355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Пенн Уоррен » Место, куда я вернусь » Текст книги (страница 16)
Место, куда я вернусь
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:52

Текст книги "Место, куда я вернусь"


Автор книги: Роберт Пенн Уоррен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

А потом я вообще забыл о его присутствии. Этот безымянный шофер не был личностью. Он существовал всего лишь как принадлежность машины, и я понемногу начал понимать, что на протяжении всех этих месяцев с тех пор, как я приехал сюда, он и не был не чем иным, кроме как принадлежностью дорогой машины – хозяйства Каррингтонов. Изящные манеры, обаятельная скромность, белозубая улыбка, такт и уважительное отношение к мнениям, вкусам, привычкам и самолюбию гостей, элегантная богемность мексиканских или турецких домашних сандалий, красных шелковых рубашек, раскрывающих грудь, чтобы продемонстрировать не слишком пролетарскую растительность на ней, джинсовых или замшевых пиджаков, бумажных брюк с расшитым бирюзой кушаком, властно-грациозная посадка в седле и скоростные заплывы в огромном бассейне, умело рассказываемые анекдоты, продуманная отделка его скульптур – все это, как решил я в тот вечер, пока мимо нас пролетали фары встречных автомобилей, не что иное, как фасад, мираж, обман зрения. Никакого Лоуфорда Каррингтона вообще не было. А если он не существовал, то с какой стати я должен был испытывать чувство вины и угрызения совести?

Так что, насколько дело касалось чувства вины и угрызений совести, мне становилось все легче и легче ходить в гости к Каррингтонам, и, как ни странно, Лоуфорд начал мне все больше и больше нравиться. Ведь он был не виноват, что он такой, какой есть, – или не такой, каким быть не может. Я обнаружил даже, что и окружающий его мир стал нравиться мне больше. Теперь я мог наслаждаться им иначе, более полно. Каждый разговор, каждая сплетня, каждая история из жизни или воспоминание, каждое замечание по поводу искусства, политики или человеческой природы я рассматривал теперь через призму иронии и словно издалека.

И к людям я теперь стал относиться иначе. Когда этот мир утратил в моих глазах всякую значительность, я впервые осознал, как, в сущности, отважны его обитатели, которые бьются и страдают, не догадываясь о хрупкости собственных иллюзий. И иногда я испытывал даже мимолетные приливы нежности к ним.

Но иногда, когда я сидел в гостях, все вдруг становилось пустым и бессмысленным, и не оставалось ничего, кроме Розеллы, полулежащей в кресле в позе утомления или видимой слабости, так непохожих на обычную для нее живость, и возникало ощущение, будто она жаждет какого-то избавления.

«От чего?» – спрашивал я себя.

И где-то в глубине моей души, словно медленные удары колокола, звучал ответ: «От самой себя».

Потому что я, к своему большому удивлению, обнаружил, что могу дать только такой ответ, и, зная этот ответ, постоянно чувствовал потребность прижать ее голову к груди и в чем-то заверить, в чем-то убедить.

Но в чем?

Этого я не знал. Я знал одно – это будет совсем не то, в чем она убеждалась в моей полутемной комнате, отгороженной занавесками от дневного света.

Всякий раз, встречаясь с ней в гостях и испытывая такое побуждение, я с неизбежностью вспоминал тот день, когда в коридоре дагтонской школы она пригласила меня на выпускной вечер, – когда в конечном счете все дело решила не ее красота, не ее обаяние или аромат духов, а то, как рука, нерешительно протянутая ко мне, в растерянности повисла в воздухе, беспомощно повернувшись ладонью вверх, и я увидел голубые прожилки вен на внутренней стороне запястья.

И однажды, видя, как эта грустная усталость охватила ее в самый разгар всеобщего веселья, я почувствовал, что сердце мое готово разорваться, и чуть не сказал вслух: «Я люблю ее. Я люблю ее». К своему собственному удивлению. Казалось, я стою на пороге некоего нового измерения жизни.

Или я видел, как она ласково склоняется к какой-нибудь пожилой даме, слушая ее бесконечные речи, или танцует с какой-нибудь старой развалиной, чье лицо от этого сияет притворным молодым задором, или с серьезным, понимающим видом кивает в ответ на откровения какого-нибудь зеленого юнца-студента со следами прыщей на лице. «Зачем ей все эти идиоты?» – с горечью вопрошал я себя, зная – или говоря себе, что знаю, – что эта симпатия, эта доброта – отражение ее загадочной жажды избавления.

Но не стоит изображать дело так, будто что-то в этой жизни просто, особенно когда речь идет о человеческой душе. И однажды, когда я, сидя в группе гостей у камина в том конце конюшни, где находилась мастерская, увидел, как она скинула сандалии и поставила ноги на мраморный выступ, и все глаза устремились на ее розовые ступни, освещенные пламенем, меня охватила ярость при мысли о том, какие интимные и изящно-акробатические положения принимали эти ступни всего несколько часов назад, словно превратившись в лишнюю пару рук, которые могли тянуться ко мне, гладить, щекотать и ласкать. Я подумал, что должно пройти еще тридцать шесть часов, а может быть, и больше, прежде чем я снова увижусь с ней. Эта мысль причинила мне такую боль, что я встал, вышел из комнаты, полной людей, погрязших в бессмысленном самодовольстве, и долго стоял в темноте на улице.

Никто никогда не говорил мне, что со мной может твориться такое.

Глава IX

Стоит ли говорить, что на протяжении всех этих недель мои профессиональные дела отступали все дальше на задний план, превращаясь в некое машинальное занятие? Я читал лекции, отвечал на вопросы, с улыбкой здоровался со знакомыми на университетском дворе, но все это казалось мне лишенным смысла. Я был даже готов посочувствовать этим людям, отважно переносившим свою нереальность, но не более того. Впрочем, я должен был признать, что еженедельные визиты к миссис Джонс-Толбот для чтения Данте с ней и миссис Бичем были исключением. Обе немолодые дамы так старательно занимались и получали такое удовольствие от четкого ритма фразы или яркого образа, что я невольно пытался отвечать тем же и принимать мир таким, каким видели его они. В таких случаях у меня иногда появлялось даже какое-то чувство утраты, а иногда я ощущал укол зависти, на первых порах неопределенной и необъяснимой; но потом я понял: дело в том, что эти женщины все еще обладали способностью простодушно и без всяких усилий радоваться жизни, – способностью, которую я утратил.

И тогда я снова уединялся в своем собственном мире. Что такое эти выдумки, эти красивые безделушки, по сравнению с истиной, которая мне известна?

Даже в Чикаго, целиком поглощенный своими переживаниями по поводу сексуальной неудовлетворенности собственной женой, в которых я не признавался даже самому себе, я цеплялся за реальность привычных событий: звонок к началу лекции, приглушенный топот ног, аккуратная стопка студенческих работ на моем столе. Я перебирал все это, как тоскующий семинарист в отчаянии перебирает пальцами четки в темной ночи своей души. И позже, когда моя жена умирала в мучениях, я тоже перебирал свои четки и, больше того, однажды в полночь, сидя за столом, в каком-то странном возбуждении наблюдал за тем, как моя рука выводит на чистом листе бумаги заголовок: «Данте и метафизика смерти».

Но теперь заметки, по которым я пытался начать писать новую книгу, были засунуты в дальний угол ящика стола, стоявшего у меня в спальне, и раз-другой в середине дня, лежа в кровати рядом с Розеллой в послелюбовном молчании, я бросал взгляд на этот стол с чувством иронического презрения к тому своему «я», которое испытывало удовольствие, исписывая эти листки, теперь запертые в темном ящике, и питало при этом какие-то надежды. И во время своих еженедельных семинаров на тему «Любовь в средние века: святое и низменное» я, слыша собственный голос, рассказывающий о придворном любовном кодексе, не раз с едва сдерживаемой иронией думал о том, насколько все это притворство, вся эта куртуазность и культ верности, эта пресловутая утонченная чувствительность и преувеличенная элегантность, эта ложь и болтовня, эта замысловатая рифмовка – всего-навсего разноцветная накипь и кружевная пена на поверхности темного потока.

Тут мне вспоминается один пасмурный, дождливый день в начале марта, когда, обсуждая со студентами кое-какие ключевые места повести «Окассен и Николетт» [21]21
  Повесть на старофранцузском языке, написанная, частично в стихах, неизвестным автором и датируемая началом XIII в.


[Закрыть]
– этой важной для истории, но лишенной всякой собственной ценности поделки, – я в подтверждение какой-то своей мысли (не помню какой) прочел вслух тот отрывок, где благородный юноша Окассен разыскивает свою возлюбленную Николетт в темном лесу, по которому она блуждает после побега из тюремной башни, где была заключена, спустившись из окна камеры по связанным вместе простыням. Я дошел до одного из вставных стихотворных фрагментов, в котором была строчка: «De s’amie о le gent cors», и начал объяснять, что слова «gent», означающего «прекрасный» или «прелестный», сейчас во французском языке не существует, а современное слово «gentil» происходит от другого латинского корня, имевшего иное значение, и что мы можем передать слова «о le gent cors» как «au corps charmant» – «прекрасная телом».

И вот к чему я клоню: когда я рассуждал об этих скучных, но необходимых подробностях и произнес эти слова – «прекрасная телом», – мне вдруг представилось «corps charmant» моей «l’amie», белое и мерцающее, каким я – не в средневековом темном лесу, а в полутемной комнате моего дома на опушке – впервые держал его в руках на весу, широко разведя его ноги.

Сидя за своим преподавательским столом в тот пасмурный, дождливый день, я видел это так отчетливо, что унылый внешний мир исчез для меня, и на мгновение снова ощутил на своей правой ляжке, посередине между коленом и бедром, прикосновение чего-то влажного и удар раскаленно-ледяным ножом, пронзивший ногу до кости, – и все это так же отчетливо, как и тогда. В глазах у меня все поплыло, голова закружилась, я почувствовал, как у меня между ног шевельнулось и напряглось, и под прикрытием своего стола украдкой опустил руку, чтобы поправить натянувшиеся брюки.

Мой голос прервался посреди фразы. Взгляды всех восьми аспирантов были устремлены на меня. Я на мгновение стиснул зубы, перевел дух и сделал вид, что просто вдруг закашлялся. Потом снова заговорил, но не мог даже вспомнить, на чем остановился, и с трудом выпутался.

Это событие, должен добавить, было первым проявлением того, что я стал называть пусть и в не подходящем к случаю, но более привычном множественном числе и не имея в виду никаких религиозных ассоциаций, моими стигматами. После семинара я постарался поскорее покончить с ответами на вопросы и поспешил уйти. Дома, на полпути от гаража до двери, я остановился и долго стоял в темноте под моросящим дождем, глубоко и медленно дыша. Передо мной открывалось что-то новое, хотя я и не понимал что. Я закрыл глаза и, как теперь вспоминаю, подумал при этом, что стоит закрыть глаза, как вся окружающая реальность перестает существовать. И тут же мне пришла в голову мысль, от которой я пришел в ужас, – что даже после смерти мое тело каким-то образом сохранит память обо всем, что со мной происходило. Может быть, и я сам – кем бы ни был этот «я» – всего лишь сон, в котором сейчас живет мое тело.

Войдя в дом, я прошел в ванную, расстегнул ремень, спустил брюки и уставился на то место на правой ляжке. Конечно, никаких знаков там не было. «Господи! – произнес я вслух. – Какой я идиот!» Я стоял, словно загипнотизированный. Значит, у меня теперь есть отметина, которую я ощущаю, но не вижу.

Когда Декарт смотрел на мир открытыми глазами, он не мог быть уверен – вполне уверен, – что мир существует, а когда закрывал глаза, то не мог быть уверен, что существует он сам. До тех пор пока не нашел замечательную формулировку, которая лежит в основе нашей эпохи: «cogito ergo sum» [22]22
  Я мыслю, следовательно, я существую (лат.).


[Закрыть]
. Что ж, теперь я мог сделать следующий шаг и сформулировать еще более радикальную мысль, которая, возможно, ляжет в основу некоей новой эпохи. И хоть не берусь категорически утверждать, что мыслю, но у меня есть другой довод в пользу своего существования: «debatuo ergo sum» – «я трахаюсь, следовательно, я существую».

В каком-то смысле этот довод предполагает в то же время и существование во внешнем мире по меньшей мере еще одного предмета – Розеллы. Будто при тесном соприкосновении наших тел мое бытие как-то передалось и ей. Но это мало о чем говорило, кроме простого внешнего факта – или совокупности простых внешних фактов – существования Розеллы. А что я знал о его внутренней сущности?

Однако это был не один внешний факт, а множество разных. Вот Розелла – задушевный шепот, медленные, задумчивые легкие прикосновения ласковых пальцев, нежная плоть, почти сомнамбулически предлагаемая в жертву с тихим вздохом, словно от приснившейся боли, и с полузакрытыми глазами, которые в какое-то мгновение всегда крепко зажмуривались, а потом, в высшей точке блаженства, при первом гортанном вскрике, широко раскрывались и смотрели, не видя.

А вот Розелла, похожая на обыкновенную деревенскую потаскуху с похотливо расслабленными губами и дряблой плотью, непристойными шутками, хихиканьем и утробным урчаньем, без малейшего намека на утонченность и поэтичность. Вот она лежит, упершись ступнями в матрас, задрав вверх широко разведенные колени и приподняв все, что между ними, так что оно свободно раскачивается в воздухе, словно полотняное сиденье складного стула. Сейчас я вспоминаю, что в этой ипостаси Розеллы лицо у нее в самом деле выглядело совсем другим – губы, чуть вспухшие, словно от удара, действительно расслаблялись, она то и дело проводила по ним языком, а из уголка рта вытекала поблескивающая струйка слюны. Обнимая ее в такие минуты, я чувствовал – клянусь! – что ее плоть действительно стала дряблой. И, не сопротивляясь, я с головой окунался в обильную, густую слизь бытия.

А вот еще одна ее ипостась – когда Розелла с почти клинической отчужденностью исследовала возможности тела своего партнера. Например, когда я лежал на спине, а она поднимала мою руку и, доверчиво прижавшись ко мне, словно цыпленок под крылом курицы, начинала медленно водить носом у меня подмышкой, обдавая своим теплым дыханием влажные от пота волосы и время от времени, оторвавшись от меня и подняв лицо, спрашивала: «Что ты сейчас чувствуешь? Расскажи подробно».

Иногда, впрочем, мои показания ее совсем не интересовали, и ее исследования становились совершенно объективными. Дюйм за дюймом она разглядывала, изучала, анализировала тело, принадлежащее Джедайе Тьюксбери, и, казалось, была целиком поглощена этим занятием. «Что ты делаешь?» – спрашивал я, и она отвечала: «Ничего. Тебя это не касается», или «Тс-с-с, ты не видишь, я занята?»

Но однажды, когда я задал ей этот глупый вопрос, она взглянула мне прямо в лицо своими аметистовыми глазами и сказала: «Ладно, скажу. Я стараюсь запомнить тебя всего, до самого последнего крохотного кусочка, чтобы, когда я умру и не смогу тебя видеть, мне было о чем вспоминать».

И с этими словами принялась целовать меня куда попало, словно маленький ребенок.

Пять минут спустя она лежала на мне ничком, распростершись под прямым углом к моему телу и прижавшись к нему грудями. Голова ее покоилась у меня против сердца, лицо, обращенное ко мне, было почти скрыто свесившимися волосами. Протянув левую руку к моему лицу и запустив средний палец и мизинец мне в рот, она тихонько поглаживала заднюю сторону моих нижних зубов и осторожно ощупывала мякоть под языком, а ее правой руки я не видел, но чувствовал, что у нее на ладони лежат мои гениталии.

Так мы лежали долго. Если не считать ее едва слышного дыхания и едва ощутимых прикосновений пальцев ее левой руки, она была абсолютно неподвижна. В ванной, дверь в которую была приоткрыта, горел свет, и мне было видно, как отливают медью ее растрепанные волосы, наполовину скрывающие лицо.

Через некоторое время из-под этих растрепанных волос донесся шепот:

– Прикуси мне пальцы.

Я повиновался.

– Сильнее, – послышался повелительный шепот.

Я повиновался.

– Еще сильнее!

Я прикусил их так сильно, как только осмелился.

Она снова что-то прошептала, но я не расслышал. Я отвел ее руку от своего рта.

– Что ты сказала?

– Что хочу умереть, – шепнула она. – Вот так. Сейчас. Тогда больше никогда ничего другого не будет.

Я, встрепенувшись, приподнялся, так что она соскользнула с моего туловища и теперь лежала у меня поперек колен, откинув волосы назад и глядя на меня.

– Не говори глупостей, – сказал я, чувствуя, к своему удивлению, какую-то бессмысленную злобу, направленную против нее и против самого себя тоже.

Глядя на меня издалека снизу вверх, она наконец произнесла, по-прежнему шепотом, но совершенно по-деловому и бесстрастно:

– А может быть, я вообще хочу умереть.

– Какого черта… – начал я и осекся, не зная, что сказать дальше.

Она сползла с моих колен и неожиданно как-то резко, неловко, угловато встала с кровати. Сейчас я отчетливо вспоминаю эту необъяснимую неуклюжесть, как будто она, вдруг лишившись обычной плавности и грациозности ее движений, превратилась в старого артритика.

– Мне надо уходить, – сказала она жестким, безличным голосом, стоя около кровати.

– Иди сюда, – сказал я с деланной теплотой в голосе, похлопав рукой по кровати рядом с собой.

Она бросила на меня долгий, пристальный, печальный взгляд, потом покачала головой и двинулась в сторону ванной.

Я откинулся на подушку и натянул простыню до подбородка. Я все еще лежал так, когда она вышла из ванной, уверенно постукивая каблучками, схватила свою шубу и перед тем, как выйти, на мгновение повернув голову, послала мне небрежный воздушный поцелуй.

Снаружи уже стемнело. Но я все лежал. У меня перед глазами стояло это неловкое, неуклюжее движение ее обнаженного тела, когда она встала с кровати и сказала: «Мне надо уходить».

«Куда?» – спросил я мысленно.

Я вспомнил, как она сказала, что хочет умереть, и, лежа в растерзанной постели, пытался понять, что означает это и все остальное.

И вдруг сообразил, что была одна-единственная причина, по которой она пришла ко мне в эту полутемную комнату! Я догадался, что оргазм был для нее чем-то вроде «черной дыры» физиков – всепожирающей пустотой, куда бесследно проваливаются все досадные мелочи жизни, подобно тому, как утекает грязная вода в раковине, если вынуть пробку из стока. Чем-то вроде смерти в той жизни-вне-времени, без которой жизнь-во-времени была бы невыносимой или даже просто невозможной.

И вот она сказала: «Мне надо уходить».

Но куда?

Было только одно место, куда она могла пойти, только одно прибежище. Назад, в мир досадных мелочей и половинчатых решений, в тот мир, где она жила час за часом, день за днем и ночь за ночью, вдали от полутемной комнаты старины Кривоноса.

И вот сегодня она, без всякого предупреждения, решила оставить Джедайю Тьюксбери. Решила, попросту говоря, сбежать.

Но предположим – и от этой мысли меня внезапно пронизал холод, – что я не похлопал бы рукой по кровати со словами, в которых она уловила неискренность, приглашая ее снова броситься в черную пустоту, а просто протянул бы ей руку. Предположим, что она тихо прилегла бы рядом со мной, чтобы найти утешение в человеческой теплоте и покое.

Некоторые переживания очень трудно поддаются анализу, и сейчас я вижу, что сказал не все до конца. Перед тем как меня пронизал этот холод, было еще одно ощущение – ощущение простой потребности в человеческой теплоте и покое, которые мы могли бы обрести, если бы она подошла и молча легла рядом со мной. Но тогда, значит, этот холод пронизал меня – по крайней мере, так истолковываю я это сейчас – при мысли о том, что такой покой предполагал бы наличие будущего, а это означало бы разрушение того заключенного в стальную скорлупу настоящего, в котором я сумел замкнуться вместе со своей воплощенной мечтой по имени Розелла Хардкасл-Каррингтон.

Так родилась ревность. Я услышал, как щелкнул замок задней двери, когда Розелла ушла, и все сразу изменилось. Раньше, слыша этот щелчок, я знал, что Розелла уходит в некий призрачный, невидимый мне мир, где движется, подобно призраку, среди призраков, и вновь становится моей воплощенной мечтой лишь тогда, когда, обнаженная, с влажными губами, лежит рядом со мной на этой кровати. Но может ли воплощенная мечта говорить, что хочет умереть? Кроме того, воплощенные мечты абсолютны, они не имеют ни прошлого, ни настоящего, они существуют вне контекста. Кто станет ревновать воплощенную мечту?

Но теперь она уже не была воплощенной мечтой. Она стала реальностью и отправилась в мир реальности, куда после того, как защелкнулся замок, рабски последовало за ней мое воображение. В ее машину (из осторожности оставленную за деревьями) или на дорожку в темнеющем лесу (по ней она предпочитала уходить, когда у нее было время, потому что это при необходимости обеспечивало ей безупречное алиби: «Ох прости, что я опоздала, я просто пошла погулять, там моросил такой приятный, такой грустный дождик»). В ее дом. В ее постель. В то мгновение, когда – как с рентгеновской четкостью нарисовало мне мое воображение, проникнув сквозь время, расстояние, одеяло и простыню, – в этом мире реальности чья-то рука ляжет на ее бедро.

Я думал обо всем этом на протяжении многих часов, пока не увиделся с ней снова. Потом, когда все эти часы были позади и она снова пришла, когда после торопливого, механического и необычно краткого совокупления мы отстранились друг от друга и лежали молча, я спросил равнодушным, бесстрастным тоном, глядя на темный потолок:

– А как у вас с Лоуфордом теперь по части секса?

– То есть?

– То есть часто он тебя трахает?

Она на мгновение заколебалась.

– Ты мог бы быть немного… тактичнее, что ли. Не задавать таких прямых вопросов.

– Были случаи, когда я слышал, как и ты выражаешься не слишком деликатно, – отпарировал я.

Она приподнялась на локте и посмотрела на меня.

– Знаешь, мой милый, мой самый дорогой, – сладким голосом сказала она, – когда ты меня трахаешь, для меня это самое приятное в мире слово. Но вот только что оно прозвучало не очень приятно.

– Ну хорошо, часто вы с Лоуфордом занимаетесь любовью?

– Любовью… – начала она и остановилась. – Было время, когда я его любила. Во всяком случае, не могла без него жить. А потом что-то произошло.

– Что?

– Ты. Вдруг объявился ты.

– Вот именно поэтому я и задаю вполне правомерный вопрос, – сказал я. – Часто ли вы с мистером Лоуфордом Каррингтоном совершаете половое сношение?

– Что это на тебя нашло? – спросила она, пристально глядя на меня. Потом, не дождавшись ответа, сказала: – Слушай, милый смешной Кривонос. Я живу с ним в одном доме. Я сплю с ним в одной постели, и даже если все уже не так, как было, я ничего не могу поделать, верно? Он здоров, и я почти уверена, что он не отводит душу с какими-нибудь молоденькими студентками, которые все без ума от него, или с какой-нибудь похотливой светской дебютанткой из Нашвилла, которая обожает искусство и в любой момент готова скинуть ради него трусы. Так что иногда кое-что и бывает.

– И тебе это доставляет удовольствие, – услышал я свой бесстрастный, отстраненный голос.

– Нет, – сказала она. – Я этого безусловно не поощряю. Но если он сам захочет, то ссориться из-за этого мне ни к чему, и дела-то всего минут на десять-пятнадцать – я же знаю, как сделать, чтобы все кончилось поскорее. Это совершенно ничего не значит.

Я лежал, чувствуя, как кровь стучит у меня в висках.

– Я знаю, что ты думаешь, – сказала она наконец. – Господи, не будь таким ребенком. Когда он хочет, я обязана как-то реагировать. Но я же тебе говорю, это чисто механическая процедура.

Я ничего не ответил.

– Ну хорошо, – сказала она через некоторое время. – Тогда почему ты не пойдешь дальше и не задашь следующий вопрос? Кончаю ли я с ним?

– Ну хорошо, – сказал я. – Кончаешь?

– У меня по этой части все в порядке, как ты должен знать, – сказала она. – И я отвечу: да, иногда кончаю, а потом это уже позади и я ничего не чувствую. Как будто чихнула. И раз уж мы об этом заговорили, то я хочу, чтобы ты твердо знал: это совсем не то, что с тобой.

Я знал, что она смотрит на меня, но по-прежнему глядел в потолок.

– И раз уж ты такой ребенок, что тебе нужны сравнения, – продолжала она, – то я хочу тебя спросить – какие самые первые слова я тебе сказала? Тогда, когда мы в самый первый раз занимались любовью – и заметь, животное, что я сказала «занимались любовью», а не как-нибудь еще, – и это было для меня как первый раз в жизни, потому что, клянусь, настоящая жизнь началась для меня только в эту минуту. Ты помнишь, что я тогда сказала?

Еще бы, конечно, я помнил. В тот первый раз, под вечер 1 января, после того, как я вошел в ее тело и для меня началась та жизнь, которой я теперь живу, она после долгого молчания произнесла: «Джед». И еще раз: «Джед». А потом, опять после долгой паузы, гортанным голосом сказала: «Это тебя я люблю… только тебя». И потом, в такт своему дыханию, в том ритме, который мы с ней только что нащупали: «Тебя… тебя… тебя…»

И теперь она повторила:

– Ты помнишь, что я тогда сказала?

И теперь я ответил:

– Да.

– Ну хорошо, – сказала она. – Только никогда этого не забывай.

Я лежал, не понимая, что чувствую – злобу, или стыд, или что-то еще, а кровь все стучала у меня в висках.

– Никогда, милый мой смешной старина Кривонос, – прошептала она.

Неожиданно для самого себя я обнаружил, что стою голый посреди комнаты, и услышал собственные слова:

– Так вот, если ты меня так сильно любишь, тебе остается сделать только одно.

Она снова приподнялась на локте, внимательно глядя на меня.

– То есть?

– Очень просто, – заявил я, в восторге от ослепительной истины, которую только что вдруг осознал. – Одевайся, отправляйся домой, сложи свой чемодан и, когда в дверях появится Лоуфорд Каррингтон, скажи ему, что с ним покончено. Finito. Всё!

– Господи! – произнесла она и села на кровати, вытянутыми руками опираясь на подушку позади себя и повернув ко мне побледневшее лицо с широко раскрытыми глазами. – Господи, ты не понимаешь, что говоришь!

– Садись в самолет, лети в Неваду и получи развод. Что до меня, то я съеду из этого дома завтра же до обеда. Переберусь в гостиницу.

Она чуть подалась назад, слегка согнув руки, на которые опиралась, и пригнув голову, словно ожидала, что я шагну вперед и ее ударю, и с испугом в глазах произнесла:

– Ты сошел с ума. Совершенно спятил!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю