355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Пенн Уоррен » Место, куда я вернусь » Текст книги (страница 14)
Место, куда я вернусь
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:52

Текст книги "Место, куда я вернусь"


Автор книги: Роберт Пенн Уоррен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)

Опора «Номера 5», тоже в виде камертона, была чуть наклонена вперед, намечая очертания спины невидимой женщины, от которой были видны только серебристые руки. Правая, чуть согнутая в локте, была протянута вперед и вниз, и ее большой и указательный пальцы, казалось, вот-вот сомкнутся на каком-то продолговатом предмете. Кисть левой руки была обращена ладонью вверх, а пальцы сложены в некое подобие чаши, – это выглядело как жест удивления и восхищения.

А в кольце, образованном большим и указательным пальцами серебристой правой руки, торчал великолепный банан.

По выражениям лиц зрителей – от румянца смущения у женщин до откровенных ухмылок у мужчин – было ясно, что не требуется уже никаких дальнейших объяснений, чтобы увязать искусство с жизнью. Больше того, теперь стало сразу ясно, что изображали на самом деле все остальные номера «Балета».

Я наблюдал за этой сценой, когда Лоуфорд попросил меня ему помочь, но я еще не успел отойти, когда к скульптуре подошла миссис Джонс-Толбот, улыбаясь всем снисходительно и в то же время с некоторым укором.

– Вот негодники! – произнесла она, вынула из руки «Номера 5» зазорный предмет и спокойно, по-прежнему улыбаясь, положила его на место – в большую вазу с фруктами, откуда его извлек какой-то шутник.

Я помог Лоуфорду выкатить из мастерской еще один из тех черных прямоугольных постаментов, на которых стояли его скульптуры. Он оказался тяжелее, чем можно было судить по виду, а о форме скульптуры не позволяло даже строить догадки белое покрывало размером с простыню, окутавшее ее. Рядом застыла в ожидании Розелла, послушно держа, кроме своего бокала шампанского, еще и стакан с коктейлем, который отдал ей Лоуфорд. Позади нее, спиной к очагу, полукругом стояли остальные.

Розелла протянула Лоуфорду его стакан. Я вдруг заметил, что, хотя с виду он был как будто совершенно трезв, лицо его вдруг напряглось, и я вспомнил, что, когда он в мастерской одергивал покрывало на скульптуре, руки у него слегка дрожали. Он беспокойно обводил глазами лица зрителей.

Не сказав ни слова, он почти грубо сунул мне свой стакан и сделал шаг вперед. Я видел, что его взгляд остановился на лице Розеллы. Он схватился за кольцо, прикрепленное к середине покрывала, поднял его как можно выше и, все еще не спуская глаз с лица Розеллы, одним движением сдернул покрывало, небрежно швырнув его назад, в мою сторону. Я поймал его и стал рассматривать скульптуру.

Это была бронзовая голова мужчины, пожилого, может быть, даже старого, с почти совершенно лысым круглым черепом. Голова была запрокинута назад, широко раскрытые глаза полны ярости, рот разинут в беззвучном крике, так что виден был болезненно напряженный язык.

– Ох! – выдохнула Розелла. Несколько секунд она глядела на скульптуру, стоявшую лицом к ней, Лоуфорд глядел на нее, а вокруг царило мертвое молчание.

Потом она вдруг шагнула вперед, поставила свой бокал шампанского на черный постамент рядом с кричащей головой и воскликнула:

– Ах, Лоуфорд, это просто удивительно!

Подбежав к нему, она притянула к себе его голову и стала целовать. Я стоял совсем рядом и, видя, как внезапно втянулись ее щеки – собственно говоря, я видел одну только правую, но точно знал, даже лучше, чем если бы я это видел, как втянулась и другая, – как будто сам ощутил прикосновение ее мягких и сильных приоткрытых губ и напор ее мягкого и сильного, извивающегося, мокрого языка, проникающего мне глубоко в рот.

Я не желал видеть то, что видел, я отказывался это видеть и заставил себя отвести взгляд. Он упал на миссис Джонс-Толбот, которая, стоя позади своего племянника и Розеллы, глядела на меня с выражением, которое я могу описать только как холодное клиническое любопытство. Я почувствовал, что краснею.

Но миссис Джонс-Толбот уже заговорила о чем-то с пожилым человеком, стоявшим рядом с ней, и тут зазвучал хор поздравлений.

Все понемногу потянулись в южный конец комнаты. В огонь были подброшены новые поленья, стулья расставили по местам, откуда-то таинственным образом снова появились разбросанные в беспорядке разноцветные кожаные подушки для сидения, и запасы еды и напитков в баре и буфете были щедро пополнены.

Гости принялись есть. Некоторые уже уходили. Я не видел, как прощалась с ними Розелла, но Лоуфорд одаривал женщин последним новогодним поцелуем, а мужчин дружески похлопывал по плечу, повторяя этот ритуал снова и снова. Потом он оказался среди оставшихся гостей и стал обходить их, всем своим видом показывая, как он рад, что они не ушли, внимательно выслушивая каждого, чуть наклонив голову, с улыбкой, которая то разгоралась, то меркла в ответ на слова говорившего, словно электрическая сигнальная лампочка в каком-то измерительном приборе, – непринужденный, изящный и очаровательно тактичный.

Все чувствовали себя уютно. Повсюду шли неторопливые беседы, прерываемые смехом. Заиграла тихая музыка, шедшая непонятно откуда, и несколько отважных пар, в том числе Мария с Кадом, пошли танцевать. Я стоял, глядя на танцоров, но не видя их, и вспоминал ту минуту, когда Розелла целовала мужа, а я поймал на себе взгляд миссис Джонс-Толбот.

Я стоял один – по крайней мере, мне казалось, что я стою один, пока я не почувствовал, что рядом со мной есть кто-то еще. Это был один из тех гостей, с которыми я раньше не был знаком, – моложавый элегантно одетый человек с чуть высокомерной улыбкой. Наши взгляды встретились.

– Шикарно танцует, – сказал он, кивнув в сторону Марии. – И фигура тоже шикарная.

Потом смерил меня с головы до ног спокойным и самоуверенным взглядом и добавил тоном снисходительного одобрения с примесью удивления:

– А вы неплохо умеете их выбирать.

Он слегка опустил правую руку, выставил вперед кисть ладонью вверх и потер большим пальцем подушечки сложенных вместе указательного и среднего, указав мне на них глазами с таким видом, словно это какой-то неприличный жест. Я не понял, что он имеет в виду, и тупо посмотрел на него. Уголки его красиво вырезанных губ чуть изогнулись в понимающей, заговорщической улыбке, и он, подняв руку повыше и еще раз потерев большим пальцем два других, сказал тихо, словно делясь со мной секретом:

– И тити-мити у нее тоже есть.

В первую секунду я не среагировал – я просто его не понял. Потом с большим трудом удержался, чтобы не закатить ему пощечину, и резко отвернулся.

По аллейке, устроенной среди джунглей, я прошел в южный конец комнаты, где с одной стороны находилась кухня, а с другой туалеты. Тот, в который я вошел, показался мне огромным, словно туалетная комната отеля, и ослепительно светлым после полутьмы джунглей. В туалете никого не было. Я встал к одному из трех писсуаров и стал облегчаться, стараясь ни о чем не думать.

Потом подошел к раковине, вымыл руки, вытер их и посмотрел на себя в зеркало. Лицо тоже не мешало бы вымыть. Мой черный галстук, с самого начала завязанный не слишком умело, почти развязался и уныло съехал на сторону. Белая рубашка уже не сияла свежестью – я надел ее во второй раз. Общее впечатление было такое, словно я провел ночь в мусорном баке.

Я стал как мог приводить себя в порядок, начиная с лица. Когда я разглядывал не вполне удовлетворительные плоды своих стараний, мне вспомнилось, как, когда я заехал за Марией, чтобы везти ее на рождественский котильон, она восхищенно гладила отвороты моего фрака и как, когда я обнял ее за талию, мы улыбались, глядя на очаровательную молодую пару в большом зеркале над каминной полкой в гостиной Мак-Иннисов. Сейчас мне показалось, будто она стоит рядом со мной в этом зеркале здесь, в туалете, а позади и вокруг нас – все эти мужчины в корректных черных костюмах и сияющих белизной рубашках и женщины с обнаженными плечами, и все глаза – даже глаза Када, потому что он тоже стоял среди них, – устремлены на нас, на меня, с хитрым, понимающим, заговорщическим выражением, и рука у каждого вытянута вперед на высоте талии и будто втайне, только для моих глаз, делает этот непристойный жест, потирая большим пальцем подушечки указательного и среднего, и я слышу их шепот: «Тити-мити!»

Все это мелькнуло перед моими глазами и через секунду исчезло. А в ушах у меня снова прозвучали слова Када Кадворта, сказанные там, в пустом фермерском доме на холме над ручьем: «Вы легко могли бы привести его в порядок. Я же говорю вам – дело верное».

А потом я снова увидел, на этот раз мысленно, лицо сутулого пожилого человека в заплатанном комбинезоне с глазами, налитыми кровью и полными злобы и отчаяния, украдкой глядящими на меня из-под низко надвинутой старой черной фетровой шляпы.

У меня перехватило дыхание, и я почувствовал, что вот-вот задохнусь. Я рывком распустил узел галстука и запустил пальцы в волосы, не заботясь о том, как они после этого будут выглядеть. Потом вышел из туалета, прошел через джунгли и направился прямо к бару.

Никто уже не танцевал. Гостей осталось еще меньше, и все теперь сидели. Один из мужчин заканчивал рассказывать какую-то историю, смысла которой я не уловил. Но все смеялись над ней до упаду. Я сделал несколько больших глотков прекрасного, хорошо выдержанного виски и стоял, глядя на сидящих с высоты своего роста, когда Кад крикнул мне с другой стороны очага:

– Эй, Джед, могу спорить, что вы знаете какие-нибудь соленые алабамские истории.

– Не-а, – ответил я, попытавшись улыбнуться.

– Нечего, не отлынивайте! – крикнул Кад. – Вы ни разу ничего не рассказывали. Почему только я обязан вас всегда развлекать?

Все одобрительно зашумели.

Я смотрел с высоты своего роста на этих людей, лица которых были обращены ко мне. Я не знал, кто они такие. Я увидел лицо Марии по ту сторону очага. Сделав еще глоток виски, я нагнулся, поставил свой стакан на под очага, выпрямился и сказал чуть гнусаво, как говорят в алабамском захолустье:

– Ну ладно, чего там, есть одна история, рассказать ее, что ли?

– Тихо! – скомандовал Лоуфорд, подняв руку.

– Это про моего папашу, как он окочурился, – сказал я.

И рассказал всю историю.

Я рассказал им все, от начала до конца, со всеми полагающимися жестами и насколько возможно реалистично, стараясь только, чтобы это звучало не совсем уж непристойно, – до того момента, когда мать вскочила и зашвырнула эту самую кавалерийскую саблю, к дьяволу, в ручей, вот таким манером.

Мне показалось, что это самое подходящее место, чтобы остановиться, и я остановился, добавив только с самым карикатурным провинциальным выговором:

– И тут мамаша опять плюхнулась на свой деревянный стул там, в повозке, сзади меня и черномазого, и сказала: «Трогай!»

Наступило молчание. Я мельком увидел на лице Марии странно напряженное выражение, повернулся, снова подошел к бару и выпил. Я слышал, как Кад у меня за спиной воскликнул:

– Здорово, просто здорово! Я так и знал, что вы не оплошаете!

Позади меня звучали аплодисменты и оживленный говор.

Когда я отошел от бара и встал позади всех, я заметил, что Мария исчезла. Я стал высматривать, нет ли свободной подушки, чтобы сесть, и тут ко мне подошел один из мужчин, завсегдатай наших посиделок, и спросил:

– Откуда вы знаете эту байку, Джед? Прекрасная байка.

– Может быть, и прекрасная, только это не байка, – ответил я. – Это просто автобиография.

– Да бросьте вы, – сказал он.

Я спокойно и недвусмысленно заверил его, что это действительно автобиография, добавив, что в округе Клаксфорд это всем известно, и закончил:

– А далее свидетель отвечать на вопросы отказался.

1 января, проспав до середины дня, я кое-как привел себя в порядок, чтобы отправиться за продуктами в магазин у перекрестка дорог – старомодный сельский магазин, старик хозяин которого в любое время дня и ночи сидел там под единственной засиженной мухами лампочкой. Когда я вернулся домой, уже темнело. Держа в руках пакет с покупками, я вошел через заднюю дверь, стряхнул с ног свежий снег, зажег свет на кухне и стал раскладывать продукты по местам. Потом, не зажигая света в коридоре, сделал несколько шагов до двери спальни, открыл ее и вошел.

Послышался слабый шорох. Я замер на месте, пытаясь определить, откуда он идет.

– Не зажигай света, – произнес голос, больше похожий на хриплый шепот.

Глава VIII

2 января я все утро пытался ни о чем не думать, занявшись курсовыми работами студентов (их надо было проверить до конца рождественских каникул), но где-то на краю пустоты, царившей в моем сознании, копошился какой-то проблеск – понимание того, что все изменилось и ничто уже не будет таким, как прежде.

В конце концов я встал из-за стола и пошел на кухню с твердым намерением сделать себе бутерброд с швейцарским сыром, но там обнаружил, что как будто со стороны наблюдаю за тем, как мои руки наливают в стакан двойную порцию виски, добавляют воду и лед. Потом, вдвойне нарушив собственные принципы, я выпил посреди дня и в одиночку. После этого заставил себя сделать бутерброд и съесть его.

Я стоял посреди кухни, и солнечный свет, еще более яркий из-за свежего снега на земле, лился в нее через большое окно, выходившее на юг. Я отметил, как четко выделяются при таком освещении трещины в старом линолеуме на полу. Потом внимательно оглядел всю кухню. Я жил в этом доме четвертый месяц и теперь, стоя здесь, понял, что и комната, и ландшафт за окном для меня совсем как незнакомые.

Я знал, что и сам для себя я совсем как незнакомый. Я вытянул вперед руку и посмотрел на нее. В глубине души я не мог бы сказать, чья это рука. Я стоял посреди ярко освещенного снежным сиянием пространства вне времени и осторожно, медленно, глубоко вдыхал и выдыхал воздух, пытаясь сообразить, как мне жить в этой новой для меня среде, где нет ни прошлого, ни будущего, а только незнакомое настоящее, от вдоха до выдоха.

Но тут вдруг я понял, что и прошлое, и будущее существуют и в них мне тоже придется жить. Потому что оттуда, где висели в коридоре старые часы-ходики с гирей, послышалось металлическое жужжание и «бам-м», – это означало, что уже час дня и почта, наверное, уже доставлена.

Я с радостью ухватился за такой подходящий повод выйти из дома. Я подумал, что если вечно идти и идти по этому ярко освещенному бесконечному миру, то все будет так, как будто ничего не произошло.

Дойдя до почтового ящика, я вынул почту, но не стал ее просматривать, а просто немного постоял в этом ярко освещенном абстрактном мире. Потом нерешительно, медленно направился обратно к дому, но там, где кончалась ведущая к нему проселочная дорога, снова остановился и стал разглядывать то, что видел перед собой в этом ярком свете, – обычный деревянный домик в полтора этажа, когда-то побеленный, но уже снова требующий покраски, стоящий на белом снегу на фоне темных кедров.

Я обернулся и оглядел все вокруг. Где-то далеко, вне моего поля зрения и вне моего сознания, находились люди, они делали что-то такое, что должны были делать. Но я знал, что сейчас повернусь и пойду к дому.

Слабый хруст ярко освещенного свежего снега у меня под ногами был похож на звук чьих-то шагов в темноте.

Я вошел в дом, прошел в спальню, положил почту на стол у окна и задернул занавеску, отгородившись от дневного света, – это свое последнее действие я осознал, только завершив его. Я зажег настольную лампу и стал разбирать почту. В ней оказались газета, несколько рекламных проспектов и одно письмо. Почерк на конверте показался мне немного знакомым, но я, не тратя времени на размышления, вскрыл его и стал читать.

«Дорогой Джед, я надеюсь – я молю Бога, – что вы правильно поняли, почему я так внезапно исчезла сегодня, когда вы кончили рассказывать свою историю. Так много всего обрушилось на меня, дорогой Джед, – да, дорогой Джед, потому что так я думаю про вас сейчас, сидя у себя в комнате в доме Розы и Лоуфорда и слыша голоса гостей, потому что вечер в конюшне еще продолжается.

Я хотела сказать… да, я должна была посидеть в одиночестве, чтобы попытаться разобраться во всем, что обрушилось на меня, когда я слушала, как вы рассказываете свою историю. Прежде всего, я почувствовала, что знаю – я была уверена, что действительно знаю, – почему вы ее рассказали, и я сразу почувствовала, что понимаю вас так, как еще никогда до сих пор не понимала. Теперь я вдруг увидела, какая вы настоящая личность – как скала, которая поднимается из воды, и вода только плещется у ее подножья, и вот эта мысль о том, какая вы настоящая личность, которая поднимается посреди этого мира, а все остальное только плещется вокруг, заставила меня почувствовать, что, может быть, и я тоже смогу быть немного личностью и у меня хватит духу рассказать вам кое-что такое, что…»

Я поднял глаза от письма – от аккуратных черных букв, выведенных четким, может быть, даже слишком четким каллиграфическим почерком. Моя рука все еще держала листок под настольной лампой, но мой взгляд был устремлен на плотную темно-синюю занавеску на окне позади стола, которую я только что, повинуясь какому-то неосознанному побуждению, задернул, чтобы отгородиться от мира, залитого солнечным светом.

«Вот сейчас она мне это расскажет», – подумал я.

Некоторое время я глядел на плотную темно-синюю ткань со светонепроницаемой подкладкой, которая отгораживала меня от дневного света, а потом, все еще держа письмо в руке, обернулся и окинул взглядом комнату. За пределами светлого круга под настольной лампой в ней стояла полутьма.

Когда вчера к вечеру – еще и двадцати часов не прошло с тех пор – я вошел в эту комнату, уже по-зимнему рано стемнело, и ее освещал только слабый свет лампочки из коридора. Секунду я стоял, нащупывая на стене рядом с дверью выключатель. И тут я услышал голос, тихий и сдавленный, словно чья-то рука сжимала горло, откуда он исходил. Голос произнес:

– Не зажигай света.

В то мгновение – вчера, – стоя там, я не знал, чей это голос. Но света я не зажег. Я даже сейчас помню все ощущения, которые испытывал, стоя там: как медленно и гулко билось мое сердце, словно у меня в груди зияла какая-то огромная пустота, как я проглотил комок в горле – сухой и колючий, словно засохший огрызок кукурузного хлеба, – как я напрягал глаза, стараясь проникнуть взглядом в темноту, начинавшуюся сразу за слабой полоской света, падавшего из коридора. Я помню, как в этой темноте понемногу обрела очертания темная фигура, лежавшая в ногах моей кровати, покрытой старым армейским одеялом.

Я двинулся вперед, но остановился шагах в трех от кровати.

Она лежала съежившись, все еще в шубе из какого-то темного меха, все еще в сапогах с меховой опушкой, с которой еще не осыпался снег, – лежала на левом боку, подтянув колени к животу, а локти к груди и закрыв лицо руками, в позе человека, на которого напала уличная банда и он пытается защитить самые важные части тела. Я стоял неподвижно, глядя на нее и не говоря ни слова.

По сей день не знаю, почему я не сказал, не мог сказать ни слова – то ли потому, что тысячи разных слов теснились у меня в голове и рвались наружу, то ли потому, что никакие слова не подходили к тому неизбежному, что должно было вот-вот произойти. Я стоял там, а она медленно подняла голову, и, изогнувшись, приподнялась, опираясь на локоть. Растрепанные волосы свесились ей на лицо. В полутьме я видел, что это лицо бледно, как мел. Я видел, как шевельнулись ее губы.

И тут прозвучали слова, произнесенные тихо, без всякого выражения, и если бы Розелла Хардкасл не произнесла именно этих слов, то ничего бы вообще не произошло.

Если она бы ничего не сказала. Если бы она сказала что угодно еще. Если бы она сделала что угодно еще. Если бы даже она вдруг встала передо мной, светясь наготой в полумраке. Если бы даже схватила меня за член.

Даже тогда ничего бы не произошло.

Но она, глядя на меня сквозь рассыпавшиеся по лицу волосы, сказала то, что сказала.

– Ты знал… – сказала она и умолкла.

– Что я знал? – спросил я.

Свободной рукой она отвела волосы с лица, не сводя с меня глаз.

– Знал, что я должна буду прийти, – сказала она.

Я этого не знал, но мгновенно понял, что знал, даже не зная. Я это знал. И, поняв это, я понял еще, что какие-то могучие силы всю мою жизнь действовали где-то во тьме ради того, чтобы я оказался в эту минуту в этой точке пространства. Я потерял всякое ощущение самостоятельности, и даже всякое ощущение самого себя. Но тут случилась странная вещь. Сознавая свое бессилие, я как будто слился с теми самыми силами, которые лишили силы меня. Другими словами, я понял то, что, наверное, известно каждому герою, каждому святому, марксисту, преступнику, художнику, сумасшедшему: мной движет судьба.

Правда, ни героем, ни святым я, видит Бог, не был.

Хотя я не сводил глаз с Розеллы Хардкасл, я, наверное, даже забыл о ее присутствии. Больше того, я помню, как был потрясен, снова увидев, кто это, – еще сильнее потрясен, чем только что перед этим, когда ее обнаружил. Теперь она приподнялась чуть выше и уже почти сидела на кровати, на старом армейском одеяле, и в ее широко открытых глазах, устремленных на меня, отражался слабый свет, падавший из коридора.

– Ох, это было ужасно! – начала она. – Это было…

– Я не хочу ничего об этом слышать, – перебил ее я. – Что бы это там ни было.

В темноте я видел свет, отражавшийся в ее широко открытых глазах.

Потом услышал собственный голос, хриплый и напряженный.

– Ты знаешь, зачем пришла сюда, – произнес мой голос. – Знаешь?

Все еще глядя на меня, она опустила ноги на пол, потом медленно, неловко встала. Ее руки нащупали верхнюю пуговицу шубы на груди и неловко расстегнули ее. Она все еще не спускала с меня глаз, когда они нащупали следующую пуговицу.

Это произошло 1 января. На следующий день я с трудом оторвал взгляд от этого места, сейчас пустого, где она стояла, когда ее руки нащупывали ту пуговицу. Я снова увидел только что полученное письмо, лежащее под настольной лампой. И мне представилась Мария Мак-Иннис – как она сидит поздно ночью в своей спальне, слыша отдаленные звуки веселья, в котором она только что, как обычно, пыталась участвовать сама, и берется за ручку, чтобы рассказать мне о том, о чем, как она считает, должна рассказать.

О том, что ее мать уже много лет находится в психиатрической больнице. О том, как отец хотел уберечь ее от лишних переживаний, но ни школа-интернат, ни длительные поездки к родственникам не помешали ей прикоснуться к призрачному миру кошмаров, в котором жила ее мать. Как, несмотря на все заверения врачей, на глубокую любовь и самоотверженность отца, на поддержку друзей, она выросла с мыслью, что и ей суждено рано или поздно быть затянутой в этот мир. Как что-то заставляло ее каждую неделю ездить в больницу и сидеть с матерью, хотя та уже давно не реагировала ни на нее, ни на кого другого, – это почему-то казалось ей волшебным средством, чтобы самой спастись от болезни или, по меньшей мере, гарантией того, что кто-нибудь будет помнить о ней, когда придет ее очередь.

Ее врач запретил эти посещения, и тогда она почувствовала себя совсем больной. Нет, не психически больной – просто больной, с температурой и ужасной бессонницей. Вот уже много лет она не могла никуда ездить – разве что только на несколько дней. Она должна была видеться с матерью. Да, она была счастлива счастьем своих друзей, а иногда кое-что доставалось и на ее долю, – но если бы только она могла взяться за ум и посмотреть правде в глаза!

Обо всем этом говорилось в письме.

А дальше было вот что:

«Как я уже сказала, много всего обрушилось на меня сегодня вечером, когда вы рассказывали ту историю. Сейчас, сидя здесь, я чувствую себя так, словно после целой ночи кошмарных снов начинает рассветать и я вижу, как встает солнце. Я уезжаю на некоторое время. Теперь я могу это сделать, я знаю! Может быть, даже надолго – на несколько недель или месяцев, потому что должна действовать наверняка и сделать все как надо. Но, дорогой Джед, может быть… Может быть…

И всем этим я обязана вам.

О, спасибо вам, Джед! Дорогой Джед!

Мария».

Я читал медленно, в каком-то отупении, как будто мне надо было складывать слова по буквам, но знал, что это отупение долго не продлится, как бы мне этого ни хотелось.

Оно долго не продлилось, потому что я сделал ошибку – закрыл глаза и тут же увидел лицо Марии, когда на ужине у Кадвортов она склонялась над Салли Кадворт, обнимая ее и прижимаясь щекой к ее щеке, увидел, как сияло оно, освещенное не только свечами, но и внутренним светом радости, которая была радостью Салли и которую она сделала своей собственной.

И мне показалось, что чей-то голос позади меня явственно произнес: «Поздно, слишком поздно»; и мне вспомнилось – всего лишь на мгновение, как в лесу иногда замечаешь уголком глаза качнувшийся лист, который задел, убегая, какой-то невидимый зверек, – мне вспомнилось, как в новогоднюю ночь, среди веселого шума и полуночного перезвона колоколов, записанного на пластинку, я впервые поцеловал Марию Мак-Иннис по-настоящему, ощутив податливость и тепло ее тела.

Я еще стоял, стиснув в руке письмо, когда это воспоминание, мелькнув на мгновение, исчезло, и вместо него снова пришло отупение.

Тогда я смог открыть глаза. И увидел, что внизу последней страницы, намного ниже подписи, написано: «См. на обороте». На обороте был постскриптум:

«Не отвечайте на это письмо. Я хочу остаться сама собой. Посмотреть, способна ли я быть сама собой. Я дам вам знать, когда вернусь».

Но еще немного ниже было приписано, очевидно, наспех и в волнении, совсем не тем чересчур четким каллиграфическим почерком, как все остальное:

«Было три часа ночи, когда ко мне в комнату пришла Роза – все еще в вечернем платье, но без туфель, и она была в ужасном состоянии. Она кинулась на мою кровать и долго рыдала без слез – можно было подумать, что она вот-вот задохнется. Она не хотела ничего говорить, я могла только держать ее за руку и ждать. В конце концов она так и заснула, лежа поперек кровати. Я накрыла ее одеялом. Сейчас половина пятого, и на улице идет снег. Как же я могу уехать и оставить ее в беде! Господи, что же будет дальше?»

Кое-что из того, что было дальше, я знал. Это произошло вчера, в этой самой комнате, при слабом свете, падавшем из коридора. Сейчас, сидя за столом, я уронил голову, прижавшись лбом к нескольким листкам бумаги на краю стола, и у меня перед глазами снова встало то, что произошло вчера.

В этой полутемной комнате с кроватью, одеяло на которой было откинуто, я стоял голый, опираясь на правое колено, глубоко вдавившееся в матрас, а левую ногу отставив в сторону, и смотрел вниз, на тело Розеллы Хардкасл-Каррингтон. Оно лежало передо мной навзничь, его левая нога была справа от моего опиравшегося на кровать правого колена, а правая вытянута между ним и моей левой ногой, отставленной в сторону для равновесия. Левая рука этого обнаженного тела была закинута вверх, за голову, и лежала неподвижно и расслабленно, ладонью вверх, в том же положении, в каком оказалась, когда я взялся за это тело и подтянул его ближе к себе, на то место, где оно лежало сейчас. Голова при этом чуть откинулась назад, а согнутая правая рука прикрывала глаза. Все это – рука, закинутая вверх, запрокинутая голова, заслоненные другой рукой глаза – выражало не просто пассивность, но скорее какое-то безмерное, фаталистическое безразличие к тому, что будет происходить с этим беззащитным обнаженным телом, и даже больше – отречение от него.

Наклонившись вперед, я медленно просунул руки ей под ягодицы. Я до сих пор помню, как удивился, обнаружив, что это тело вовсе не так хрупко и грациозно, каким представлялось мне раньше, и ощутив под всей этой округлой мягкостью нечто крепкое и по-животному увесистое.

Я приподнял ягодицы над кроватью и подтянул ближе к себе, видя, почему-то словно издалека, как рука за откинутой назад головой бессильно потянулась вслед за телом, как при этом голова с другой рукой, все еще прикрывающей глаза, как будто еще больше запрокинулась, еще более безразличная к тому, что будет происходить с этим ненужным телом.

Я поднял ягодицы еще выше и подтянул еще ближе к себе, медленно раздвинув ее ноги так, что они оседлали мою правую ляжку посередине между коленом и бедром, плотно прижавшись к ней. Никакого заранее обдуманного намерения у меня не было, но сделал я это как будто умышленно медленно и бесстрастно, и в момент соприкосновения у меня возникло лишь слабое ощущение чего-то безлично мокрого.

А потом я вдруг почувствовал в этом месте словно удар ножом. Раскаленным и в то же самое время ледяным ножом, непонятным образом слитыми в один, и этот овеществленный оксюморон пронзил мне кожу и мышцы до самой кости.

Дивясь этому ощущению, я некоторое время держал ее тело прижатым к своей ляжке, а потом резким движением отодвинул от себя и взглянул вниз – сначала на то место у себя на ляжке, по которому пришелся удар ножом и которое влажно блестело, а потом на то, что держал в руках на весу, – на белые ноги, которые медленно раздвигались все шире, так что между ними стала видна, посреди пышного венца влажно-курчавых бронзово-золотистых волос, раскрывшаяся, подобно цветку орхидеи, припухлость. При виде ее у меня мелькнула мысль вовсе не о поэтическом обаянии этой жаждущей разверстой раны с ее чуть видневшимися в слабом свете розовыми глубинами, но – впервые в жизни – об истинной, первозданной сущности пола, этого открытого настежь пушечного замка, всей своей простой животной конструкцией предназначенного для выполнения своей чисто абстрактной функции, этой обезличенной и обезличивающей темной бездны, ожидающей того, что должно в нее погрузиться.

Я поднял глаза. Какими далекими и ненужными показались мне это лицо там, вдалеке, с рукой, заслоняющей глаза, чтобы ничего не видеть, другая рука чуть подальше, закинутая за голову, и, еще дальше, раскрытая пустая ладонь! Отчужденное и презрительное безразличие заслоненных рукой глаз к тому, что я держал в руках и на что смотрел, породило во мне яркое, словно вспышка света, ощущение освобождения от всего рационального, уверенности, что не имеет ни малейшего значения все происходящее в этой прекрасной запрокинутой назад голове, что совершенно не важно, какие мысли, чувства, воспоминания, надежды скрыты в ней, за этими глазами, заслоненными рукой.

Или за моими глазами, не заслоненными ничем.

Что это все? Только пена на гребне темной волны.

Впрочем, если говорить откровенно, то никакой темной волны на самом деле не было. Все мои действия были, как я уже сказал, совершенно бесстрастными. Как будто все это было бесчувственным исполнением чего-то неизбежного и, в силу своей неизбежности, лишенного всякого внутреннего смысла.

Я стоял, опираясь на одно колено, весь дрожа от ощущения нереальности происходящего, а в это время правая нога тела, которое я держал в руках на весу, стала медленно приподниматься, сгибаясь в колене. Я оперся на кровать и другим своим коленом, а нога стала, выпрямляясь, вытягиваться в сторону, влево от меня. Выпрямившись во всю длину, со сведенными вместе пальцами и оттянутым, как у балерины, носком, она стала очень медленно, как во сне, загибаться мне за спину, охватывая меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю