
  Po’boy – популярные новоорлеанские сэндвичи из французского багета с жареными креветками и другими морепродуктами.


[Закрыть]
.

Если он уже сейчас дошел до такого, что же будет завтра, после ночлежки Армии спасения? Хотя ночевка будет роскошная: за свои шестьдесят центов он получит отдельный загончик за проволочной сеткой. Если завтра ничего не наклюнется, он станет клиентом Армии спасения, а этот статус обязывает быть наравне с другими – душ под надзором и никаких проволочных сеток. Нет. На этот раз так не пойдет. Сейчас было как-то по-другому, чем прежде.

Но все равно ему ничего не оставалось делать, как слоняться по улицам до десяти часов: после десяти в ночлежку не пускали. За полтора часа он еще успеет купить последнюю свою бутылку хереса и войти вместе с ней в дверь.

На углу Варрен-стрит он увидел стеклянные прямоугольники зданий городского самоуправления; на лужайке стояла каменная скамья, и Рейнхарт сел на нее, глядя, как в ярко освещенном вестибюле ползут вверх и вниз пустые эскалаторы. Между двумя свернутыми флагами неподвижно сидел лысый полисмен, и в его очках сияли блики белого света.

«Может, вбежать туда и сдаться, – подумал Рейнхарт, – вломиться в двери, пробежать по вестибюлю, размахивая носовым платком, и кинуться в ноги лысому стражу: сдаюсь! Они меня пристроят. Они отберут у меня шнурки от ботинок, дадут желтый халат и вообще – пристроят».

Он не сразу припомнил, кто же это развивал теорию капитуляции, – ах да, Брюс, актер-англичанин, с которым он работал на радио в Чикаго. Как-то грустным зимним вечером Брюс вошел в бар отеля «Редклифф», где помещалась студия, и, драматически запахнув накинутое на узкие плечи пальтишко, заявил, что сейчас идет кончать жизнь самоубийством. Он доказывал это красноречиво и убедительно, но вся бражка, что вечно околачивалась в баре, в том числе и Рейнхарт, прикинулась, будто не верит. У «редклиффских» завсегдатаев блеснула надежда, что наконец-то в «Редклиффе» что-то случится, и им не хотелось портить себе удовольствие. Другие, быть может, понимали, что, отговорив человека от самоубийства, они взвалят на себя серьезную и, вероятно, непосильную моральную ответственность за него; не говоря уже о том, что отговаривать Брюса значило еще долго выслушивать его пространные речи. У владельца бара были некоторые разногласия с полицией по финансовым вопросам, поэтому он решил не поднимать шума. Словом, Брюс, слегка икая, гордо, в лучших традициях театра «Олд-Вик», взмахнул полами своего пальтишка и, свирепо ругнувшись, ушел, как и положено, в снежную январскую ночь.

Рассказывали, что Брюс доплелся через мост на Кларк-стрит до Петли, где-то опять добавил виски и решил, что можно еще купить себе жизнь ценой капитуляции. Он плюхнулся прямо в снег на углу Ван-Бьюрен-стрит, готовый публично сдаться первому же полисмену, частному лицу или любому виду транспорта, который будет проходить мимо. Но так как январская ночь выдалась на редкость студеной и начала разыгрываться вьюга, ему пришлось сидеть довольно долго. Наконец на улице появился здоровенный сборщик хлопка с берегов Миссисипи, который только что высадился из последнего автобуса с юга без единого пенни в кармане и злой как черт. Наткнувшись на спящего Брюса, он на всякий случай стукнул его свинчаткой по макушке и отобрал бумажник вместе с предсмертной запиской. Немного позже шедший по Ван-Бьюрен-стрит автобус тоже наткнулся на Брюса и при этом переехал ему левую ступню.

Одни говорили, что впоследствии Брюс умер от гриппа. Другие утверждали, будто он стал монахом-траппистом и прослыл святым. Третьи уверяли, что он подвизается на государственной службе в одном из федеральных ведомств. Потом разнесся слух, будто в Саут-Сайде, на задах какой-то закусочной, где на вертелах жарят кур, чикагская полиция обнаружила тело умершего загадочной смертью беглого арестанта, человека малограмотного, с буйным прошлым; однако в кармане у него нашли предсмертную записку, в которой сказывалась рафинированная утонченность натуры, и, что интереснее всего, в конце ее целыми кусками цитировалась прощальная речь Эдипа в Колоне. «Во всяком случае, – подумал Рейнхарт, – Брюс доказал невозможность капитулировать на хоть сколько-нибудь приемлемых условиях».

Продрогнув на сыром и холодном вечернем ветру, Рейнхарт поднялся, зашагал через лужайку и вошел в огромные стеклянные двери Публичной библиотеки погреться меж книжных стеллажей. Немного погодя он взял с полки залитую кофе биографию Горация Уолпола [13]13
  Гораций Уолпол (1717–1797) – английский писатель, основатель жанра готического романа.


[Закрыть]
и уселся в кожаное кресло у окна. По ту сторону стекла на вечерней улице перед машинами бежали кружки светящейся паутины: опять пошел дождь. Если бы только библиотеки не закрывались всю ночь, если бы кто-нибудь проявил такую чуткость, насколько легче жилось бы в этом мире. Но шел девятый час, скоро будут закрывать. Рейнхарт встал и начал было искать другую книгу, но вдруг за стеллажами, в конце зала, где бормочущие старики читали сквозь лупу газеты, увидел дверь с надписью «Музыкальная комната». «Нечего тебе там делать, – сказал он себе, – ты это брось». И с книгой в руках он прошагал мимо стариков, открыл эту дверь и вошел.

Странная темнота стояла в этой музыкальной комнате. Лампы над полками с партитурами не горели, проигрыватели вдоль стен были аккуратно закрыты пластиковыми крышками. И – ни одного человека, кроме черноволосого бледного юнца в очках, который сидел у освещенного столика и читал какую-то партитуру. Когда скрипнула дверь, он поднял глаза.

– Закрыто, – сказал он Рейнхарту. – Мы закрываемся в восемь.

– Ладно.

Рейнхарт повернулся, чтобы уйти. Но при этом он глянул на лежавшую перед юнцом партитуру и внезапно остановился, застыл, не сводя глаз с нот, развернутых на зеленой промокательной бумаге, покрывавшей стол. Это был «Verzeichnis» [14]14
  «Каталог» (нем.).


[Закрыть]
Кёхеля, и раскрыт он был на 581-м номере, на моцартовском квинтете ля-мажор для кларнета и струнных, который называется Штадлеровским [15]15
  По имени Антона Штадлера (1753–1812) – австрийского кларнетиста-виртуоза, состоявшего в одной масонской ложе с Моцартом и часто исполнявшего партии кларнета и бассетгорна в его сочинениях.


[Закрыть]
квинтетом. «Это уже нечестно, – подумал Рейнхарт, сжимая дверную ручку. – Это просто нечестно. Никак тебя не оставят в покое; они преследуют тебя на этих окаянных улицах, а войдешь в какую-то дверь – и прыщавый мальчишка читает Штадлеровский квинтет».

– Эй, молодой человек, – окликнул его Рейнхарт.

Юнец подозрительно покосился на него, отодвигая стул от столика.

– Ты дудишь в кларнет?

– Учусь, – сказал юноша. – Играю немножко.

– А зачем читаешь Штадлеровский квинтет?

– Для теории, – сказал юноша. – Теоретически.

– Теоретически. И как он тебе теоретически?

– Прекрасно, – тихо сказал он. – Прекрасная музыка. Должно быть… Должно быть, сыграть это – пуп надорвешь.

– Говорят, да, – ответил Рейнхарт. «Верно, – подумал он. – Именно так. Пуп надорвешь». – Слушай, – сказал он. – Пусть будет закрыто вместе со мной, ладно? Я бы хотел посмотреть эту партитуру.

– Так ведь уже закрыто, – пожал плечами мальчик. – Ладно. Садитесь вон туда. Потом потушите лампочку.

Забрав партитуру и книжку Кёхеля, Рейнхарт пошел к одному из пюпитров для чтения. Включая свет, он спиной чувствовал взгляд паренька.

– Вы играете?

– Я? Нет, – ответил Рейнхарт.

Крепко сжав губы, он глядел на черные готические буквы: «Sechstes Quintett von Wolfgang Amadeus Mozart. Allegro» [16]16
  «Шестой квинтет Вольфганга Амадея Моцарта. Аллегро» (нем.).


[Закрыть]
– стояло над первой строкой. «Allegro, – повторил про себя Рейнхарт. – Allegro». Он помотал головой, и усмехнулся, и сжал деревянные края пюпитра так, что побелели костяшки пальцев. «Когда ж ты наконец уймешься, – спросил он себя. – Неужели ты еще не понял, что это надо забыть?»

Но глаза его уже отыскали в конце первой нотной строчки букву «G», где вступает кларнет и взвивается первое дерзкое арпеджио.

«Да, – подумал Рейнхарт, – пуп надорвешь. Точно».

Так думали и у Джульярда; говорили, что потому-то Сомлио прежде всего проверяет на этой партии кларнетистов. Он тебя нипочем не возьмет, если не прослушает в Штадлеровском квинтете; говорили, будто он принимает нового кларнетиста примерно раз в пять лет.

Рейнхарт отчетливо помнил, как все это было. Стоял яркий октябрьский день, комнату заливало солнце. Вошел Сомлио, жирный и бледный, и с ним четыре его музыканта – людишки, по слухам, жестокие и вероломные: они любили вести тебя под ручки к дороге славы и на самых подступах вдруг подставить ножку, оплевать и втоптать в грязь. Сомлио приходилось прослушивать деревянные духовые не иначе как в сопровождении этого квартета.

Один за другим лабухи – первая и вторая скрипка, альт и виолончель – уселись на складные стулья, и, пока они устраивались, Рейнхарт нервно проверял, как звучит кларнет, и без конца менял мундштуки. Сомлио со своего места дал знак, и хлынули неожиданно сильные, будто даже яростные звуки, перешедшие в первый такт темы, десять нот, которые звучали как «Ист-Сайд, Вест-Сайд». И Рейнхарт за пятнадцать секунд до начала пытки глядел через улицу на каменистые пустыри, где возводились новостройки Гарлема и мальчишки-пуэрториканцы швыряли камнями в грузовик с цементом, потом повернулся и, ровно ничего не чувствуя, вступил с ноты соль и проиграл первое арпеджио.

Дальше тема повторялась, снова прозвучала первая фраза, и струнные слились в строго симметричном, логичном рисунке: скрипки вели мелодию вниз, альт и виолончель взмывали вверх, они были поглощены собой, совершенно игнорируя его, и Рейнхарт еще раз проиграл свое одинокое, непривеченное арпеджио, которое отстраненно проплыло над великолепием струнных. Но на третьей фразе он почувствовал, что они поддаются; они мягко подыгрывали его теме, потом подхватили ее, и теперь они уже вместе взлетали кверху и устремлялись вниз в светлых созвучиях; он обхаживал струнные, он их укрощал и голубил, они перестали его игнорировать.

В то утро оказалось, что за барьерами музыкальной формы сияет солнечный мир, где можно по-орлиному парить и резвиться, смирять страсть и давать ей полную волю и не пропустить ни одной паузы, не смазать ни единой ноты, где само его дыханье стало инструментом безграничных виртуозных возможностей. В то утро он знал, что нигде и ни разу не ошибется; он чувствовал, что собран, как никогда. Ибо в этой музыке было совершенство, в этой музыке присутствовал Бог, что-то неземное, и голодный пружинистый аппарат в Рейнхарте преследовал его, повинуясь беспощадному инстинкту, и находил его снова и снова.

В третьей части, после менуэта, когда они дошли до трио, Моцарт убрал кларнет на минуту или две, давая передышку старику Штадлеру, который играл уже к пенсии. Рейнхарт, стоя с закрытыми глазами, держа дрожащие пальцы на клапанах, чувствовал тишину в комнате позади струнных и чувствовал, как сами струнные любят его и скучают по нему. Он открыл глаза и увидел виолончелиста, склонившегося к струнам, глаза его светились любовью, пальцы нежно двигались по грифу, и на повернутом запястье видны были пять синих знаков: «DK 412», вытатуированные на этой трепетной руке. Перед тем как Рейнхарт взял ноту, старик выжидательно поднял лицо, на котором были написаны восторг и нежность. Рейнхарт поймал этот преображенный взгляд и, удерживая его в себе, заиграл снова.

В финальном пассаже allegro alla breveон ощущал себя – мозг, рот, диафрагму, легкие и пальцы музыканта Рейнхарта – единым, несокрушимым целым. И закончив вместе со струнными чудесным тремоло, он подумал: «Как я прекрасен, как прекрасен!»

Радостный, весь дрожа, он положил кларнет и пошел пожимать руки квартету, надеясь, что они что-нибудь ему скажут, но они не сказали – они поулыбались, покивали, уложили свои инструменты и ушли.

– Скажите еще раз, – произнес Сомлио, разглядывая ногти, – как зовут?

– Рейнхарт, маэстро.

– Bien [17]17
  Хорошо (фр).


[Закрыть]
, Рейнхарт, – небрежно сказал Сомлио и пожал плечами. – Первый класс. В высшей степени. Мы принимаем Рейнхарта.

А потом, уже у двери, его остановил единственный слушатель, маленький коренастый трубач, итальянец из Бостона, попавший сюда из полкового оркестра.

– Это было здорово, старик, – сказал он Рейнхарту.

Рейнхарт потушил лампочку, взял партитуру и положил ее перед пареньком на зеленую промокашку стола.

– Верно – пуп надорвешь.

– Да, сэр, – сказал юнец. – Много ли кларнетистов могут сыграть это по-настоящему?

– Мало, – согласился Рейнхарт. – Раз-два и обчелся.

В читальном зале электрические звонки просигналили, что библиотека закрыта, и он, ничего перед собой не видя, вышел на улицу, где под холодным дождем и ветром разгорелось от воспоминаний его лицо.

Значит, тот день можно считать самым счастливым в его жизни? Конечно. Что бы это ни означало.

«Но ведь это было только один раз, – размышлял он. – Если честно, ты же никогда больше так не играл. Так, да не совсем. Ну а если бы и играл? Что тогда? И все-таки это было, – думал он. – Я играл как никто».

В конце концов, он, вероятно, мог бы дирижировать. Он был бы неплохим дирижером… он был бы лучшим в мире дирижером Моцарта… в моцартовской музыке он был бы лучше Бичема [18]18
  Томас Бичем (1879–1961) – британский дирижер, оперный и балетный импресарио, считавший Моцарта «центральной точкой европейской музыки». Он отредактировал незавершенный Реквием Моцарта и перевел на английский две его оперы: «Так поступают все» и «Похищение из сераля».


[Закрыть]
. Черт возьми, конечно да!

«Потому что я знаю, – думал он. – Знаю эту музыку. Без напыщенной болтовни, без слез, возносит и низводит, как жизнь, нежная и немного жестокая, с состраданием и насмешкой над собой… движется сквозь свет и тень, как неуловимый жаворонок, парящая и величавая под распростертыми крылами смерти и ночи. Старик, – думал он, – старик с печатью зверя и улыбкой радости в утреннем солнце. Моцарт!»

Рейнхарт знал и мог им показать.

«Ах, Господи, – думал он, – я мог погрузиться в звук и подать им громадные сияющие пласты жизни, швырнуть им с размаху, сплеча». И, быстро шагая по смоченному дождем тротуару, он ощущал дрожь голодного аппарата внутри, разражающегося раскатами мертворожденного звука.

Прошагав два квартала, он опять стал смотреть на витрины. В витрине игрушечного магазина, выложенной желтым целлофаном, был маленький электропоезд, приводимый в движение фотоэлементом: стоило провести рукой перед стеклом – и поезд обегал по рельсам круг. Рейнхарт подвигал рукой, и поезд побежал. Затем он увидел свое отражение в стекле.

«Смотри-ка, – подумал он, – это опять ты. Ну, расскажи мне про это». Он стоял перед витриной, запуская игрушечный поезд, и говорил себе про это. «Не знаю, из чего ты сотворен, – говорил он себе, – но только не из музыки. Нет. И та частица тебя, та прекрасная музыкальная частица, которую ты любишь представлять себе как ряды тугих блестящих струн, – она совсем не такая, это густая, скоропортящаяся масса вроде сливок, и если она застоится, потому что у тебя не хватает ни мужества, ни энергии будоражить ее, то превращается в мерзкую, ядовитую желчь, от которой ты в конце концов вполне заслуженно погибаешь».

Он отвернулся от витрины, и струны, созвучия и все прочее унесла с собой грязная дождевая вода в сточной канаве. Когда-нибудь, когда будет время, надо куда-то уйти и немножко подумать об этом. А сейчас некогда. На следующем углу он купил бутылку мускателя и пошел дальше, крепко зажав под мышкой бумажный пакет. Он ни разу не остановился, не повернул за угол, он шел прямо вперед, смутно различая вплетающиеся в узоры разноцветных огней фигуры и лица. Видения исчезли, теперь его только чуть мутило, хотелось есть, побаливала спина да где-то внутри, в пустой тьме, как всегда, проносились обрывки музыки. И великолепные бритвы сверкали в каждой витрине, хотя он ни разу не повернул головы и не взглянул на них.

Там, где он наконец остановился, улица, словно споткнувшись, обрывалась у заросшей бурьяном железнодорожной ветки, которая извилисто тянулась между двух пустырей. Рейнхарт вынул бутылку, отшвырнул бумажный кулек и, втащив чемоданчик на гниющие шпалы, сел на старую автомобильную покрышку среди зарослей вонючего бурьяна. Вокруг темнели квадратные, с черными окнами пакгаузы – заставы в конце мокрых безжизненных улиц. За ними туманно и вкрадчиво мерцали огоньки сортировочной станции Иллинойс-сентрал.

Запрокинув голову, с закрытыми глазами он тянул сиропистое вино и слушал, как легонько вздрагивает, колышется и шелестит трава, как струится из сточной трубы по канаве дождевая вода, как ветер гоняет пустые консервные жестянки по мокрому гравию и битому стеклу.

Он допил вино, забросил в бурьян бутылку, и вдруг ему пришло на ум, что он только что заглянул в какую-то бездонную глубь, постиг какую-то спасительную, огромной важности логику. Но что это было – он не успел осмыслить.

Так не годится, решил он. Стоило ему придумать, что делать, как на него каждый раз находило какое-то затмение. Вот и сейчас он наметил себе простую, чисто физическую задачу – добраться до ночлежки Армии спасения, и все вокруг сразу начало растворяться в воздухе. И как только все достаточно растает и обратится в росу, тогда, думал Рейнхарт, с ним начнется то же самое, опять то же самое. Вот оно что, подумал Рейнхарт, вставая. Если помнить, что нужно уцепиться за существование, окружающий мир завертится вихрем, завьется спиралью и растворится. И чуть только он представит себе, что происходит вокруг, как начнет растворяться сам. Он стал на резиновую покрышку и попробовал проверить, так ли это, и оказалось, что именно так.

– Рейнхарт, – произнес он эксперимента ради и схватил с земли какую-то железку. – Рейнхарт.

И станционные огни, и черные здания немедленно исчезли.

Он огляделся и увидел маневровые пути, громоздкие туши порожних товарных вагонов, фонари путевых обходчиков, темные здания с разбитыми окнами, с рекламными плакатами, которые трепал и рвал ветер, набухшие, подсвеченные луной тучи, смрадный бурьян, радужные круги вокруг уличных фонарей, – и как только он определил для себя эти приметы и понял их взаимосвязь, он почувствовал, что в нем нет ничего, кроме двух-трех аккордов и густой коричневой тьмы, отдававшей мускателем.

Немного погодя его от этого затошнило.

«Нассать», – подумал он. Не было это никаким прозрением.

Рейнхарт поднял чемоданчик и, спотыкаясь, побрел вперед, через пустырь, и немного погодя очутился в кромешной темноте, противной затхлой темноте, наполненной незнакомым ему шумом. Он шел вперед, а шум, заглушая звук его шагов, все нарастал, перешел в дикий грохот, пронзаемый блеяньем, визгом, завываньем, волны бессмысленных, душащих, невероятных звуков бились о невидимые стены, отдаваясь эхом, – тьма была насыщена грохотом, и казалось, этот грохот вытеснил собою свет и воздух. Рейнхарт не дыша застыл на месте, но шум не стихал, и он резко обернулся, готовый бежать обратно, но и позади не было ни проблеска света. Он протянул руку и наткнулся на что-то сырое, губчатое, прилипшее к его ладони; уронив чемоданчик, он отпрянул и почувствовал, что его ноги уходят в вязкую слизь. Его обуял ужас, он ринулся вперед, упал, кое-как поднялся на ноги и, весь в грязи, стремглав побежал вперед, спотыкаясь, стукаясь о невидимые столбы; руки его были в крови, и кругом бился черный, мерзко пахнущий грохот, а он все бежал, пока вдруг не увидел круглую луну, повисшую среди грязных туч, и тогда он остановился и, подняв окровавленные руки, взглянул туда, откуда шел грохот, и увидел изогнутую вереницу огоньков, сиявшую в ночи, как лезвие серпа; тысячи светящихся фар в реве и грохоте тянулись в черную бесконечность, к красноватому горизонту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю