355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Пенн Уоррен » Место, куда я вернусь » Текст книги (страница 29)
Место, куда я вернусь
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:52

Текст книги "Место, куда я вернусь"


Автор книги: Роберт Пенн Уоррен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)

Как уже было сказано, я почти не обратил внимания на эту движущуюся неровным шагом черную фигуру, то погружавшуюся в темноту, то появлявшуюся снова. Но вдруг, когда она скрылась в особенно густой тени, я услышал возню, приглушенный крик, заметил еще какие-то фигуры, и, невзирая на одышку и возраст, поспешил – слово «побежал» здесь, наверное, неуместно – в направлении шума со скоростью, которая не принесла бы мне приза даже в забеге паралитиков. В тени я разглядел двух тощих юнцов, напавших на толстозадую старуху, которая отважно сопротивлялась: один старался вырвать у нее огромную кошелку, а другой – портмоне, и все это – на виду у машин, которые пренебрежительно проезжали мимо.

И тут в свете их фар я увидел, что в руке юнца, вцепившегося в портмоне, блеснул нож.

– Прекратите! – крикнул я, подбегая.

Я не могу в точности описать, что произошло потом. Я ощутил легкий укол, словно от пчелиного укуса, но, когда дотронулся до левого плеча, моя рука стала мокрой. В это время я стоял на краю проезжей части, прося помощи и призывая полицию. Помню разъяренное лицо шофера, бросившего на меня взгляд василиска, прежде чем прибавить газ.

В следующее мгновение я уже лежал на тротуаре, и последнее, что я видел перед тем, как все померкло у меня в глазах, были машины, остановившиеся перед светофором, и тот из двоих нападавших, что повыше, – мальчишка лет четырнадцати-пятнадцати, который вспрыгнул, а вернее, как будто взлетел на капот ближайшего автомобиля и стоял там, грациозно балансируя, с портмоне в руке, словно челлиниевский Персей с головой Медузы во Флоренции, но с бледно-желтоватым лицом, обращенным к звездам, и ртом, приоткрытым в отчаянно прекрасном, поэтическом птичьем вопле торжества.

Я помню, что подумал: какое прекрасное зрелище! Как красиво он двигался – словно Эфрейм, словно ястреб в полете на фоне заката. У меня мелькнула мысль, что такое мгновение искупает все беды мира и служит ему оправданием.

Но тут у меня ужасно закружилась голова и потемнело в глазах.

Следующее, что я помню, – это полицейский, который, ткнув в меня своей дубинкой, произнес:

– Пьян, как свинья.

И еще один голос:

– Но старушку прикончить все-таки успел.

– Вот сукин сын, – с отвращением произнес первый, наклоняясь ко мне. – И сам получил ножом.

– Вот сукин сын, – повторил другой. – Так ему и надо.

Очнулся я на больничной койке, где мне сказали, чтобы я не беспокоился, это был всего лишь обморок от потери крови. Мне даже позволили встать и сходить в туалет в халате и шлепанцах, но в сопровождении санитара. Когда я вернулся в постель, сестра с длинным лицом, на котором застыло механически-сочувственное выражение, сказала, что моя мать в тяжелом состоянии и зовет меня.

Я сказал, что моя мать умерла.

Это вызвало у сестры некоторую растерянность, и она стала возражать, сказав, что у нее самой мать итальянка и она прекрасно поняла старушку – та звала своего «figlio», то есть сына. По-видимому, всем было ясно, что этот «figlio» – я и есть. Мне осталось только смириться с судьбой, и меня тут же посадили в кресло на колесах, чтобы отвезти к моей умирающей «mamma».

Я взял старушку за руку, она повела в мою сторону глазами, которые, как я сразу понял, уже ничего не видели, и сказала: «figlio mio», – «сын мой».

Она назвала меня «Giuseppino», что означает «маленький Джузеппо».

Она назвала меня «tesoro del cuore», что означает «сокровище моего сердца».

Она сказала, что знает – я не сделал «niente di catti-vo, mai, in tutta la mia vita», ничего плохого за всю свою жизнь и что она всегда знала – мне разрешат снова с ней повидаться.

А я на все это отвечал «si, si, si», что, как известно всем, означает просто «да», и говорил, что всегда старался быть «figlio buono» – хорошим сыном и что я «non la lasciarei pio, mai, mai», – я больше никогда не покину ее, никогда, никогда. Я снова и снова повторял «mai», а ее рука держала мою все слабее, и я все еще повторял «mai», когда другая рука, очень чистая и гигиеничная, появилась в слегка затуманенном поле моего зрения и, словно хирургическими щипцами взявшись за негигиеничную руку старушки, отвела ее в сторону.

Несколько секунд я в тупом удивлении смотрел на свою пустую ладонь.

Но тут вокруг началась суматоха. Все по-прежнему оставались при убеждении, что старушка была моей матерью, а я быстро приближался к такой стадии физического изнеможения и эмоциональной путаницы, на которой был бы готов сознаться во всем, даже в том, что я ее сын. Однако я перешел в наступление и, собрав все силы, категорически потребовал, чтобы мне сообщили, как они поступят с телом, если, во-первых, я буду отрицать, что я ее родственник, и, во-вторых, никаких родственников не обнаружится. Я потребовал еще, чтобы немедленно вызвали моего адвоката (единственным адвокатом в моей жизни был тот, который вел мое бракоразводное дело). Меня успокоили, сказав, что позвонят ему домой в восемь утра, а я, со своей стороны, пообещал всем и каждому большие неприятности, если в это время меня с ним не соединят.

Меня отвезли обратно в кровать, а старушку положили до утра в морг. И тут я внезапно заснул.

Они, то есть эти враги в белых халатах, сдержали свое слово, и в восемь утра я уже говорил по телефону с моим адвокатом, которого звонок поверг в крайнее раздражение. Его раздражение еще возросло, когда он понял: никакого нового бракоразводного процесса, который он мог бы вести, не предвидится, и звоню я даже не из тюрьмы, что могло бы служить некоторым оправданием. Я хотел, чтобы он выяснил личность старушки, и если, как я подозревал, она окажется одинокой (помимо сына, сидящего где-то за решеткой) и без средств, то чтобы он устроил ей пристойные католические похороны, на которых буду присутствовать я и знакомые умершей, если таковые найдутся: похороны я оплачу. В ответ он напомнил мне, что это не по его части, ведь он не сыщик по уголовным делам, но по старой дружбе он найдет мне какого-нибудь шустрого юнца, который за это возьмется. В благодарность я пообещал ему как можно скорее жениться и тут же развестись. Он невесело засмеялся и повесил трубку.

Два дня спустя состоялась заупокойная месса в приходской церкви Св. Себастьяна, со свечами, ладаном и всем прочим. На мессе присутствовали двое – я и шустрый юнец. Я был прав, когда предположил, что никаких родственников не найдется – за исключением, конечно, Джузеппино, который не смог явиться, поскольку сидел в тюрьме Сан-Квентин.

Когда я подъехал к воротам дома на Джонквил-стрит, он уже ждал меня на крыльце, нарядившись по случаю моего приезда в темно-синий воскресный костюм – как и следовало ожидать, шерстяной. Наверное, он уже не один час выглядывал на улицу, отогнув уголок той самой кружевной занавески в гостиной, которую мать так берегла все эти годы. Во всяком случае, когда мой арендованный автомобиль, на котором я приехал из хантсвиллского аэропорта, замедлил ход, он уже был на крыльце и приветственно помахал мне, с видимым трудом подняв руку. Потом, подходя к воротам и заранее протягивая мне свою сильную, ширококостую кисть с раздутыми суставами, стариковскими коричневыми пятнами на тыльной стороне и несуразно худым запястьем, торчавшим из слишком туго накрахмаленной белой манжеты, он говорил на ходу:

– Я Перк Симс, тот самый Перк, которому выпало счастье встретить вашу мамочку в этом мрачном мире, и я торжественно обещаю любить ее до последнего дня моей жизни.

Забыв о так и не состоявшемся рукопожатии, старик обхватил меня за шею сильными руками и прижался широкой, костлявой, задубелой и плохо выбритой скулой к моей щеке, при этом он говорил, что познакомиться со мной – как благословение Божье, что накопилось так много всего, о чем надо рассказать, и он считает меня своим кровным сыном, если я не против, потому что он так ее любил. И я почувствовал влагу на своей щеке.

Я пробормотал в ответ что-то подходящее к случаю и высвободился из его объятия, чтобы достать из багажника свой чемодан. Последовал второй раунд борьбы между мной и этим призраком когда-то могучего здоровяка, я победил и, когда он открыл ворота, донес чемодан до крыльца и внес в дом, а он все время держал костлявую руку на моем плече, как будто хотел убедиться в реальности моего присутствия.

Войдя в полутемный дом, я остановился, все еще с чемоданом в руке, и мы некоторое время стояли, словно в каком-то оцепенении. Я был действительно в оцепенении. Мой взгляд выискивал вокруг вещи, которые могли бы напомнить мне о прежних временах: черно-белого фарфорового бульдога на каминной полке – его мать как-то выиграла в уличной лотерее; вязаную нашлепку вроде салфетки на подголовье парадного мягкого кресла – ее мать сделала, чтобы скрыть вытертое до ниток место; стереоскоп с коробкой карточек к нему, я разглядывал их дождливыми воскресеньями, лежа на животе на полу, и на этих карточках были запечатлены все чудеса света – Ниагарский водопад, египетские пирамиды и гигантская динамо-машина на Всемирной выставке в Чикаго.

Я стоял, держа в руке чемодан, который боялся поставить на пол, словно это могло бы разрушить чары, и подолгу пристально разглядывал каждый предмет, пока следующий столь же безмолвно не требовал моего внимания. Все они, казалось, ревностно утверждали собственное существование – и тем самым мое существование, словно только сейчас, после многих лет, ко мне возвращалось мое давно потерянное истинное «я».

Это утверждение неистребимой и абсолютной цельности и полноты бытия словно наделяло каждую вещь могучей силой, способной пробудить меня от долгой полудремоты, в которой проходила до тех пор моя жизнь.

Уважая мои переживания, Перк Симс, в больших ботинках с квадратными носами, начищенных до блеска (как начищались они каждое воскресенье и к каждым похоронам), стоял, не двигаясь с места; неподвижен был и его огромный кадык, весь в колючей седой щетине, торчавшей из воротника над парадным галстуком в синюю и красную полоску. Он смотрел, как я разглядываю по очереди все эти вещи, теперь давно уже знакомые и ему, и ждал, когда закончится моя мистическая трансформация. Потом он подошел, взял чемодан из моей одеревеневшей руки, не встретив сопротивления, и понес его в комнату, которая служила матери (и ему) спальней. Только после этого я очнулся от столбняка и двинулся за ним.

– Тут вам будет удобно, право слово, – сказал он с гордостью. – Понимаете, ваша мамочка – нет, я не говорю, чтобы она когда-нибудь жаловалась, она была не из таких, это уж точно, но в последнее время у нее стало что-то неладно со спиной, она ведь столько лет гнулась на этом консервном заводе, и я взял и купил ей самый лучший матрац, какой только мог найти, – ор-то-пи-дический, и он ей здорово помог. Вам тут будет хорошо спать – хотите, дам вам письменную гарантию?

Он сделал вид, что достает из кармана ручку, и улыбнулся, и я улыбнулся в ответ как можно естественнее.

– Очень признателен, Перк, – сказал я, – только это лишнее. Я могу спать где угодно. – Потом, сообразив, что это не самый вежливый ответ, добавил: – Понимаете, Перк, я хотел бы сегодня спать на своей старой кровати. Как в прежние времена.

На это он только молча кивнул, взял чемодан, успев на секунду раньше, чем я, и повел меня в маленькую комнатку, где я прожил столько лет и где лежал пьяный в стельку, помирая от смеха, когда мать прошлась ботинком по моему носу.

– Кровать застелена, – сказал Перк. – И это не только сегодня по случаю того, что я собирался на ней спать: тут всегда было застелено. Правда, иногда она все выносила, чтобы проветрить. Я, когда это видел, поначалу над ней посмеивался, пока не понял, какие у вас были отношения. Я говорил: «Что, он сегодня приезжает?», а она говорила: «Да не-ет, баранья твоя голова, – она всегда любила меня обзывать по-всякому ради шутки, – пусть только попробует явиться в Дагтон, я ему шею сверну. Зря, что ли, я столько сил потратила, чтобы его отсюда выпихнуть? Просто мне нравится стелить ему постель. Вроде как это значит, что у меня в сердце для него всегда есть место. Но от этого города он лучше пускай держится подальше».

– Мне, наверное, надо распаковать вещи, – сказал я и старательно занимался этим, пока он не ушел.

Перк сказал, мы будем ужинать в ресторане – есть тут новый ресторан на автостраде, сказал он и добавил, что сыт по горло своей собственной стряпней и рад всякому случаю поесть чего-нибудь еще. А «ваша мамочка» – он только так ее называл – готовила очень хорошо, просто пальчики оближешь, и любила смотреть, когда кто ест, это уж точно.

И мы пошли в новый ресторан на автостраде, где бифштексы были действительно хороши, а ореховые пирожные – домашней выпечки. Кое-кто из дагтонцев тоже там ужинал, и для каждого, с кем Перк был знаком, он устраивал целую церемонию, представляя ему «профессора», и каждый рассказывал мне, какая у меня была прекрасная мать и как я, наверное, по ней грущу, и все выражали свое соболезнование и говорили, что рады меня видеть даже по такому печальному поводу и что гордятся мной – дагтонцем, который стал «профессором» в Чикаго – или нет, кажется, в Канзас-Сити?

* * *

Потом мы вернулись домой, и Перк развел огонь в камине, сидя перед которым мы долго пили черный кофе. Потом он откупорил бутылку виски. Себе он тщательно отмерил две унции – столько ему разрешала «мамочка» по воскресеньям и праздникам. Он сказал, что я взрослый человек и могу пить, сколько хочу, но я налил себе тоже две унции.

Перк рассказал, что через пять дней после похорон он сидел тут вечером и почувствовал, что больше не выдержит. До этого были похороны, и всякие хлопоты, и потом еще дня два все, кого он встречал на улице, с ним заговаривали – в общем, некогда было думать, каково это будет сидеть тут вечерами. Он сказал, что пробовал молиться, да только никогда не умел. Он говорил: «Боже, Боже, Боже», и больше ничего, и чувствовал, что у него вот-вот что-то внутри оборвется. Он сказал, что пробовал плакать, но слезы не хотели течь. Он сказал, что не удержался, когда сегодня увидел меня, и просил его за это извинить. Но у него было кое-какое оправдание: перед тем, как умереть, в самую последнюю минуту, она сказала, чтобы он поцеловал ее мальчика за нее.

Он сказал, что понимает – надо учиться жить в одиночку, но это просто подлая шутка: чем лучше была у человека жена и чем сильнее он ее любил, тем хуже ему, когда ее уже нет, и тут куда ни кинь, все равно проиграешь. У него когда-то была жена, совсем не такая, и мальчишка вырос никуда не годный, его застрелили полицейские, когда он угнал машину, и развод ему дали легко – так она себя вела.

– А потом, – сказал он, – появилась ваша мамочка, и мне стало приятно открывать глаза по утрам, потому что теперь им было на что порадоваться. Она вроде как поставила меня на правильную дорогу. Научила, как надо жить и ради чего. А я, бывало, ночью лежу без сна и думаю, что бы такое сделать по дому – какой-нибудь там шкафчик сколотить, что ли, или ступеньку починить, чтобы не шаталась, и как она улыбнется и отпустит какую-нибудь свою шуточку, ведь она так любила пошутить.

И теперь, сказал он, ему есть о чем думать по ночам – он может вспоминать, как делал что-нибудь такое и как она бывала довольна. Он всегда неплохо мастерил, и даже теперь иногда ночью ему приходит в голову, что нужно что-то сделать, и он встает и делает. Он сказал, что старается не бросать этой привычки, чтобы все в доме было как надо. Дом-то, конечно, не его, сказал он, упаси Боже, он по завещанию мой, но он надеется, Бог даст ему сил, содержать все в порядке. Она всегда содержала дом в порядке. Как бы тяжело ей ни приходилось на заводе, тут всегда все блестело.

Он умолк и сидел, глядя на затухающий огонь в камине. Потом подбросил угля и, очевидно, мельком увидев себя в зеркале, висевшем на стене, подошел к нему и тщательно завязал заново свой полосатый парадный галстук, который обвивал его шею и кадык, словно тропическая лиана с яркими цветами. У него был такой вид, будто он вдруг услышал голос, который сказал: «Ну-ка, встань, баранья твоя голова, и завяжи как следует галстук, пока он не ужалил тебя в ухо, как гадюка».

Справившись со своей цветастой гадюкой, он снова сел и залпом допил остатки виски, уже сильно разбавленного растаявшим льдом.

– Да, бедовая она была, – сказал он. – Она знала секрет.

– Что-что? – переспросил я, не поняв.

– Ну, эти ее шуточки и все такое – это и был ее секрет. Чтобы человек с ней всегда чувствовал себя человеком. Бывало, работает в доме – посуду моет или еще что – и вдруг остановится на секунду и так на тебя посмотрит, как будто вы о ней знаете что-то такое удивительное, чего никто не знает. Иногда помогаю я ей стелить постель в субботу, и она возьмет да и подмигнет, а потом сделает вид, что ничего не было. А когда приходила домой, то при виде меня непременно ахала, как будто ей преподнесли сюрприз, и радовалась, а потом и это тоже оборачивала в шутку.

Он умолк и сидел, глядя в огонь.

– Мы много лет были женаты, сынок. То есть профессор.

– Пусть будет сынок, – сказал я.

– Благодарю. Так вот, говорю, мы много лет были женаты, – продолжал он, словно повторяя урок. – С тех пор, когда вы еще не встали на ноги. И она всегда была бедовая, и всегда умела сделать так, чтобы человек чувствовал себя человеком, – ну, как бы понимал, что она его ценит.

И, немного помолчав:

– Когда стареешь, становишься уже не тот, что раньше. Только зря небо коптишь. Вроде скелета в штанах. Но с такой женщиной, как ваша мамочка, – он на секунду умолк и заворочался на стуле, как будто физическое усилие должно было помочь ему найти самые точные слова, – живешь, как… как во сне, как будто время стоит на месте, – с ней всегда было такое чувство, что все идет правильно и хорошо.

Последовала долгая пауза. Дважды он брал в руку свой пустой стакан, стоявший рядом на полу, вертел его в пальцах, а потом ставил обратно.

– Столько она для меня сделала… – начал он хрипло.

Я ждал, уловив в его голосе какую-то особую интонацию.

– И вот потом то, что она сделала, когда была уже при смерти…

Я все еще молча ждал, потому что понимал: что бы это ни было, он должен сказать.

– Я сидел у кровати и держал ее за руку, и тогда она спросила, знаю ли я, что она меня любила? Я только кивнул, потому что у меня горло вдруг перехватило. И знаете, что она тогда сказала?

Я отрицательно покачал головой.

– Она сказала, чтобы я ее простил, – с трудом выговорил он. – Что она меня любила, и никого лучше меня не знала, и никто больше меня ей не подходил, и она молит Бога, чтобы я понял, – это совсем не ради того, чтобы плюнуть мне в душу, потому что… – Он снова заворочался на стуле, а потом, собравшись с силами, продолжал: – Потому что душа у меня как у ангела… Нет, не подумайте ничего, профессор, это ее собственные слова, это она сказала, а не я.

И немного погодя:

– Знаете, что она хотела?

– Нет.

– Она хотела, чтобы ее похоронили на кладбище при церкви Благочестивого Упования. Рядом с… Вы знаете с кем.

И потом:

– Что тут поделаешь? Стараешься, как только можешь, насколько Господь дает тебе сил, а потом получается, что вся твоя любовь – вроде как зря. Я смог только встать со стула и выйти в коридор, и увидел там диванчик в углу, и успел только дойти до него и сесть.

После долгой паузы он с трудом продолжал:

– Когда я малость опамятовался, я опять пошел к ней. И она спросила, понимаю я или нет, и я не мог сказать «да» и не мог сказать «нет». Я как будто онемел. Она сказала: ну пойми, пожалуйста, ведь если у тебя в прошлом было что-то хорошее, пускай и ненадолго, то нельзя на это так просто плюнуть, как бы плохо оно потом ни обернулось, и она не хочет выбросить на помойку то хорошее, что с ней случалось в жизни. И она сказала: «И счастья, и несчастий я много повидала, когда была молодая, и вот поэтому была готова всем сердцем полюбить тебя, когда ты появился, бедняга, баранья твоя голова».

Он повернулся ко мне и страшным, сдавленным от холодного бешенства голосом произнес:

– Ну и что тут поделаешь?

В это время пришла сестра, сказал Перк, и сделала ему знак, что пора уходить. Моя мать к этому времени была уже совсем слабая, сказал Перк, и говорила еле слышно. Но, увидев сестру, она собралась с силами, сказал Перк, как будто непременно должна была сказать что-то еще. «Ты поймешь, – сказала она ему. – Я буду с тобой и днем буду помогать тебе понять, а ночью буду лежать рядом с тобой».

После этого пришел врач и велел ему уходить. Он виделся с ней в последний раз, если не считать еще нескольких минут, когда его опять пустили к ней, подержать ее за руку.

– Я так понял – это прощанье, – сказал Перк. – Глаза у нее были закрыты, но время от времени она вроде как сжимала мою руку, и я давал ей понять, что чувствую это. А потом сделал самую большую глупость в моей жизни. Я наклонился к ней и тихо так сказал: «Не бойся. Я здесь, и я не хочу, чтобы ты боялась». И знаете что тогда случилось? Не успел я сказать эту глупость, как глаза у нее широко открылись, совсем ясные и блестящие, точь-в-точь как тогда, когда она чему-нибудь радовалась или веселилась, и голос вдруг стал сильный, почти как всегда, и она сказала: «Умереть – это пустяк. Если уж ты сумел прожить жизнь, бояться смерти нечего».

Мы просидели у гаснущего огня еще с полчаса. Потом Перк сказал, что, наверное, пора ложиться. Мы пожали друг другу руки и пожелали спокойной ночи.

Он предупредил, что, если я услышу шум, то это он бродит по дому. Но он постарается потише.

Я еще раз пожелал ему «спокойной ночи» и пошел в ванную, а потом улегся.

Свет у меня давно уже не горел, и я лежал, уставившись в темноту, когда услышал стук в дверь. Я отозвался, вошел Перк и сразу же повернул выключатель у двери, так что лампочка под потолком залила всю комнату ярким светом. Под мышкой у него были какие-то бумаги – несколько картонных папок, перетянутых резинкой, и пачки писем, перевязанные выцветшими от старости разноцветными ленточками.

– Я кое-что забыл сказать, – произнес он смущенно.

Я сел на кровати, а он пододвинул стул, осторожно отложил в сторону папки, в которых были, судя по виду, газетные вырезки, а письма положил себе на колени.

– Она сидела у огня вечерами, – сказал он, – и читала вот эти письма. А я читал газету. Когда ей попадалось что-то такое, что она забыла, она хлопала себя по коленке и принималась смеяться, и приговаривала: «Нет, ты только послушай, какой он молодец!»

И вот я сидел на кровати, подсунув под спину подушку, а он читал вслух, как, по его словам, читала она, всякие написанные мной глупости – описания каких-то людей, какие-то шутки, какие-то замечания насчет тупости моих студентов, какие-то мои выдумки, которые я вставлял, чтобы ее повеселить, – и я пытался вспомнить, где, когда, почему я написал каждую из этих глупостей, и мне казалось, что моя жизнь проходит передо мной, как все усиливающаяся черная буря, налетевшая неизвестно откуда. В конце концов я извинился, встал, взял чемодан, вышел с ним в ванную, извлек на свет свой тайный запас виски, сделал три больших глотка, вернулся, опять сел на кровати, подсунув под спину подушку, и пытка продолжалась.

Могу добавить, что она была совершенно излишней: я давным-давно был готов признаться в чем угодно. Я только не знал, какого именно признания ждет от меня инквизиция.

Мне приходило на ум только одно, в чем я мог признаться: да, я – это я.

Ночью выпало немного снега, и, хотя шоссе, где я оставил машину, уже чернело сверкавшим на солнце асфальтом, здесь, на кладбище при церкви Благочестивого Упования, снег еще лежал на опавших листьях, и они были похожи на кукурузные хлопья, обсыпанные сахаром. В последний раз я ехал здесь сопливым мальчишкой, потерявшимся в этом мире, – ехал в повозке с нашими жалкими пожитками, и ее железные шины с хрустом катились по гравию, и, казалось, нет конца этой дороге, ведущей в Дагтон и в неизвестное будущее. Сейчас, стоя на кладбище, я вспомнил, как этот сопливый мальчишка бросил один-единственный взгляд – украдкой, словно совершал преступление или мастурбировал, хотя тогда он этому еще не научился, – на свежую земляную насыпь, навсегда укрывшую его отца.

Обратный путь по шоссе занял всего двадцать пять минут. Уже через четверть мили появились первые признаки разраставшегося Дагтона – два полутораэтажных дома в стиле ранчо, блиставшие новизной еще не просроченных закладных. А те люди, которые когда-то, потея, молили о спасении своей смятенной души в церквушке размером с большой ящик и хоронили своих покойников на кладбище при ней, давно уже бесследно исчезли или же перевоплотились в людей совсем другого сорта.

Я знал, какой стала эта церковь сейчас. Я только что побывал в ней. Звонница, и тогда не слишком прочно державшаяся на столбах, давно рухнула, и колокол тоже исчез. Ветер, снег и птицы небесные свободно влетали и вылетали через оконные проемы, в которых когда-то были стекла, заклеенные цветной бумагой, чтобы внутри царила благоговейная полутьма. Маленькая фисгармония, сильно пострадавшая от безбожных рук, стояла у стены на прогнившем насквозь полу, покосившись под углом в тридцать пять градусов. Все это было похоже на одну из самых известных фотографий Уокера Ивенса [35]35
  Ивенс, Уокер (1903–1975) – американский фотограф-документалист, прославившийся своими фотоочерками из жизни сельской бедноты в период Великой Депрессии.


[Закрыть]
, только разрушений стало на целое поколение больше. Ивенсу надо бы сделать тут еще один, прощальный снимок: здесь последняя душа обрела спасение и последнее бренное тело было предано земле.

Хотя нет – тело моей матери могло оказаться еще не последним. В то самое утро я пообещал Перку: когда он умрет и его кремируют, я лично прослежу, чтобы пепел закопали где-нибудь здесь.

– Все равно где, только бы неподалеку от вашей мамочки, чтобы рукой подать, – сказал он. – И не надо никакого камня, никаких похорон, вообще ничего не надо. Много чего было в моей жизни, но не было ничего такого, чем можно похвастать, только она, а этого ни на каком камне не напишешь. Только вот здесь… – И он ударил себя в грудь с такой силой, что опрокинул свою чашку с кофе. Немного погодя, вытерев лужу и опять налив себе кофе, он сказал: – Какой толк писать что-то на камне в таком месте, где все развалилось? Да и лежат тут только простые маленькие люди, и кто теперь сюда приходит? По-моему, пускай так и лежат с тем, что у них в сердце.

Потом, заручившись моим самым торжественным обещанием на этот счет, он добавил, что, когда придет время, я найду лопату в подвале, где хранятся его садовые инструменты. Он ведь из тех, сказал он, кто всегда содержит свои инструменты в порядке.

И вот теперь я бродил по кладбищу и не спеша высматривал хорошее место для праха Перка – где-нибудь неподалеку, чтобы рукой подать. Перк со мной не поехал, сказав, что знает – иногда человек хочет побыть один.

Да, я хотел побыть один. И вот сейчас я был один. Я был один и думал о том, что сказал мне Перк: «Она говорила, что старалась, как умела, вырастить вас правильно и выпихнуть из Дагтона, чтобы вы здесь больше не показывались».

И еще: «Она каждый вечер стелила эту кровать. Говорила – это самое меньшее, что она может сделать».

И еще: «Когда пришла фотография твоего мальчика Эфа – так она его называла, – она каждый вечер целовала ее и говорила: „Нет, ты только посмотри, какой молодец!“, и смеялась. А однажды сказала, что отдала бы миллион долларов за то, чтобы подержать его на руках хоть пять минуток».

И еще: «А потом, когда пришла фотография, где Эф немного подрос, она все смотрела на нее и говорила: „Знаешь, я бы хотела где-нибудь, стоя за углом или в толпе, насмотреться на него досыта, так, чтобы он не знал. Больше мне ничего не нужно“, – сказала она».

И еще: «Когда пришло это письмо про то, что вы с матерью Эфа разошлись, она как будто не могла поверить. В тот вечер, в постели, она положила мне голову на плечо, и заплакала, и сказала: „Ну почему моему мальчику всегда так не везет? И в газетах про него пишут, и хорошие деньги получает, но неужто он не знает, что все это ни к чему, когда останешься один?“»

О, я прекрасно знал, как бывает, когда останешься один!

Я сидел на чьем-то поваленном, поросшем мхом надгробии и думал о том, что, как я ни старался оттянуть то время, когда остаешься один, все было напрасно. Я был сочтен недостойным сидеть на залитом солнцем лугу Дантовых видений и слушать божественную музыку в словах святых и мудрецов – или, во всяком случае, не смог рассказать о ней другим, чтобы и они могли ее услышать. Я так и не стал гражданином «imperium intellectūs». Свидетельство о присвоении мне гражданства оказалось поддельным. А что касается той лестной мысли, которую мне давным-давно подсказал доктор Штальман, – надежды на то, что моя злость, мое простодушие, моя, как он сказал, «sancta simplicitas» [36]36
  Святая простота (лат.).


[Закрыть]
позволят мне написать что-нибудь достойное, – то какой жалкой комедией это оказалось!

Непонятная злость была налицо, и, видит Бог, она не ослабела с годами. Но моя «simplicitas» не была «sancta». Моя «simplicitas» утратила благословенную веру в то, что все люди реальны и в своей реальности – братья. Все, что у меня осталось взамен этого, – множество карточек три на пять дюймов, исписанных моим крупным, разборчивым почерком.

Неужели уже поздно? Неужели поздно?

Мне вдруг захотелось лечь на землю между двух могил, давней и свежей, и раскинуть руки в стороны, чтобы коснуться обеих. Мне пришло в голову, что стоит так сделать, и я, может быть, обрету способность плакать, а если я смогу плакать, то случится что-то теплое, радостное и благословенное. Но я этого не сделал. Испугался – вдруг ничего не случится, и не стал рисковать.

И я решил, что вернусь, когда Перк умрет – пройдет, вероятно, не так уж много времени – и когда соберусь на пенсию. Я вернусь и заживу один в этом доме на Джонквил-стрит, который Перк, умелый, мастеровитый Перк, оставит мне в полном порядке, и зимними вечерами буду сидеть у огня, пытаясь понять, почему все так обернулось. А потом, не в силах заснуть, буду бродить по дому с угасающим карманным фонариком в руке, трогая эти такие знакомые мне вещи.

Оставаться здесь весь день я не мог: нужно было спешить на самолет. Бросив последний взгляд на могилы, я сел в машину и завел мотор.

И тут я вспомнил, что у меня осталось еще одно дело. Увидеть то место, где Франт Тьюксбери совершил последний полет, не выпустив из руки своего благородного члена. Это место находилось сразу за старым железным мостиком, «там, за церковью» – так сказал один человек много лет назад, стоя под китайским ясенем, но сейчас его слова ясно и отчетливо прозвучали у меня в ушах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю