355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Пенн Уоррен » Место, куда я вернусь » Текст книги (страница 20)
Место, куда я вернусь
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:52

Текст книги "Место, куда я вернусь"


Автор книги: Роберт Пенн Уоррен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

Глава XII

Эта минута, когда я слышал свой голос, бесстрастно излагающий программу действий, и видел, как в глазах Розеллы, только что выражавших лишь отчаяние и растерянность, внезапно вспыхнула жизнь, время от времени вновь всплывает у меня в памяти, сопровождаемая ощущением возвышенного, холодного торжества. А вспоминая ее лицо по ту сторону кухонного стола, я на протяжении всех этих лет не раз задумывался, всплывает ли у нее в памяти эта минута во всей своей полноте и реальности. Потому что в эту минуту свобода и обретенная любовь казались не чем-то обещанным в будущем, а свершившимся фактом.

– Да! Да! – воскликнула Розелла.

– И я найду себе другую работу, – сказал я с чувством счастливого избавления.

И тут я увидел в ее глазах, устремленных на меня, совсем другое выражение – выражение растерянности и тревоги.

– Нет, – произнесла она каким-то гортанным шепотом, мотнув головой, и это слово прозвучало как-то механически, словно сказанное ею впервые.

– Послушай! – продолжал я с горячностью, которую и не пытался сдерживать. – Я по горло сыт этим городом – черт возьми, я больше не хочу его видеть, да и ты, думаю, тоже.

Она все смотрела на меня с тем же выражением.

– Ты же не станешь меня уверять, что с удовольствием вернешься сюда?

– Нет, – ответила она. – Боже упаси, нет!

– Ну так вот, – сказал я. – Я не могу сказать заранее, куда мы уедем. Нам придется подождать, пока я не узнаю, где для меня найдется работа. И еще одно. Мы будем жить на мою зарплату, если не считать каких-нибудь мелких роскошеств лично для тебя и иногда – скромных кутежей. Ясно?

Она сидела неподвижно и смотрела на меня странно пустыми глазами, лишенными глубины, – так маленькое горное озеро в безветренный день смотрит в свинцово-серое небо. Потом она сказала:

– Мне надо идти! Я должна быть там, когда он проснется. Я должна…

– Ты должна уложить чемодан, – сказал я и, обойдя стол, подошел к ней. – Если ты действительно этого хочешь.

– Ну хорошо, – сказала она примирительным тоном, но в то же время как будто отстраняясь от меня.

Я схватил ее за плечо.

– Это очень серьезно, – сказал я. – Ты говоришь «любовь». И я тоже. Я, черт возьми, не очень хорошо понимаю, что это слово означает, но я, черт возьми, уверен в одном: оно не означает, что я собираюсь торчать в этой хижине и ждать, когда ты улучишь полчаса и забежишь сюда, чтобы наспех трахнуться. Я не могу быть жеребцом-производителем, которого ты держишь для себя в загоне. Поняла?

Она кивнула, не сводя с меня пустых глаз, лишенных глубины, но в то же время я ощутил, что она пытается высвободить плечо.

– Позвони мне, – приказал я. – Как только у тебя будет возможность.

– Если у меня будет возможность, – поспешно сказала она отвернувшись.

– Сделай так, чтобы возможность была, – сказал я. – Я буду ждать здесь до вечера, до ночи. И я хочу, чтобы этот звонок был из аэропорта.

– Посмотрим, – ответила она, и я снова ощутил, что она пытается высвободить плечо.

– Имей в виду только одно, – сказал я, стиснув плечо еще сильнее. – Очень может быть, что мне по глупости вздумается явиться прямо в дом Каррингтонов и устроить там большой скандал. Особенно если там будут гости.

Я отпустил ее, она сделала шаг назад и потерла плечо другой рукой, как будто я причинил ей боль.

– Запомни это, – сказал я и добавил с тем преувеличенным дагтонским выговором, который вызывал такое восхищение у чикагских аспирантов: – Ва-азьму вот и завалюсь к етому самому Лоуфорду, и…

– Нет, нет, все будет в порядке, – и с этими словами она бросилась мне на шею и прижалась ко мне всем телом, левой рукой обнимая меня, а правой притягивая мою голову к своему лицу.

Уступая ей, я наклонился, чтобы поцеловать ее. Это был холодный, механический поцелуй сухими губами, но вдруг я почувствовал, что она, еще сильнее обняв меня за шею, запустила язык мне в рот. Я на секунду замер в удивлении и растерянности, а она отпустила меня и выбежала из дома.

Я вышел вслед за ней и стоял на заднем крыльце, глядя, как она бежит через двор – не к воротам, ведущим на открытое пастбище (это был самый короткий путь), а направо, к перелазу, где начиналась лесная тропинка, на которой ее не будет видно за деревьями. Она бежала свободным, широким шагом, не скрывавшим в то же время плавного, грациозного покачивания из стороны в сторону, свойственного женской походке. Еще в начале осени я видел ее в теннисных шортах на каррингтоновском корте и был поражен изяществом размашистых движений этих загорелых ног, которые то легко несли ее поперек площадки, то круто поворачивали на месте, то приподнимались на носки, сочетая порывистость и быстроту с подлинной женственностью. И теперь я, стоя на заднем крыльце, словно зачарованный смотрел, как она бежит, ни разу не оглянувшись, поднимается на перелаз, спрыгивает с него по ту сторону на тропинку и, не замедляя бега, исчезает среди кедров.

Когда она скрылась из вида, я заметил, что стою, прижав к губам левую руку с растопыренными пальцами жестом малолетнего идиота. Я понял, что все это время где-то на заднем плане моего сознания присутствовал образ Розеллы Хардкасл в тот новогодний вечер, несколько геологических периодов назад, в тот момент, когда было снято покрывало со скульптурного изображения головы и она, обняв своего мужа, взасос целовала его.

«Я старалась сохранить мир. Чтобы не было взрыва», – объяснила она потом.

Я отвел пальцы от губ и стоял, уставившись на них.

Усевшись за стол, я принялся за работу. Решил полностью сосредоточиться на покрытых каракулями листках, лежавших передо мной, или на чистой странице, на которой, как я надеялся, будут появляться новые каракули. Через три часа я услышал, как часы пробили два, и почувствовал, что сердце у меня забилось сильнее, а в брюках что-то шевельнулось. И тут же, иронически скривившись – и мысленно, и лицом, – сообразил, что в дураках-то остался старина Кривонос. Пусть сегодня и вторник, пусть и наступил священный час – 14.00, но сегодня сюда не проскользнет через заднюю дверь девочка из Дагтона со свежей, как роса, улыбкой на влажных губах и с тем неповторимым алабамским цветком в полагающемся уголке ее анатомии, который тоже наверняка сверкает в темноте каплями влаги.

Но шутка получилась совсем не смешная, по крайней мере для старины Кривоноса, и тут высокоморально-снобистская самоирония мало помогла, так что осталось только открыть банку томатного супа и стараться не коситься через окно на перелаз, где начиналась тропинка через лес и где сейчас под темными кедрами сверкали белизной в ярком солнечном свете заросли цветущего кустарника.

Когда телефон зазвонил, я, затаив дыхание, двинулся к нему не спеша, с большим достоинством, повторяя сам себе: «Спокойно. Спокойно». Подняв трубку, я целую секунду держал ее в руке, прежде чем приложить к уху. Однако все эти попытки сохранить самообладание оказались ненужными. Звонила всего лишь миссис Джонс-Толбот, сообщившая, что ей ужасно жаль и она просто в отчаянии, но ей нужно по неотложным делам ехать в Кентукки, так что она просит прощения. Я ее простил.

Тем временем нужно было как-то прожить этот день, и я продолжал мужественно корпеть над своими заметками. В шесть я устроил перерыв на полчаса. В десять звонка все еще не было. Я встал и принялся расхаживать по дому, который, казалось, становился все теснее, сжимаясь вокруг меня, словно какое-то особо дьявольское средневековое орудие пытки. Внезапно я вспомнил, что еще не ответил на последнее письмо матери, и почувствовал облегчение. Мне вдруг пришло в голову, что ответить на него очень важно.

Я взял ручку и начал писать. Я написал, что по достоинству оценил последнюю главу того, что про себя называл «дагтонскими делами». Я написал, что согласен с материнской оценкой Честера Бертона и что «мисс Воображала» несомненно устроилась куда лучше там, где она сейчас, – добавив: «где бы она сейчас ни была». Но, написав это, я с неудовольствием подумал, что, когда «мисс Воображала» уложит свой чемодан и мы с ней займемся приданием законного вида нашему счастью, мне нелегко будет объяснить это матери. Впрочем, пока что волновать старушку не было необходимости. Однако кое-какой фундамент я хитро заложил, написав, что она, моя мать, наверное, права насчет Нашвилла – он действительно расположен слишком близко к Алабаме – и что я всерьез подумываю о том, чтобы найти себе работу где-нибудь еще.

Где-нибудь подальше от Юга, написал я. Может быть, в Южной Африке – ха-ха! – или на южной окраине Чикаго, но не в южных штатах. От Нашвилла есть лекарство – нужно просто находиться от него в тысяче миль. Еще ему может помочь хорошее землетрясение, если только быть от него где-нибудь подальше и прочитать об этом на следующее утро в газете. Я написал, чтобы ее рассмешить, – знал, что она рассмеется и прочитает это место вслух Перку Симсу. И чтобы доставить ей удовольствие, признав, что сделал ошибку, когда вообще приехал сюда. Чтобы задобрить ее и подготовить к предстоящему удару. Когда для этого настанет время.

Тут я стал размышлять о том, что такое Нашвилл на самом деле, потому что только сейчас понял, что не имею об этом ни малейшего представления. Что я о нем знал? Я хладнокровно задал себе вопрос: какой была бы здесь моя жизнь – и каким показался бы мне Нашвилл, – если бы Розелла не встретилась когда-то с Лоуфордом Каррингтоном, этим истинным воплощением Нашвилла? Тогда я не знал бы Марии Мак-Иннис. И Када Кадворта, объявившего себя побочным продуктом истории и ее отбросом. И миссис Джонс-Толбот, с ее лошадьми, ее идеальным итальянским произношением и ее домом, который она назвала своим аллегорическим капризом. И никого из всех, кого я знал теперь.

Не знал бы я – или, выражаясь по-библейски, не познал бы – и Розеллу Хардкасл.

Я попытался представить себе, как все могло бы быть. Я бы работал допоздна у себя в гостиничном номере или в маленькой квартире. К этому времени я бы уже заканчивал очередную статью. («О чем?» – подумал я.) Я бы водил в кино какую-нибудь аспирантку или, может быть, преподавательницу. Я бы завел себе друга на факультете. Настоящего друга, поправился я, какого у меня никогда не было. Мы бы с ним обменивались мыслями. Со временем я бы рассказал ему про свое детство. Потом, позже, – про Агнес и как она теперь лежит на кладбище в Южной Дакоте. Я начал бы проявлять интерес к своим студентам. К какому-нибудь парню с гор, который постоянно крутил бы что-нибудь в своих сильных руках, как будто хотел разорвать, и просил бы только дать ему немного времени, он обязательно все осилит, он может все что угодно выучить, дайте ему только немного времени, чтобы он мог взяться как следует, и его сильные руки при этом что-нибудь крутили бы и мяли. Или к какой-нибудь девушке с хлопковой плантации в штате Миссисипи, с некрасивым лицом и серыми мечтательными глазами, которые загорались бы радостью, когда ей удавалось бы уловить ритм стихотворной строки.

Я мог бы прожить в Нашвилле лет пять. До выхода своей следующей книги, до тех пор, пока мне не предложат лучше оплачиваемое место с меньшей учебной нагрузкой в каком-нибудь университете рангом повыше с обширной научной библиотекой, и это был бы мой следующий шаг вперед. («Откуда? И куда? – спросил я себя. – И зачем?»)

Нет, я мог бы остаться здесь, жениться на какой-нибудь профессорше или на симпатичной, чисто отмытой медсестре с медицинского факультета, завести пару детей, прочно войти в здешнее общество, иметь длинный список научных трудов, хорошее имя в своей области – пусть не выдающееся, но достаточное, чтобы считаться здесь важной фигурой, – облысеть, потолстеть и, может быть, начать выпивать чуть больше, чем следует.

Когда мои размышления дошли до этой точки, я отправился на кухню и налил себе выпить. Мне пришло в голову, что на самом деле я думал вовсе не о Нашвилле. А о чем я думал на самом деле? Я стоял со стаканом в руке у холодильника, который тихо жужжал, как иногда начинает жужжать в голове. И в его жужжании слышался вопрос: «О чем я думаю?»

И я мысленно ответил: «О самом себе».

И я сказал: «Я думаю о самом себе – каким бы я был, если бы не существовало Розеллы Хардкасл».

Но она существовала, она лежала там в белом доме за лесом, по ту сторону луга, и мне стоило больших трудов удерживаться, чтобы не выйти из кухни в темноту, не перелезть через перелаз, не пройти по лесной тропинке, чтобы стоять – как стоял я много ночей назад – в тени деревьев, глядя на дом по ту сторону луга, где лежит она.

На следующий день, около полудня, она позвонила. Торопливо, приглушенным голосом она сказала, что сейчас не может говорить. Чтобы я вышел из дома и шел через лес – нет, самым длинным путем, через глушь, а она пойдет мне навстречу, как только сможет, и чтобы я ждал ее где-нибудь на полпути.

В три часа я вступил в лес, лежавший к западу от моего дома, и отправился в долгий обходной путь. Было пасмурно, начинал моросить дождь, температура падала – очередная выходка этой паршивой запоздавшей весны. Я бесшумно шагал по мягкой земле, кутаясь в старый черный дождевик. Слышно было, как капли падают на только что распустившиеся листочки: здесь лес был лиственный. Примерно на полпути я обнаружил сбоку от тропинки нечто вроде лощины под вздыбленным, заросшим лишайниками выходом известняка; вход в лощину был почти не виден за густой порослью орешника. Я остановился и стал ждать.

Десять минут спустя из-за поворота тропинки показалась Розелла. Увидев меня, она пустилась бежать и вбежала прямо в мои объятья, не подставляя лицо для поцелуев, а прильнув ко мне, прижавшись щекой к скользкой черной резине моего дождевика и тяжело дыша. Я немного отстранил ее и распахнул дождевик – теперь она прижималась щекой к моей старой фланелевой рубашке.

Не знаю, сколько времени мы так стояли. Я слышал только ее дыхание, понемногу успокаивавшееся, и шорох от падения капель на листья. Не слышно было даже карканья ворон. В конце концов я велел ей рассказать, что происходит. Она сказала: «Нет, не сейчас, сейчас просто люби меня». Через минуту ее рука скользнула вверх и принялась расстегивать на мне рубашку (верхняя пуговица была и без этого расстегнута, а может, оторвана), и она прижалась лицом – точнее, ртом – к моей груди. Чуть повернув голову, так что рот пришелся против бугорка грудной мышцы, она прикусила его зубами почти до боли.

Ко мне домой она не пошла – сказала, что нет времени. Мы сошли с тропинки, углубились в лощину, скрытую орешником, и там, прислонив ее спиной к наклонному стволу старого бука, в холоде и спешке, под дождем, который все усиливался, я совершил все, что полагалось. Она предусмотрительно не надела ничего, что могло бы мне помешать.

Вот так – она все еще в своем плаще, хотя и с откинутым капюшоном, а я в своем черном дождевике и в черном резиновом капюшоне на голове, из-за которого волосы у меня слиплись от пота, – мы совершили это, в холоде и спешке, без всяких нежностей, и потом я сразу снова задал ей тот же вопрос: что, черт возьми, происходит?

Оказалось, что ее муж лежит больной. Уже два раза приезжал врач. Он говорит, что это похоже на панкреатит, – хотя Розелла сказала, что это чистое притворство, повод для того, чтобы преисполниться жалости к самому себе, или в лучшем случае – самовнушение. Ложиться в больницу он не желал. Ни за что – он хотел, чтобы она постоянно была рядом и без конца слушала его разглагольствования: о новых замыслах, которые, по его словам, у него появились, о том, как они переедут в Нью-Йорк или в Рим и он бросит свое дурацкое преподавание, – хотя, добавила она, он ни разу не смог собраться с духом, чтобы куда-нибудь поехать. Ни разу не смог выбраться из этой материнской утробы, которой себя окружил, – из этого проклятого сновидения наяву, в котором он мнил себя олицетворением Нашвилла и новым Леонардо да Винчи в одном лице. Но теперь он был так нежен и мягок – уж лучше бы он не изображал эту мягкость, цену которой она прекрасно знала!

В этом месте я спросил, уложила ли она чемодан, и она, помявшись, сказала, что нет, как она может это сделать в такой ситуации? После чего я спросил – какого дьявола, что за ситуация, не собирается же этот сукин сын помереть, верно? Она вдруг неожиданно, с удивившей меня злобой, заявила, что хотела бы, чтобы он умер, но тут же испугалась собственных слов и сказала – нет, нет, конечно, но я должен попытаться понять и не настаивать, чтобы все не стало еще хуже.

Так ничего и не решилось, и наш разговор закончился на земле, где прошлогодние буковые листья цвета выцветшего золота лежали толстым, хотя и мокрым, ковром, благодаря которому на спине ее габардинового плаща не должно было остаться пятен грязи, а мой дождевик, расстегнутый, но так и не снятый, раскинулся в стороны, словно крылья огромной черной летучей мыши, которая упала раненая и бьется на земле, разбрасывая в стороны опавшие листья цвета выцветшего золота, поливаемые дождем.

Эта сцена разыгралась в пятницу и, в сущности, почти без изменений повторилась на протяжении последующей недели трижды – два раза в той же маленькой лощине и один раз в моей комнате с задернутыми занавесками, потому что Розелла выдумала повод для отлучки – ей якобы нужно было срочно что-то купить. Все три встречи были краткими, потому что Лоуфорд еще лежал больной, и мы снова и снова говорили о том же самом, но эти разговоры с каждым разом становились все более напряженными. Что касается занятия любовью, то оно во время этих встреч оказывалось побочным делом – необходимым, но побочным, и – если перефразировать слова Томаса Гоббса, относящиеся к человеческой жизни, – скотским, грязным и кратким. Теперь оно было для нас обоих способом отвлечься от некоей неявной борьбы, происходившей между нами, способом бегства от нее.

Теперь, припоминая все это, я не сомневаюсь, что вину за не совсем удовлетворявшее нас качество этих свиданий мы возлагали на недостаточную комфортабельность нашей лощины, и когда мы встретились в моем доме, то оба ожидали, что испытаем хоть какое-то подобие прежнего блаженства. Но здесь все получилось, пожалуй, еще хуже. И наш разговор был еще более напряженным. В конце концов я прямо заявил Розелле, что она в лучшем случае обманывает сама себя и что у нее нет ни малейшего намерения уложить чемодан. На это она обиделась, расплакалась и сказала, что я ей не доверяю.

– Тогда какого дьявола ты дожидаешься? – спросил я. – Ты ему ничего не должна. Уже через неделю он найдет себе кого-нибудь для удовлетворения своих потребностей, и тогда…

– Ну да, вокруг него вечно увиваются всякие начинающие потаскухи – любительницы искусства, – сказала она, и в ее голосе прозвучала несколько удивившая меня неожиданная горечь.

– Ну конечно, – сказал я, – и почему это тебя должно волновать? И он если и не богат по-настоящему, то во всяком случае имеет кучу денег…

– Нет, не имеет, – перебила она.

– Чего не имеет?

– Кучи денег.

– Ну, кто-то у вас там имеет, – сказал я, – судя по тому, сколько вы тратите, и если это твои деньги и ты хотела бы от него откупиться, то дай ему сколько-нибудь, и пусть отвяжется.

Здесь она снова посмотрела на меня пустыми глазами. А я заявил, как будто меня внезапно осенило, что, по-моему, она просто боится Лоуфорда Каррингтона.

– Нет, нет! – запротестовала она с большим волнением. – Этого нет!

И добавила, что я ничего не понимаю.

И были слезы, и палец, больно тычущий меня в грудь, и попреки, что я ее никогда не любил, и мое возражение, что если все это и есть любовь, то пошла она к черту, и, в завершение всего, в высшей степени узнаваемый маленький белый спортивный «мерседес», уносящийся по проселочной дороге в сторону автострады, и ни единого взмаха рукой на прощанье.

А потом я стоял у распахнутых ворот своего гаража, позади которого был на время наших занятий любовью укрыт этот в высшей степени узнаваемый маленький белый «мерседес», и смотрел на дорогу, размышляя о том, что такое любовь, если это и есть любовь.

На следующий день, в пятницу, как я и сказал Розелле, должны были возобновиться мои уроки Данте. В начале третьего я поднялся по старинным гранитным ступеням в геометрически правильный сад архитектурного каприза своей ученицы и на секунду замедлил шаг, чтобы взглянуть на дали, простиравшиеся к западу, – надо признать, лирически-прекрасные в этот идеальный день ранней весны, пусть даже запоздавшей недели на четыре.

Когда меня впустили в дом, я обнаружил свою ученицу в обществе двух гостей, мужчины и женщины, за послеобеденной, по-видимому, чашкой кофе. Мужчина, средних лет, стройный, мускулистый, загорелый, чуть лысеющий, был в старой фланелевой рубашке и еще более старой охотничьей куртке с кожаной оторочкой и кожаной нашивкой на правом плече; женщина, намного моложе его и сильно накрашенная, выглядела, как персонаж из рекламы богатой загородной жизни. После того как я был им представлен, они быстро допили кофе и удалились, но прежде чем мы с миссис Джонс-Толбот уселись за работу, она сказала, что другая ученица, миссис Бичем, сегодня не придет и немного позже нам нужно будет, к сожалению, прерваться, поскольку кое-какие дела по ферме, назначенные на утро, пришлось из-за непредвиденных обстоятельств отложить, но она хотела бы использовать все время урока, какое только будет возможно, и надеется, что я не обижусь.

Около половины четвертого явился чернокожий паренек в жокейском камзоле с чужого плеча и объявил, что на конюшне все готово. Миссис Джонс-Толбот велела ему сказать дядюшке Таду, что сейчас придет. Потом сказала мне:

– Я не знаю, сколько времени это займет, но, возможно, не очень долго. Если все пойдет как надо, Черный Властелин покроет эту кобылу в два счета.

И она добавила, что кобыла принадлежит той паре, с которой я только что познакомился, – Холлингсвортам из округа Моури. Он знает толк в лошадях, сказала она, «но ни в чем больше». И добавила: «Уж во всяком случае, в женщинах ничего не понимает». Мне и без этого было ясно, что миссис Холлингсворт – безусловно, женщина совсем другого сорта, чем моя ученица, в ее легком голубом платье в клетку, с какой-то косынкой на голове, в потрепанных тапочках на босу ногу и без всякой косметики.

Она объяснила, что из трех ее жеребцов-производителей сегодняшний – самый лучший. В нем кровь Насруллы, сказала она. Потом спросила, разбираюсь ли я в лошадях. Я ответил, что немного разбираюсь в мулах. На это она дружелюбно рассмеялась, а я мысленно ухмыльнулся шутке, иронический смысл которой был понятен мне одному.

– У чистокровных лошадей случка происходит естественным путем, – сказала она. – Если это можно назвать естественным путем, – конечно, это не настолько естественно, как на американском Западе, где жеребец просто пасется в табуне и природа берет свое. У чистокровных все делается с большой помпой и церемонией – вы сами увидите. Но по крайней мере, это вам не искусственное – или полуискусственное – осеменение, как у рабочих лошадей.

Мы приближались к площадке перед ближайшей конюшней, где уже собралась кучка людей.

– Во всяком случае, – сказала миссис Джонс-Толбот, – это довольно сложная процедура. И производит большое впечатление, – закончила она.

Перед нами, окруженный людьми, державшимися на почтительном расстоянии, стоял какой-то человек, держа на поводу лоснящуюся на солнце, нервно переминающуюся с ноги на ногу чалую лошадь, а другой метрах в трех от них держал на поводу маленького жеребенка, тоже чалого, гладя его по голове.

– А зачем тут жеребенок? – спросил я.

– Это жеребенок от той кобылы, которую сейчас будут случать, – сказала она. – Их привезли вчера – вон в том красном фургоне – из округа Моури. Понимаете, если разлучить кобылу с жеребенком, она начинает сходить с ума. Ему всего три недели от роду.

– Три недели? – переспросил я, постаравшись, чтобы мое удивление не выглядело невежливым.

– Да, – ответила она, – беременность длится одиннадцать месяцев, а самое лучшее время для рождения жеребенка – март – апрель.

Мы подошли к группе людей, окружавшей кобылу. Там стоял пожилой негр – дядюшка Тад, в своей красной фланелевой рубашке, старой твидовой кепке и сапогах для верховой езды, он держался спокойно и властно. Были еще какой-то юноша, на вид студент с младших курсов, в парусиновых штанах, заправленных в сапоги, и девушка в рабочем комбинезоне, голубой рубашке и солнечных очках (тоже студентка, помешанная на лошадях, которая здесь подрабатывала). Потом мужчина средних лет в затрепанном шерстяном джемпере (как выяснилось, управляющий миссис Джонс-Толбот); в некотором отдалении – владельцы кобылы. Не говоря уж о пяти-шести разношерстных собаках и таком же числе кошек, которые с серьезным видом следили за происходящим.

– Привет! – весело сказала миссис Джонс-Толбот. – Все готово?

– Да, мэм, – отозвался дядюшка Тад.

Студент, стоявший немного в стороне, скрутил хвост кобылы в аккуратный лоснящийся жгут, дядюшка Тад взял что-то вроде широкого бинта и принялся с большой тщательностью обматывать им хвост, начиная от репицы.

– Это чтобы волосы из хвоста не попадали куда не надо, – пояснила миссис Джонс-Толбот. – От них бывают порезы и всякая инфекция. Пойдемте посмотрим на будущего соучастника. – И она повела меня к небольшому строению, похожему на сарай, где были четыре стойла с воротами из железной сетки.

Метрах в двадцати пяти, в загоне, щипал траву лоснящийся черный жеребец, который при нашем приближении поднял голову, потом вдруг заржал, взмахнул гривой и начал скакать по загону и делать курбеты.

– Он как будто знает, что тут будет, – заметила миссис Джонс-Толбот и, обращаясь к возбужденному жеребцу, сказала: – Не спеши, паренек, твое время еще придет. – И потом снова мне: – Пока что его ждут скачки, а не семейная жизнь, и мы на него очень надеемся. В прошлом году он выиграл приз для двухлеток в Нью-Йорке.

В сарае были заняты только два стойла из четырех.

– Вот наш мальчик, – сказала миссис Джонс-Толбот, и я, после яркого солнца, с трудом разглядел в полутьме силуэт «мальчика» – рослого черного жеребца с белой звездочкой на лбу и большими повелительно сверкающими глазами.

– У него королевская кровь, а вот и Готский альманах, который это подтверждает, – сказала она, показав на какие-то бумаги, висевшие в рамке под стеклом рядом с входом в стойло. Я мельком взглянул на бумаги, которые мне ничего не говорили. Черный жеребец с белой звездочкой, чья родословная в них содержалась, громко захрапел и ковырнул копытом землю. Хозяйка протянула руку над сеткой и погладила его длинную морду, от звездочки на лбу до раздувающихся ноздрей.

– Потерпи еще немного, приятель, – сказала она. – Теперь уже скоро.

И, обращаясь ко мне:

– Пойдемте. Наверное, они ее уже заводят.

– Заводят? – переспросил я.

– Да, так это называется у специалистов. Небольшая подготовка, чтобы настроить ее на нужный лад. Но тот красавец, которого для этого используют, – всего лишь дублер. Ему, бедняге, ничего не достанется.

На площадке перед конюшней уже никого не было. Мы вошли в конюшню и увидели, что все – и люди, и собаки с кошками, и жеребенок – выстроились там полукругом, храня почтительное молчание. Кобыла стояла перед стойлом, просунув голову поверх ворот, а в стойле виднелся дублер, который то обнюхивал ее, то принимался мотать головой. Перевязанный хвост кобылы был поднят.

– Моргает, – сказал дядюшка Тад.

Я увидел, что он имел в виду. Отверстие под задранным хвостом кобылы, вокруг которого и разворачивались все события, в самом деле пульсировало, словно моргая, и каждый раз становился виден кусочек розовой плоти.

– Хорошо, дядюшка Тад, – сказала миссис Джонс-Толбот и снова вышла на солнце, а за ней последовали все остальные, включая кобылу (ее вел юноша), жеребенка (под опекой девушки) и собак с кошками, число которых заметно возросло.

Дядюшка Тад подошел к стойлу, где ждал черный жеребец, пристегнул повод и вывел его на открытое место. Шагах в пяти за жеребцом с большим достоинством, не глядя по сторонам, шествовал козел.

– Привет, Натти, – обратилась миссис Джонс-Толбот к высокомерному животному и, обернувшись ко мне, пояснила: – Это Натти Бампо [24]24
  Натаниэль Бампо – главный герой романа Фенимора Купера «Следопыт».


[Закрыть]
, постоянный спутник Черного Властелина, его придворный философ и друг.

Натти тем временем величественно проследовал мимо собак и кошек и остановился поодаль, с критическим видом наблюдая за происходящим.

– Какой красавец, – сказала мне миссис Джонс-Толбот, кивнув в сторону черного жеребца. – У него идеальные стати, лучших я в жизни не видела, и он передает их потомству. У них у всех его голова, и особенно его грудь, и крепкие ноги. А посмотрите на этот короткий круп!

– Вы как будто все знаете о лошадях, – сказал я.

– Всего не знает никто, – ответила она. – Но в лошадях я разбираюсь лучше, чем в Данте.

– Вы совсем неплохо разбираетесь в Данте, – сказал я.

– Но не так, как в лошадях. Еще бы мне в них не разбираться – я занимаюсь ими с трех лет. Мой отец знал о лошадях все, что только можно знать, и всегда брал меня с собой.

Дядюшка Тад делал что-то с членом жеребца.

– Он снимает кольцо, – пояснила миссис Джонс-Талбот, перехватив мой взгляд. – Чтобы не терять спермы – не пролить семени на землю, как говорится в Библии. Ей цены нет.

Я усмехнулся.

– Нет, правда, в самом прямом смысле, – сказала она. – Этим он окупает свое содержание.

Кольцо было снято. Дядюшка Тад подвел жеребца к кобыле сзади. Девушка держала жеребенка метрах в трех впереди нее, чтобы ей было его видно. Наступила мертвая тишина – молчали и люди, и собаки, и кошки, и козел. Жеребец обнюхал кобылу и фыркнул. Потом вытянул голову насколько мог вперед, вверх и чуть вбок, под углом градусов в тридцать пять, так что голова и шея образовали прямую линию, направленную в небо. Инструмент под брюхом у него становился все длиннее.

Жеребец снова фыркнул и снова вытянул голову с прижатыми ушами вперед и вверх, к небу. Вдруг он с храпением, шедшим, казалось, из самой глубины груди, поднялся на дыбы, размахивая передними копытами, словно пытаясь вскарабкаться в голубую пустоту. Его огромный, напряженный черный член был похож на бейсбольную биту рукояткой вперед. Дядюшка Тад слегка направил его, и жеребец, сделав быстрый выпад, упал на спину кобылы, так что его передние ноги оказались по обе стороны ее, чуть ниже холки, и словно загребали воздух короткими, резкими движениями.

Через некоторое время Дядюшка Тад сказал:

– Готово.

Он слегка потянул за повод, и жеребец высвободился. Все столпились вокруг, оживленно разговаривая, собаки и кошки отправились по своим делам, а девушка, поставив на землю желтое пластмассовое ведро, обтирала губкой теперь уже не столь впечатляющий член главного героя, который только что осчастливил чалую кобылу каплей крови легендарного Насруллы. Дядюшка Тад снова надел предохранительное кольцо. После этого козел занял свое место впереди жеребца, и они торжественно прошествовали в стойло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю