Текст книги "В зеркалах"
Автор книги: Роберт Стоун
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Отцам стал садом край нехоженый,
Оградой – кости краснокожих,
Бежавшим, точно черт от ладана,
Из Будь-Неладных Нидерландов.
Бездомнейшее семя Дьявола
Ночь фонарями продырявило,
И в зеркалах взметнулись свечи,
Перстом указывая веще,
Где Каиновы семена
Горели вечны, как вина.
Роберт Лоуэлл. Дети света (Перевод Андрея Вознесенского)
Посвящается Дж. Г. С.
КНИГА ПЕРВАЯ
Еще вчера в Опелайке Рейнхарт купил бутылку виски, но не притрагивался к ней весь день, пока автобус катил к заливу, пробираясь меж сосновых рощиц по красной глине холмов. Он откупорил бутылку только после захода солнца и стал угощать соседа – белобрысого долговязого деревенского паренька, который торговал Библиями вразнос. Почти всю ночь, глядя на бегущие за окном черные кипарисы, Рейнхарт слушал, как паренек толкует о деньгах. Комиссионные проценты, выгодные районы, барыши – с простодушной и благоговейной алчностью он тараторил об этом без умолку. Рейнхарт молча слушал и время от времени протягивал ему бутылку.
Паренек, несуразно стиснутый темным пасторским костюмом, в стариковской фетровой шляпе мышиного цвета, влез в Атланте со своим товаром, цепляя ногой за ногу, спотыкаясь о чемоданы и суетливо извиняясь направо и налево. Он опоздал на автобус компании, все уехали без него, и уж как ему теперь быть – то ли догонять их, то ли своим ходом добираться домой в Висконсин, – до этого никому не было дела. Вообще-то, пить им не положено, сказал он Рейнхарту, беря протянутую бутылку, ну да ладно, греха тут нет. Рейнхарт видел, что малый перепуган и, наверное, денег у него не густо. А лет ему не больше восемнадцати. Позже, сидя в темноте, Рейнхарт услышал о том, как таких вот ребят вербовали по объявлениям в церковных журнальчиках, потом всех собрали в Цинциннати. Там их снабдили Библиями и картинками духовного содержания и дали каждому денег на черный вискозный костюм и две пары очков из оконного стекла. А затем автобусы компании безжалостно выбросили ребят со всем их багажом – вызубренными лебезливыми словами и «изумительными» цветными видами древнего Леванта – перед унылыми, наглухо запертыми дверями семи тысяч американских городишек.
– Ты, мальчуган, наживешь миллион, – сказал Рейнхарт, когда его начал приятно разбирать хмель. – Вернешься в свой Висконсин важной птицей.
Но малый уже спал.
Заснул ненадолго и Рейнхарт. И приснились ему улицы зимнего города. Он не мог вспомнить, кто были люди во сне и что в нем случилось, – только что под конец он, угревшись, шел по заснеженным улицам к какому-то неслыханному счастью, к радостной встрече с кем-то. Улицы сделались знакомыми, он шел все быстрей и быстрей, прохожие улыбались… он смеялся. А потом перед ним был дом, облицованный песчаником, он сотни раз входил в такие в Гринвич-Виллидже и в Вест-Сайде, и он взбежал на крыльцо, открыл стеклянную дверь и вошел. Но когда вошел, все пропало – и свет, и краски, и настроение сна изменилось: белые стеклянные башни вздымались над пышной зеленью; этот город он видел где-то в другом месте, это был не тот город. Он проснулся со вкусом табака во рту и тупой сухой болью, и утрата во сне еще грызла его, когда он повернулся и посмотрел в окно автобуса.
За окном было светло, но пасмурно. Мокрый пырей простирался в бесконечность, где-то в дымке далей сливаясь с серой пеленой низко нависшего неба, – серое одиночество, пустыня. Закурив сигарету, Рейнхарт смотрел на тянувшееся за окном пространство и вспомнил, что бутылка у него в ногах уже пуста.
Где же это его сморил сон? Чайки. Сирена в тумане. Море, что ли?.. Подъезд гостиницы, цветы из крученого железа в электрическом свете. Должно быть, Мобил. А он едет в Новый Орлеан. На сей раз в Новый Орлеан.
Вот это и есть, подумал Рейнхарт, та самая дикая степь, где де Гриё вырыл могилу для Манон, – безрадостный конец одного безумства. Он мысленно напел ее арию «Non voglio morire» [1]1
«Не хочу умирать» (ит.).Ария из оперы Джакомо Пуччини «Манон Леско» (1893) по роману аббата Прево «История кавалера де Гриё и Манон Леско» (1731).
[Закрыть]. «Идиотство, – вдруг сказал он про себя, – до чего ловко мы умеем сводить все настоящее к его манерным отражениям в искусстве». Пальцы его, державшие сигарету, были грязные, пожелтевшие от табака, с черными полукружиями под ногтями; он взглянул на них с отвращением и пожалел, что не осталось выпить.
Мимо проносились вывески: «Бреннанс – Завтраки»… «Швеггманс – Супермаркет»… «Отель „Линкольн“ – Только для цветных»… Полотно дороги возвышалось над землей, и, наклонившись вперед, он видел дощатые домишки и у причалов, гниющих в грязи, – лодки, похожие на выловленных рыб. Там и сям среди травы торчали одинокие голые деревья, изогнувшись под кладбищенскими бородами испанского мха на манер виселиц.
– Похоже, дождь будет.
Это продавец Библий проснулся и расчесывал волосы, глядя на утро снаружи. Рейнхарт не сразу его вспомнил.
– О, – сказал продавец Библий, – кажется, почти приехали.
А, да, подумал Рейнхарт.
– Уже близко, – сказал он. – Как себя чувствуешь?
– Нормально. Надеюсь встретиться сегодня с командой.
– Может, подождут тебя.
– Ну, нет, – сказал малый. – Это им нельзя. Пропустил встречу – выкручивайся сам. Так это устроено.
Рейнхарт улыбнулся, глядя, как лицо парня вмиг приобрело выражение мрачной решимости.
– Так устроено, а?
Он чуть не рассмеялся в лицо парню. Сволочи, подумал он. А, ладно.
– Что такое? – спросил продавец Библий.
– Ты бы дал телеграмму родителям, друг.
– Нет, сэр, – сурово ответил малый. – Я лучше буду голодать.
Ишь мерзавец, подумал Рейнхарт. Он вспомнил, как в Висконсине они учились по букварю и учебникам Макгафи.
– Ну, удачи тебе, – сказал он.
– Спасибо, – вежливо ответил парень.
– Озеро Понтчартрейн, – возгласил автобусный динамик.
Вместо травы и плетей стелющихся растений появилась чуть заметная зыбь, и автобус помчался над стеклянно-неподвижной водой. Вдалеке под черным небом кружила стайка бакланов. Рейнхарт забыл про соседа.
Скоро снова начнется Улица, Улица – нет ей конца. Два года назад, даже еще в прошлом году, он радовался каждому новому городу, хотя бы потому, что это позволяло согнать ощущение потной избитости после ночей в автобусе, хотя бы из-за душа и постели, когда это было ему по карману. Но теперь лучшие его часы – это часы, окутанные дымкой движения, когда под гул мотора, как во сне, мелькают мимо горы, и поля, и спящие городки, тьма и неоновые огни. Бывает, сидишь в темноте – как в тот раз, когда он проезжал через Аппалачские горы и автобус был почти пустой, – и земля под тобой бежит то вверх, то вниз, а ты чувствуешь, что жизнь куда-то отошла и для тебя настала прохладно-покойная передышка. Когда-то он постоянно голосовал на дорогах, но это означало, что нужно много говорить и много слушать, а он давно потерял к этому охоту. Теперь конечные остановки стали для него наказаньем.
Что за странное озеро. Совсем неподвижное. Вдали, за много миль отсюда, набежавший ветер погнал по воде рябь. Рейнхарт закурил вторую сигарету, откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза, чтобы до конца попользоваться безучастным покровительством автобусной фирмы «Грейхаунд». Торговец Библиями вынул метелочку и принялся отряхивать мятые плечи своего одеяния.
Когда Рейнхарт снова взглянул в окно, озеро осталось позади, они мчались мимо сонных пустоглазых домишек – бесконечная череда чахлых палисадников, молочные бутылки на облупившихся ступеньках, неизменная качалка на каждой веранде. На переезде зазвонил зеленый трамвай, и Рейнхарт разглядел пассажиров, оцепеневших под грязно-желтым светом: цветных женщин, едущих стряпать кому-то завтрак, унылого тощего полицейского с газетой, мужчин в синих рабочих рубашках, в теплой полудреме после утреннего кофе. Проехали сортировочную станцию, окруженную огромными башнями-водокачками; вдоль покрытых копотью запасных путей поодиночке степенно шагали несколько негров.
Ну вот, подумал Рейнхарт, еще одна длинная Улица. Пустырь, заваленный шлаком и золой, уплыл назад; потянулась ограда старого кладбища. Рейнхарт закурил третью сигарету, усталым взглядом скользя по серым рядам памятников, по аккуратным гаревым дорожкам, застенчиво пробегавшим среди сборища мертвецов. Он зажмурился, но в глазах у него все еще стояли каменные урны, кресты и чьи-то всеми забытые имена, и вдруг ему стало жутко. С некоторых пор при виде кладбищ его охватывала странная тревожная слабость и какое-то похожее на зависть чувство, – он даже стал бояться этих мгновений.
Он увидел, что продавец Библий роется в своем черном портфеле.
– Едрит, – пробормотал продавец Библий.
– Что?
– Ничего, – сказал малый. – Я что-то посеял.
– Что сейчас думаешь делать?
– Да, наверно, позвоню в здешнее наше отделение. Они мне скажут, что делать.
Уж они тебе скажут, подумал Рейнхарт и перелез через ноги малого, чтобы стащить с багажной сетки свой чемоданчик. Прибыли на конечную станцию.
С чемоданчиком в руках он пошел к выходу через зал ожидания, где, прикорнув на скамьях, дремали, то и дело вскидывая голову, несколько изможденных оборванцев. Оглянувшись, он увидел, что продавец Библий в сдвинутой на затылок шляпе растерянно стоит среди своего товара.
– Ну, счастливо, – сказал ему Рейнхарт.
– Ага, и вам тоже, – отозвался малый.
Даже сквозь стеклянные двери чувствовалось, что снаружи холодно. Мокрый тротуар пестрел затоптанными конфетти и раскисшими в лужах полосками серпантина. Рейнхарт вспомнил, что вчера был Марди Гра и сегодня Пепельная среда, первый день поста. По мостовой через бетонные островки спасения летели обрывки утренних газет, листья окаймлявших улицу пальм мотались на ветру, как рваные карнавальные ленты.
Едва он приоткрыл дверь и студеный сырой ветер ударил ему в лицо, как на плечо его легонько, но решительно легла чья-то рука – не начальственно, мелькнуло у него в голове, а скорее деликатно.
– Bitte, sprechen Sie Deutsch? – раздался голос за его спиной.
Он обернулся: сзади стоял и улыбался хорошо одетый человек. К досаде своей, Рейнхарт начал дрожать и, должно быть, довольно заметно – улыбка на лице человека стала напряженной.
– Что? – переспросил Рейнхарт.
– Sprechen Sie Deutsch? [2]2
Вы говорите по-немецки? (нем.)
[Закрыть]
Рейнхарт молчал и, не сводя с него глаз, шагнул назад.
– Прошу прощения, – сказал человек и заулыбался шире. – Разрешите узнать, где вы родились? – Он вынул бумажник с удостоверением; блеснул серебряный орел.
– В Пенсильвании. Город Некерсбург.
– Можно взглянуть на ваши документы?
Рейнхарт показал ему водительское удостоверение, выданное в Южной Каролине.
– Извините, что побеспокоил, – сказал человек. – Таможенно-иммиграционная служба. Разыскиваем одного человечка, по описанию похожего на вас. Он немец.
– Очень жаль, – глуповато ответил Рейнхарт, – но это не я.
– Ха-ха, – отозвался иммиграционный чиновник и пошел обратно в зал ожидания.
«Добро пожаловать в наш благословенный город, – подумал Рейнхарт. – Что сей знак предвещает?»
Помахивая чемоданчиком, он зашагал по Канал-стрит в сторону реки. Было холодно, гораздо холоднее, чем он ожидал, и к тому же его стала одолевать усталость. А вокруг разгоралась утренняя жизнь, куда-то спешили женщины в прозрачных дождевиках, и гуще становился поток машин. На трамвайных остановках толпился народ, торговцы в макинтошах, нервно оглядываясь, колдовали над замками своих лавчонок, где-то куранты вызванивали «Не оставь меня, Господи».
В сверкающем никелем аптечном кафетерии «Уолгринс» он выпил кофе и съел сэндвич с яичницей. Боже милостивый, подумал он, поглядев на себя в зеркало над стойкой. Опухшее лицо, мутные красноватые глаза. На носу уже проступают красные прожилки, нечесаные космы лезут на уши и на воротник. Ничего удивительного, что «Sprechen Sie Deutsch». Надо было поднять руки и заорать: «Kamerad» [3]3
Товарищ (нем.).
[Закрыть]. Он улыбнулся своему отражению, озадачив дебелую даму справа; на миг их смущенные взгляды скрестились на апельсиновом соке. Смотрите, мадам, смотрите, подумал Рейнхарт, – русский водолаз-диверсант, только что из гавани, фашистский снайпер, прямиком из зарослей!
– Kamerad, – пробормотал он над кофейной чашкой, и дама слегка отодвинула свой табурет.
«Спокойнее», – сказал он себе.
Он расплатился, купил в табачном киоске бутылку виски и пошел разыскивать гостиницу «Сильфиды». На последней его работе ребята говорили, что это довольно чистая и довольно недорогая гостиница – и недалеко от всех радиостудий.
Номер в «Сильфидах» и вправду оказался неплохим. Кровать вполне приличная. Письменный стол с подпалинами от сигарет, Библия, картина, изображающая охотников в красных камзолах. И радиоприемник.
На той стороне улицы в маленькой киношке, блошином питомнике, крутили фильмы «Под двумя флагами» и «Маска Димитриоса» [4]4
«Под двумя флагами» (Under Two Flags, 1936) – приключенческая мелодрама Фрэнка Ллойда, в главных ролях Рональд Колман и Клодетт Кольбер. «Маска Димитриоса» (The Mask of Dimitrios, 1944) – фильмнуар Джина Негулеско, экранизация одноименного романа Эрика Амблера (1939), в ролях Сидни Гринстрит и Питер Лорр.
[Закрыть].
Рейнхарт разделся и долго стоял под душем, потом вытащил свою бутылку и улегся в постель. Простыни приятно холодили тело. В чемоданчике у него – шестьдесят пять долларов, золотые часы и золотое обручальное кольцо. Вечером он включит радио, послушает местные станции и составит список. Потом отутюжит Костюм для Утренних Визитов и пойдет в кино на той стороне улицы.
Ох, черт, до чего же он устал. Лежа в постели с закрытыми глазами, он еще чувствовал автобусную тряску, видел проплывающие мимо бурые равнины, рыжую глину, круги света в ночном небе над придорожными закусочными. Он закурил и глотнул виски из стакана с умывальника.
Снаружи доносился уличный шум, под окном бодро продребезжал трамвай. «Это хоть город, и то слава богу», – подумал Рейнхарт. Давно он не был в настоящих городах – с тех пор, как уехал из Чикаго. Когда же это было? Почти полтора года назад. Позапрошлым летом он прожил в Чикаго три месяца. Потом – УКАВ в Уокигане, КХО в Карлотте, УТ и еще как там ее – в Пеории, затем Спрингфилд и затянувшееся гнусное житьишко в Эшвилле, затем Бессемер и Оранджберг – о боже, подумал он. А, ладно.
Он налил еще виски и выпил. В Городе, наверно, сейчас лежит снег, люди ходят по утоптанным дорожкам, перед Метрополитен-опера стоит и мерзнет ребятня. На Сорок шестой улице во время театрального разъезда все конные полисмены в теплых наушниках; на Пятьдесят шестой – балерины пьют горячий эспрессо. Может, если дела пойдут на лад, у него будет квартирка в Ист-Сайде или где-нибудь поблизости от Грэмерси-парка – вот где надо жить зимой. «До чего я ненавижу эти пальмы, дьявол бы их побрал». И когда не чувствуешь ног в промокших холодных ботинках, то можно вернуться к себе домой. Да, черт, он бы позвонил ребятам – Линну Расмуссену, Пег, Джо Колорису, всей своей бражке. Рейнхарт сел, улыбаясь влажными глазами.
– Город, Город, – сказал он вслух.
Он взял стакан, чтобы снова подхлестнуть себя обжигающим виски, но все равно искрящуюся рождественскую елку, по которой ныла душа, заслонили собой холодные и темные безлюдные улицы. «Даже если и было так, – думал он, стараясь превозмочь противную тошноту от виски, – даже если было время, когда ты еще мог жить такой жизнью, то теперь все кончено. Среди этих мятно-карамельных видений ты упустил одно, Рейнхарт».
Еще виски – спасибо – и сигарету… может, если еще раз встать под душ… да… но совсем неожиданно он ясно увидел девушку с серыми, очень грустными и добрыми глазами… ту девушку, что жалобно улыбалась, открывая осколок зуба, который она сломала, упав в умывалке Никербокерской больницы на другой день после того, как родила ребенка по фамилии Рейнхарт… девушку, которая внезапно пускалась бежать, когда они шли по улице, которая любила смеяться и плакала оттого, что не умеет играть на рояле, и Рейнхарт учил ее наигрывать что-то из Шопена… которая однажды пыталась бороться с ним, когда он буянил, ошалев от марихуаны, и он ударил ее раз, другой, третий, пока она не вскрикнула от боли, и тогда она положила ему руки на плечи и сказала: «Ну, тихо, тихо», и отвернула лицо – и вдруг оказалось, что он, резко вскинувшись, сидит на гостиничной кровати, его бьет дрожь, и он открыл рот, потрясенный ощущением, что за те полсекунды, когда он отвлекся от мыслей о снеге и Сентрал-парке, все его внутренности словно вырвали, растоптали и запихали ему в глотку.
– Ох, девочка, – сказал он.
Он встал и посмотрел на себя в зеркало над туалетным столиком. Его лицо – набрякшее, тяжелое, красное от виски и дрянной пищи. Он постоял перед зеркалом, снова сел на кровать, дважды подряд плеснул в стакан виски и выпил. Когда он лег, сероглазая девушка, когда-то сломавшая себе зуб, слилась в его мыслях с родными пенсильванскими холмами.
Могло случиться, что однажды, много лет назад, он промчался мимо нее в поезде… Могло случиться так: поезд проезжает угольные склады его детства, он в вагоне, а она там, снаружи; быть может, она побежала за поездом, глядя на его окошко, но конечно же поезд шел все быстрее и быстрее, она остановилась, добежав до проволочной ограды, а Рейнхарта уносило все дальше по диким степям Америки, и он не оглянулся, не увидел, как она сунула руки в карманы пальто и отвернулась. Могло ведь случиться так… а степные пространства вздымались и опускались… огни, и музыка, и мили, мили… и наконец он заснул.
Проспал он недолго. Через какие-то считаные минуты его разбудил отголосок вопля – из соседнего номера, как ему показалось. Лежа с открытыми глазами, лицом в подушку, он прислушался. Где-то, не то в соседней комнате, не то в комнате наверху или внизу, приглушенный штукатуркой и вытертыми коврами голос, не мужской и не женский, стремительно бормотал что-то невнятное. Рейнхарт попробовал вслушаться; голос становился громче, бормотанье все быстрее, и ни единого слова разобрать он не мог. Затем – несколько секунд тишины, и вдруг тот же бесполый, сдавленный от ужаса голос отчетливо выговорил:
Христовы воины, вперед,
Идите, как на поле брани,
С Иисусовым Святым Крестом…
Последние слова перешли в вопль, медленно замиравший в гостиничных коридорах.
Рейнхарт сбросил ноги с кровати на коврик и лихорадочно нашарил выключатель. Первое, что он увидел при вспыхнувшем свете, было его собственное бледное одутловатое лицо в зеркале над туалетным столиком. Дрожащий, взмокший от испарины, дыша перегаром, он стоял перед своим отражением и слушал шаги в коридоре, медленное старческое шарканье за дверью, и старческий голос, бесконечно утомленный состраданием, нараспев произнес:
– Да… да… несчастный полоумный старик…
И опять настала тишина.
Рейнхарт не стал умываться, побыстрее оделся, выпил, сколько мог, виски и пошел в кино на той стороне улицы.
Джеральдина вбежала в бар «Белый путь», бледная, держа туфли в руках. Опершись на стойку, она стала счищать с подошв мелкие камушки, приставшие к чулкам.
– О господи, – сказал бармен. – И что бы тебе не смотаться из Галвестона?
Джеральдина глянула на него испуганно и сердито. Лицо ее было бы совсем детским, если бы не тяжеловатый, как у всех аппалачских горцев, подбородок.
– Ой, Чато, – сказала она. – Кажется, Вуди идет. Вот черт, что мне делать?
– Давно надо было смотаться, – буркнул Чато. – И тебе, и твоему Вуди.
Вуди уже стоял в дверях, держа руки в карманах, и улыбался, как индеец, не разжимая губ, – только уголки его рта загнулись кверху. В те полсекунды, пока она скинула надетую туфлю и решила броситься в женскую уборную, она еще успела подумать, что в улыбке Вуди, когда Вуди улыбался, не было ничего такого, что хотелось бы видеть в улыбке. Чато хмыкнул и отвернулся, предпочитая наблюдать за дальнейшим в синеватом зеркале над стойкой.
– Здорово, Чато, – сказал Вуди.
Джеральдина с поразительной быстротой соскочила с табуретки и кинулась было бежать через зальце, но узкая белая юбка стесняла широкий шаг уроженки гор. Вуди перехватил ее в один миг и отпихнул к стойке; Джеральдина оперлась о нее локтями, согнула колени и глядела на Вуди, а он отступил назад, спрятал огромные ручищи и, покачиваясь на каблуках, улыбался. И она и Чато ждали, что сию секунду он ее застрелит.
– Куда ж ты нацелилась, Джеральдина? – промурлыкал Вуди.
Осознав, что еще жива, Джеральдина выпрямилась и даже вскинула голову.
– Ну, в уборную, что ты, ей-богу.
Чато, решив, что лучше скрыться, юркнул в закуток, именуемый кухней. Вуди, когда вошел в бар, запер за собою дверь. Главное – не молчать, решила Джеральдина, а там видно будет.
– Знаешь, я тебя не понимаю, – заговорила она и украдкой потерла руку выше локтя: мускулы ломило от хватки Вуди. – Что ты кидаешься на людей…
– Стерва, воровка, – сказал Вуди. – Стырила мои деньги.
– И не думала.
– Врешь, дрянь. Я дал тебе пять долларов на гамбургеры.
– Вуди, я же не… – Она отпрянула в сторону, потому что он шагнул к ней. – Вуди, миленький, мне понадобилось в туалет. Вот я сюда и забежала.
– Клади туфли на стойку. И сумку тоже, деточка. Иди, а когда вернешься, я с тобой подзаймусь, чтоб ты усвоила, как нужно и как не нужно обращаться с миленьким Вуди. – Он опять улыбнулся.
Шершавый влажный бетон холодил сквозь чулки ее ноги. В окно не выскочишь – окон здесь нет, да если б и были… Джеральдина опустилась на холодное сиденье унитаза, отвернула кран умывальника и держала левую руку под горячей струей, сколько могла вытерпеть. Ее мутило от слабости и головокружения. «Должно быть, простыла», – подумала она. Подняв глаза, увидела свое отражение в зеркале на стене. «Хорошенькие голубые глазки, – подумала она. – У меня хорошенькие голубые глазки». «Мэри Джейн, краса бардака» – написал кто-то на пупырчатой зеленой стене над зеркалом. Она перевела глаза с надписи на свое изображение.
– Это про меня, – сказала она вслух. Ох, как кружится голова и в сон клонит.
За дверью – Вуди, в кармане джинсов у него тот мерзкий маленький револьвер с полным барабаном; она помнила даже аккуратненькую выемку на рукоятке. Джеральдина вдруг скорчилась от животного страха: в памяти ее отчетливо всплыла насечка на сизом металле, – и невозможно было отогнать это видение. Перед этой стальной штукой ее тело казалось ей таким мягким и уязвимым, так легко войти в него пуле. Охватив плечи дрожащими руками, она почему-то вспомнила вздувшиеся трупики зверьков на дорогах.
Джеральдина снова почувствовала дурноту, потом чихнула – так и есть, простудилась, опять простудилась. Она подставила руки под горячую воду, умыла лицо и вытерлась грязным общим полотенцем.
Наверно, он все-таки ее убьет. Вообще-то, это не очень больно. Раз – и готово. То, что Вуди выстрелит, когда она войдет, казалось ей естественным и правильным. Почему и за что – она не очень понимала, но Вуди из тех, кто убивает.
– Не знаю, – сказала она зеркалу.
Но сколько же было дней, сколько этих распроклятых ночей. Так давно уже тянется эта вереница дней и ночей. И не вспомнишь ничего такого, от чего не становилось бы муторно.
Если он пальнет, не пускаясь в разговоры, если мне не надо будет слушать и смотреть на него, тогда я просто буду мертвая, и все тут.
– Я устала, – сказала она. – Выпить бы мне сейчас, тогда я пошла бы и плюнула ему в лицо.
Она отперла задвижку и вышла на голубой свет. «Живи быстрей, люби горячей, умри молодым» – эту песенку пел когда-то Фэрон Янг [5]5
«Live Fast, Love Hard, Die Young» – песня, написанная Джо Аллисоном и ставшая в 1955 г. большим хитом в исполнении кантри-певца Фэрона Янга (1932–1996), достигнув первого места в кантри-чарте.
[Закрыть]. Она подумала об Эл-Джее, которого нет в живых. И малыша тоже нет. Живи быстрей, люби горячей, умри молодым. Огни на дороге. Дождливые, похмельные утра. Большие грязные руки. Умри молодым.
Вуди вытряхнул на стойку все, что было в ее сумочке. Он рассматривал карточку Джеральдины с Эл-Джеем: Эл-Джей улыбается, и Джеральдина тоже, а на руках у нее трехнедельный малыш.
Она подошла поближе и остановилась, глядя в пол, а Вуди вцепился ей в плечо и – очень медленно, ох как медленно – стал говорить о своем револьвере, о том, что вот он достанет сейчас свою родимую пушечку, сунет ее Джеральдине в рот и приткнет к самому нёбу, и, когда он нажмет собачку, мозги ее заляпают потолок, и так далее, и так далее. Он любил лирическую декламацию на эту тему, а Джеральдина почему-то всегда слушала его как завороженная.
Он не успел договорить, как она подняла голову, и, увидев ее лицо, он умолк, улыбка убийцы загнула кончики его губ кверху, подчеркивая жесткие темные впадины под скулами. Он похож на пятно, подумала Джеральдина, осклизлое пятно, какое бывает на нижней стороне ящика с гнилыми фруктами.
– И тебя отправят домой в гробу, рыбка, – закончил Вуди.
Она приблизила лицо к его лицу и, по-детски восторженно улыбаясь, сказала ласково и проникновенно:
– Кто ты ни есть и как бы тебя ни звали – иди ты на хер.
– Вуди! – ворвался вдруг Чато. – Вуди! – завизжал он бабьим голосом. – Ты с ума спятил!
– Не твое дело, – не сразу ответил Вуди, пряча штуковину в карман.
– Видала я всякое невезенье, – говорила Мэри. – Но уж как тебе не везет, такого я сроду не видела.
Это было поздно вечером, через неделю после того, как Вуди забрали в полицию. Джеральдину выписали из больницы, и, не зная, как быть дальше, она пошла на прежнюю квартиру собрать свои пожитки. Но в тот вечер она и в самом деле сильно простудилась, и волей-неволей ей пришлось валяться в прежней своей каморке, сморкаясь в бумажные салфетки «Клинекс». Первое время она не могла себя заставить выйти на люди. Иногда к ней забегала посидеть Мэри. Когда-то в городке Кайзерслаутерн Мэри обручилась с американским солдатом, а дальше пошло и пошло.
– По-моему, мне повезло, что я осталась живая, – сказала Джеральдина. – Разве нет?
– Что правда, то правда, – согласилась Мэри. – Ты живая и можешь считать, что вытянула счастливый номер. Но он, конечно, психованный, твой Вуди.
– Да уж, – сказала Джеральдина.
Два дня подряд лил дождь. Лил дождь, и было жарко. Рано или поздно ей придется собрать вещички и куда-то двинуться.
– Чем он тебя, золотко?
– Кажется, ножом, каким устриц вскрывают. А я ждала, что он меня застрелит. На то и шла.
– Почему ты не едешь домой, девочка? – спросила Мэри. – У тебя есть родные? Езжай домой.
– Наверно, поеду, – сказала Джеральдина.
– Нечего тебе тут киснуть и шарахаться от зеркала. Не бойся, лицо заживет. Как-нибудь напейся, выревись и валяй себе в Западную Виргинию.
– В Западной Виргинии не найдешь работы, – сказала Джеральдина. – Разве только в баре, но бары теперь не для меня. Другое лицо – другая жизнь.
– Ох, – вздохнула Мэри, глядя на дождь.
На другой день она за десять долларов устроила Джеральдину на грузовик с фруктами, который шел в Новый Орлеан. Шофер был мексиканец из Браунсвилла. Он смирный, сказала Мэри.
За всю дорогу мексиканец только раз заговорил о ее лице – спросил без околичностей. И больше не открывал рта.
– Где ты познакомилась с этим мужиком? – спросил он.
– В Форт-Смите.
– Зачем ты с ним связалась?
– Других не было, – сказала Джеральдина.
– «Других не было», – повторил он и глянул на нее в зеркальце заднего вида.
Вечером они миновали Бомонт и ехали по нефтяным пустошам близ Мексиканского залива. Дождь почти перестал, редкие капли стучали по крыше кабины и шлепались в ветровое стекло. На западе вылезло солнце и садилось в складках печальной лиловой тучи; над ней синел клочок чистого неба, далекий, прозрачный, невозмутимый. От этого края неба до пухнущей тьмы на востоке, под пятидесятническими языками оранжевого пламени качалки сосали нефть, их балансиры ритмично поднимались и опускались на фоне ночных огней – сотни неровно расставленных вышек торчали, как острова, над морем высокой мокрой травы.
Джеральдина притулилась у двери, с холодным, тупым удивлением глядя на вышки, и накрашенным мизинцем повторяла их контуры на стекле. Иногда кажется, ты так вся обмозолилась, что пушкой не прошибешь, а иногда – что умрешь от дневного света, если некуда спрятаться. Лучше всего быть как старые проститутки – вообще ничего не чувствовать, пока не напьешься. Она зябла и ощущала себя маленькой в мощном рычании грузовика, затерянной в бесконечной долине тупых гигантских механизмов.
Я должна вернуться, думала она. У этого… как его… Вуди в тот вечер не случилось при себе револьвера, и она осталась жива. Лучше, пожалуй, поехать в Западную Виргинию, когда у нее будут деньги. Если в Новом Орлеане найдется работа, можно немножко поднакопить. Но все равно дома никого не осталось. Мать скончалась давно, отец умер где-то в Кливленде, и никто не знает где. В Уэлче жила старая незнакомая тетка, остальных ее родственников разнесло кого куда – в Бирмингем, Питсбург, Кливленд или Чикаго. Все бежали из родных мест: шахты одна за другой закрывались; мужчины полгода сидели на пособии по безработице, выпивали, часами просиживали у телевизоров, потом куда-то уезжали.
Джеральдина глядела в уже потемневшее небо: на нефтяных вышках светились лампочки, напоминавшие огни далекого города. Похоже на Бирмингем.
Они с Эл-Джеем приехали в Бирмингем вскоре после свадьбы – ей было шестнадцать, ему восемнадцать, – поехали искать работу. Паршивое то было время. Паршивые меблирашки, малыш все время простужался, дождь лил беспрерывно, как там, в Галвестоне. И Эл-Джей, в семье которого держались строгих правил и в рот не брали спиртного, вдруг начал пить. Он почти не бывал дома, вечно где-то шатался, и они вечно сидели без денег.
Я его страшно любила, вдруг подумала Джеральдина. Он был такой милый, эти его веснушки, господи, иногда он бывал веселым и смешил ее до упаду, а тело у него было литое, хоть и тощее, с ним было так хорошо, и он тоже ее любил. Когда он, пропьянствовав ночь, являлся домой, она кипела от злости и ругала его на все корки, а он казался таким юным и жалким; даже сквозь эти немыслимые веснушки было видно, какой он бледный, и она невольно начинала смеяться. А как он любил малыша!
Наконец она упросила его тетку сидеть с малышом и устроилась на первую свою работу – буфетчицей в баре, а он, сам не зная почему, ходил надутый и закатывал скандалы. В тот вечер, когда это случилось, он пришел в бар, где она работала, стал задираться, и его вытолкали вон, а она так разозлилась, что не пошла за ним. Должно быть, он и потом еще пил, – говорили, будто он несколько раз затевал драку с какими-то бандитского вида парнями. Кто-то из них выстрелил ему прямо в сердце на тротуаре Девятнадцатой улицы, когда бары уже закрылись, но кто именно, так и не дознались. В Бирмингеме такие случаи – не редкость.
Она по-прежнему работала в баре и ребенка видела мало, через месяц он заболел, стал совсем бледненьким и почти ничего не ел, потом у него сделались судороги, и он умер. После этого все стало как-то смутно. Она переезжала с места на место. С тех пор она жила так вот уже четыре года. Оказалось, что бывают барменши и барменши, и, если долго этим заниматься, незаметно становишься вторым сортом. И рано или поздно, по какому-то закону круговорота, кончаешь Техасом. Говорят, либо ты лезешь в гору, либо катишься вниз – и низом всегда оказывается Техас, а все остальное считается верхушкой.
Не смей ничего чувствовать, приказала она себе, перестань, не чувствуй. Незачем смотреть в зеркальце, можешь глазеть на дорогу. Не заглядывай внутрь, смотри на все виденное-перевиденное за окошком, а рано или поздно конец наступит. Потому что не за что зацепиться. А ты старайся зацепиться, дура. Но если ты женщина и ищешь, за что бы зацепиться, твои беды, само собой, приходят от мужчин. Навроде Вуди и прочих. У тебя был один только мужчина, да и тот не мужчина, а мальчик, и он лежит в земле. И малыш тоже.