355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Пенн Уоррен » Место, куда я вернусь » Текст книги (страница 13)
Место, куда я вернусь
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 22:52

Текст книги "Место, куда я вернусь"


Автор книги: Роберт Пенн Уоррен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)

Конь и всадница скрылись из вида за овечьим загоном.

– …Как бы от чистого сердца, – закончила она и умолкла, как будто ожидая подтверждения. – Правда ведь?

Я вспомнил лицо всадницы в высшей точке ее полета, вырисовывавшееся на фоне неба.

– Да, – сказал я.

Некоторое время мы сидели молча. В дальнем конце луга снова показалась миссис Джонс-Толбот, и Розелла снова не сводила с нее глаз.

– Если бы мне надо было выбрать, на кого я хочу быть похожей, – произнесла она задумчиво, – то думаю, что выбрала бы ее.

Она все еще смотрела вдаль. Потом вдруг встала.

А я остался сидеть, размышляя о том, что бы такое Мария могла рассказать мне о своей матери. Потом – почему Розелла не хочет мне этого сказать. Потом – почему, хотя все так много говорят о Марии, никто даже намеком не обмолвился, что ей есть что рассказать. Почему все в Нашвилле ждут, когда Мария мне что-то расскажет. Почему все они, как и Розелла, считают, что Мария должна рассказать мне что-то сама.

И в то же время я думал о том, что будь я проклят, если стану выведывать и разнюхивать. Пусть она расскажет это мне, когда сочтет нужным, что бы это там ни было, да и кому вообще это интересно? Уж во всяком случае, не мне. И в это мгновение я ощутил ту же грусть, ту же жалость, почти нежность, что и тогда, когда незадолго перед этим увидел, как ее лицо превратилось в белую безжизненную маску и губы сжались в белый заживший шрам.

А Розелла стояла рядом со мной и что-то говорила.

– Ах, прости, – сказал я. – Что ты сказала?

– Вот старый дурак, – ответила она, усмехаясь. – Ты что, никогда не слушаешь, что я говорю? Я сказала, что тетя Ди – тот человек, на которого я больше всего хотела бы быть похожей.

– Это я слышал. А что ты сказала только что?

– Что каждому, наверное, все равно приходится мириться с тем, какой он есть.

Однажды, еще в июне, когда я в середине дня на попутных машинах добрался из Блэкуэллского колледжа до Дагтона, чтобы повидаться с матерью перед тем, как устраиваться на лето на работу, я увидел на Джонквил-стрит несколько мальчишек, лет девяти – одиннадцати, которые сидели на потрескавшемся асфальтовом тротуаре под кленом, дававшим немного тени, и играли в карты. Я остановился и стал смотреть. Карты были сильно потрепанные – наверное, остатки от двух или трех старых колод, потому что я заметил несколько пар одинаковых, – и мальчики с лихорадочным вниманием разглядывали карты у себя в руках. Перед каждым на потрескавшемся асфальте лежало по кучке жестяных крышечек от кока-колы. Один из них выставил крышечку и сказал:

– Ставлю доллар.

Ставки росли с головокружительной быстротой, пока один не сказал:

– Готово!

Все открыли свои карты.

– У меня больше картинок! – крикнул один.

– Нет, у меня больше! – крикнул другой.

– Нет, у меня! – крикнул третий, и началась свалка вокруг кучки крышечек, лежавшей посередине.

– Во что это вы играете? – спросил я.

Их грязные физиономии, уже почти мальчишеские, но с глазами, еще по-младенчески широко раскрытыми, повернулись ко мне, все в пятнах солнечного света, пробивавшегося сквозь листву клена.

– В покер, – важно ответил один и сплюнул на мостовую.

– Эй, мистер, – сказал другой, не желая отстать, – ты чё, ничего не понимаешь, что ли? Это покер.

Я сказал, что да, ничего не понимаю, и пошел дальше по улице, сквозь палящий летний зной и тишину, которую нарушало только печальное пение петуха вдали на чьем-то дворе. И вот теперь, когда я это пишу, вспоминая тот воскресный день на лугу миссис Джонс-Толбот, я чувствую себя так, как будто я один из этих мальчишек, играющих в покер на горячем потрескавшемся асфальте Джонквил-стрит. Пусть даже я знаю правила покера и значения всех карт в этой игре, но я не знаю ни правил, ни значения карт в той игре, в которую играю сейчас. Я знаю одно: что у меня в голове множество картинок, которые я просто перебираю и пересчитываю. Я не знаю – может быть, какая-то незначительная на вид карта с простым рисунком ценнее, чем любая картинка, а может быть, иногда даже жалкая двойка или тройка может сорвать банк.

Я только что выложил такую картинку, на которой изображены то воскресное утро на лугу и всадники, взлетающие в голубое небо и парящие над барьерами в полной тишине, как будто в сновидении, и я не уверен, что сейчас понимаю значение этой картинки лучше, чем тогда.

В своей теперешней игре я понимаю даже меньше, чем те мальчишки – в своей. Я знаю только – она больше похожа на пасьянс, чем на покер, и больше того: мне только что стало ясно, что этот пасьянс – моя судьба.

Я открываю еще одну картинку и тупо разглядываю ее. На ней изображена сцена в то же воскресенье вечером, после стипль-чеза на лугу у миссис Джонс-Толбот. Мы все отправились ужинать к Кадвортам. Мы – в общей сложности человек двадцать – сидим вокруг огромного, видавшего виды старого стола из палисандрового дерева. Сидим на чем придется: на стульях из палисандрового дерева – наверное, остатках бывшего гарнитура, на ветхих кухонных стульях, на табуретках, Бог знает на чем, и наши лица освещают свечи, воткнутые в массивный, старинный серебряный канделябр, в пару бутылок из-под виски с этикетками, давно залитыми стекающим воском, в старую трехлитровую бутыль из-под шампанского и в маленький глиняный кувшинчик. Все лица, улыбающиеся и радостные, словно купаются в волнах счастья и веселья, и я с непонятным страхом замечаю, что эти волны начинают захлестывать и меня. Я чувствую себя ребенком, который, забредя по колено в море, ощущает, как течение понемногу вымывает песок на дне у него из-под ступней, как играют у его ног бурунчики, грозя утащить дальше, на глубокое место, и видит, как там взрослые, умеющие плавать, плещутся и смеются, слышит, как они зовут его к себе, обещая позаботиться, чтобы с ним ничего не случилось.

Кад Кадворт стоит во главе стола с бокалом вина в руке и что-то говорит, и все смеются, но я чувствую только эту атмосферу счастья, которая понемногу затягивает меня, вызывая ощущение неведомой опасности. Я не слушаю Када, но потом вдруг слышу, как он говорит, что сегодня отмечается обручение. Он говорит, что они с Салли уже отведали супружеской жизни, и оказалось, что она не так уж и плоха, и теперь они собираются пожениться. По-настоящему пожениться, по всем правилам, говорит он. Чтобы целыми ночами расхаживать по комнате, напевая гимны, а когда заболит животик, возиться с детским питанием и менять пеленки.

– Потому что Салли, – объявляет он с трагической ноткой в голосе, и его докрасна обветренное круглое лицо и лысеющая голова с выступившими на них капельками пота блестят при свете свечей, – наконец-то залетела.

Тут он поднимает свой бокал с вином, в котором играют красные отблески, и провозглашает:

– Vive la République! Vive le mystère de la nature! Vive la réproduction! Vive буйство Жизненной Силы! Vive la Салли! [18]18
  Да здравствует Республика! Да здравствует великая тайна природы! Да здравствует продолжение рода! Да здравствует… Да здравствует… (фр.).


[Закрыть]

Поднимается громкий веселый шум, вино выплескивается на стол, один за другим раздаются тосты, иногда по-дружески соленые, и посреди всеобщего нарушения приличий и забвения хороших манер Мария исчезает со своего места рядом со мной и оказывается около будущей матери. Склонившись к ней, она обнимает ее за плечи, принимается целовать и между поцелуями говорит: «Ах, как я рада! Как я рада!»

Я смотрю на них и, когда с поцелуями покончено, вижу два лица, щека к щеке – две головы, темноволосую и рыжеволосую, и темные волосы скромно блестят при свете свечей, а рыжие сверкают и искрятся, и карие глаза сияют – глаза цвета лисьего меха или побуревших дубовых листьев в октябре, с росой на них, сверкающей под утренним солнцем, – и оба лица, освещенные свечами, еще и словно светятся одним общим внутренним светом.

А по другую сторону стола я вижу Розеллу, чей пристальный – и, по-моему, печальный – взгляд устремлен на эти лица, но не могу понять, что означает этот взгляд.

Потом Мария возвращается на свое место, а Салли теперь смотрит на Када, который все еще стоит и продолжает ораторствовать, заявляя, что если подумать, то тут нечему особенно радоваться. Это все, говорит он, просто подлая бабья манера отлынивать от работы. Кому, черт возьми, говорит он, теперь придется весной садиться за руль трактора и пахать?

А Салли перебивает его, декламируя мелодраматическим тоном:

 
Вы оборвали общий разговор,
И всех пугает ваше повеленье [19]19
  «Макбет», акт III. Перевод Б. Пастернака.


[Закрыть]
.
 

И добавляет:

– К тому же ты слишком много болтаешь.

– Кого это ты вздумала изображать из себя? Леди Макбет? – возмущенно вопрошает Кад.

– Тс-с-с! – успокаивает всех Салли, приложив палец к губам, и продолжает в том же тоне:

 
Не говорите с ним. Ему все хуже.
Расспросы злят его.
 

– Верно! – восклицает Кад. – Я просто в бешенстве!

И вот еще одна карта, а на ней другая картинка.

Кад стоит около бара в углу гостиной со стаканом в руке и говорит мне:

– …И когда я отправился на север, в страну янки, и поступил на юридический факультет Йеля, я жаждал крови, и когда устроился в шикарную фирму «Макфарлейн, Кимбол и Кершоу», был готов всем горло перегрызть, лишь бы пробиться. Я лез из кожи, голодал и добивался своего. Ну и развлекался тоже, конечно, но не в таком обществе, которого не одобрил бы старик Макфарлейн. У меня была уютная квартирка – хорошо обставленная, с громадной кроватью и двумя туалетами, и я даже уговорил себя влюбиться в одну хорошенькую молодую сучку, которую даже старик Макфарлейн счел бы вполне приемлемой, потому что не знал про нее того, что знал я. А потом я выиграл действительно важный процесс – мне его поручили, поскольку считали безнадежным. И знаешь, на следующее утро после того, как я выиграл этот процесс, я долго лежал, уставившись в потолок. И это было никакое не похмелье. Потом я встал, постаравшись не разбудить свою маленькую подружку – почти невесту, – она лежала там хорошенькая, как картинка, хоть и растрепанная и замученная после всего, что было ночью, и тихо похрапывала. Я благоговейно поцеловал ее, натянул штаны, на цыпочках вышел и отправился прямиком на Уоллстрит, в контору Старика.

– Макфарлейна?

– Ну да. Глаза у него были холодные, как синий лед на солнце, а брови кустистые, как живая изгородь, покрытая инеем. Я собрался с духом и говорю: «Сэр, вы были мне как отец, вы утирали мне сопли и пороли меня, но я чертовски неблагодарная скотина, и я ухожу». Он целую минуту разглядывал меня, и весь его вид предвещал недоброе, словно победа демократов на выборах или падающий барометр, а потом раскрыл рот и показал свои искусственные зубы, внушительнее которых не было на всей Уолл-стрит. «Это, вероятно, следует понимать так, – говорит он, щелкая этими белыми, как мрамор, зубами, похожими на могильные камни, – что, по-вашему, в нашей фирме можно шантажом добиться повышения?» – «Нет, сэр», – говорю я. «Ваши старания, – говорит он, – не только неэтичны, они еще и излишни, вы уже получили повышение. Правда, только в младшие партнеры». Я не знал, что и сказать. Клянусь, что у меня на глазах стояли слезы. Тогда старик Мак спросил: «Значит, этого вам мало?» Я едва пробормотал, что даже слишком много, но я просто должен уйти. Но тут он…

Тут Кад заглянул в свой стакан, наклонив голову, так что я увидел на его гладкой, загорелой лысине отражение настенной лампы позади него. Потом он поднял голову и очень серьезно произнес:

– В общем, еле пронесло. Я чуть было не остался.

Он снова внимательно поглядел в свой стакан.

– Но я не остался, – сказал он, поднимая глаза. – Я вышел из кабинета Старика и в это самое мгновение почувствовал, что действительно существую. Только раз в жизни я так себя чувствовал – ох, как хорошо я это помню! Это был ночной воздушный десант над Нормандией в день вторжения, я служил в Первой воздушно-десантной дивизии, и вот – ух! – я следующий! Я перднул, как в трубу дунул, и вывалился наружу, и подо мной все ночное небо было заполнено парящими простынями, как будто Господь Бог нечаянно опрокинул тележку с грязным бельем целого небесного отеля, и я считал секунды перед тем, как дернуть за кольцо, и чувствовал, что существую. Нас натаскивали на безумие и человекоубийство, но я чувствовал, что существую.

Он поставил стакан на стойку бара и вытянул руки перед собой, ладонями вверх, растопырив пальцы, словно хотел что-то схватить.

– Теперь я по утрам просыпаюсь, – сказал он, – и знаю, что мне надо делать. К чему руки приложить – в буквальном смысле слова. Я гляжу вокруг и все вижу, могу все потрогать. Я чувствую, что существую.

Он посмотрел на свои руки, медленно поворачивая их перед собой. Это были большие, мускулистые руки, обветренные докрасна, с крепкими ногтями и едва зажившим шрамом на одном запястье. Потом он опустил руки и смущенно посмотрел на меня.

– Я знаю, что все, что я делаю, никому не нужно, – сказал он. – Конечно, я всего лишь отброс истории. Может быть, в конечном счете того, что я делаю, вообще не существует. Но я родился здесь, в этом старом доме, и когда я выглядываю в окно, то знаю, что я вижу, и я знаком с людьми, которые мне нравятся, и мне нравится то, чем я занимаюсь целые дни, и, может быть, это и значит существовать, а когда Салли выпихнет на свет этот крохотный крикливый комочек протоплазмы, я заору от радости, потому что я существую. А вот сейчас я немного выпил и морочу голову серьезному человеку всякой чепухой.

Мне вдруг стало неловко, и это ощущение, словно капля краски, которая расплывается в стакане воды, понемногу охватило все мое существо, превратившись в какую-то расплывчатую, неопределенную боль.

– Какого черта, – сказал я, – я никакой не серьезный человек, я преподаватель в университете.

Он смотрел на меня ухмыляясь, чуть склонив набок свою крепкую лысую голову и лукаво прищурив один глаз, и взгляд у него был ничуть не пьяный, а просто дружеский, и я понял, что этот человек нравится мне не меньше, чем все, кто мне в жизни нравились, не меньше, чем все мои друзья; и тут наступило холодное прояснение, словно кто-то выбил грязное стекло в окне и в комнату ворвалось зимнее солнце, и я спросил себя: «Какие это друзья?»

Сейчас, вспоминая ту минуту и годы, которые ей предшествовали, я никого не могу назвать своим другом. Ни в дагтонской школе, ни даже в футбольной команде – разве что Мела с его виски и чернокожими малолетками, – ни в блэкуэллском колледже, ни в Чикаго, потому что доктор Штальман был мне не другом – дядей, отцом, любящим опекуном, благодетелем, но не другом, – ни в партизанах, потому что то, что связывало меня с Джакомо, Джанлуиджи и всеми остальными, было очень серьезно, но не было дружбой.

А если вернуться к сцене у стойки бара в гостиной Кадвортов, то сразу после этого ледяного прояснения, я снова мысленно увидел, как Мария после объявления о беременности Салли встала и подошла к ней, чтобы поцеловать ее в щеку, и как лицо ее, освещенное свечами, сияло разделенной радостью. При этом воспоминании у меня забилось сердце, и тут я услышал, как Кад, по какому-то таинственному совпадению, говорит:

– Послушайте, тут продается одна неплохая ферма – совсем рядом, она граничит со мной одним углом. Умеренная цена, любые условия. Это часть большого владения, которое решено распродать. Вы южанин, почему бы вам не вернуться домой, как я, и не осесть на земле? – И потом, после паузы: – Как здорово было бы, если бы вы…

Он смущенно умолк, глотнул виски и сказал:

– Ну вот, опять я спьяну разболтался. Но правда, мы были бы чертовски рады. Тут вам и фермерство, и профессорство.

– Ничего не выйдет, – ответил я, не желая углубляться в эту тему. – У меня нет денег.

– Тогда послушайте. – Он перешел на деловой тон: – Эта ферма себя окупит, клянусь вам. Я возьму у вас в аренду сотню акров за обычную плату – мне не хватает пастбищ и зерна. Все это можно устроить.

– Но… – начал я, но продолжать не стал, и это слово повисло в воздухе, оставив ощущение какой-то смутной печали.

– Ничего не «но», – живо возразил он. – На днях мы ее посмотрим. Мне надо повидаться со сторожем, который за ней присматривает и просится ко мне в арендаторы. Дом там хороший, можно хоть завтра въехать, а все, что понадобится, сделать потом. Ведь посмотреть не вредно.

– Да, – сказал я, – посмотреть, конечно, не вредно.

И еще одна карта.

Я стою посреди гостиной Мак-Иннисов. Я заехал за Марией – мы отправляемся на рождественский котильон, и дворецкий провел меня сюда, чтобы я подождал, пока Мария не спустится вниз. Мы должны здесь выпить по рюмке, прежде чем ехать в клуб. На мне черный галстук – впервые в жизни. Даже фрак, который на мне, – мой собственный. Я стою перед камином и стараюсь не смотреть в большое зеркало над мраморной каминной полкой.

Входит Мария, разрумянившаяся, со сверкающими глазами, очень довольная собой, и тут же, остановившись, восклицает:

– О, потрясающе!

Она подходит ко мне, чтобы обменяться ритуальным поцелуем, и гладит рукой шелковые отвороты фрака:

– Вот это да! Как красиво!

В зеркале над камином я вижу краем глаза молодую пару – рослого мужчину в черном и хрупкую женщину в белом, в пышной юбке в косую красную полоску; слегка склонив голову, она гладит рукой отвороты фрака, и я говорю:

– Ну прямо как реклама модной одежды.

Мария поднимает глаза, видит изображение в зеркале и критически разглядывает его.

– Нет, – говорит она, – совсем не похоже. Мужчина на рекламе тоже красивый, но этот не просто красивый – посмотри, какой у него благородный вид, какое достоинство!

И мы оба смеемся, глядя в зеркало, и где-то глубоко в моем сознании внутренний голос тихо повторяет эти лестные слова.

Я обнимаю ее за талию и снова целую, но осторожно, чтобы не смазать косметику и не повредить прическу. Моя рука остается на ее талии, и мы стоим, с восхищением рассматривая изображение в зеркале. Глаза молодой женщины, которую мы там видим, сияют в отблесках огня, горящего в камине.

Я открываю еще одну карту.

Мы с Кадом стоим в пустом, полутемном фермерском доме, а человек в комбинезоне открывает ставни.

Этот человек – арендатор и сторож фермы, но он заявил об уходе с нее, и Кад пришел, чтобы уговорить его перейти к нему, поскольку говорят, что этот человек – большой знаток лошадей. А я здесь в качестве возможного покупателя, который хочет осмотреть ферму. Мы уже обошли угодья, и теперь нам показывают дом. Одно за другим открываются высокие окна, и ноябрьское солнце вливается в комнату, отчего она кажется еще более пустой, а дубовый пол, заметно выщербленный за сто с лишним лет, – еще более грязным.

Но Кад говорит:

– Отличное место. Посмотрите на этот потолок с лепниной. Красиво, и штукатурка до сих пор прекрасно держится. – Он продолжает оглядывать комнату, потом говорит: – Этот дом шикарнее нашего.

Стоя посередине комнаты, он подпрыгивает и всем своим немалым весом опускается на доски пола.

– Даже не дрогнул, – говорит он.

Я бормочу что-то одобрительное, и мы переходим в столовую.

– Посмотрите еще раз на этот потолок, – говорит Кад. – И на камин.

Я мысленно представляю себе стоящий здесь большой стол и людей вокруг него. Потом у меня перед глазами вдруг появляется стол в доме Кадвортов в тот вечер, когда он объявил о беременности Салли, и я вижу отблески свечей на двух улыбающихся женских лицах, щека к щеке.

– Да, – говорю я, – прекрасно.

Я замечаю, что человек в выцветшем, заплатанном комбинезоне – арендатор фермы – украдкой наблюдает за мной. Ему за пятьдесят, когда-то он был крепок и строен, но теперь сутулится, и силы у него уже не те. Длинные висячие усы когда-то были черными, но теперь в них пробивается седина, и они пожелтели от табачной жвачки. Из-под низко надвинутой старой, помятой черной фетровой шляпы на меня недружелюбно глядят налитые кровью глаза, в которых застыло выражение обреченности. В эту минуту он напоминает мне фотографии конфедератов, взятых в плен в самых последних, безнадежно проигранных битвах Гражданской войны. Он следит за мной из-под низко надвинутой шляпы, жуя свои длинные висячие усы.

В спертом воздухе комнаты я улавливаю запах виски.

И тут я, повернувшись к Каду, выпаливаю со злостью и, как ни странно, с облегчением:

– Да, место замечательное, но я же вам говорил – у меня нет денег!

Челюсть человека в комбинезоне, жевавшего свои усы, замирает в неподвижности. Губы его раздвигаются в усмешке, похожей на оскал задыхающейся от бега собаки, но в налитых кровью глазах я уже не вижу злобы. В них мелькает искра холодного злорадства.

– Да бросьте вы, – говорит Кад. – Я же говорю, это дело верное. Я сказал, что могу…

Я его не слушаю.

Вот такая картинка. Но должен добавить, что на обратном пути, когда наши кони шагали бок о бок по проселочной дороге между оголенными живыми изгородями, я оглянулся и сквозь просвет в изгороди снова увидел этот дом на высоком берегу ручья, окруженный высокими дубами и тюльпанными деревьями, с побуревшими от старости кирпичными стенами и четко вырисовывающимися на их фоне белыми ставнями, с шиферной крышей, сверкающей, как пушечная сталь, под все еще ярким солнцем.

Первым молчание нарушил Кад.

– Проклятье! – сказал он. – Не могу я его взять. Он хороший скотник, знает толк в лошадях, но, черт возьми, он же пьет. Еще не вечер, а несет от него, как от винокуренного завода. – Он сердито повернулся ко мне. – Вы тоже унюхали, да?

– Да, – ответил я.

– У него когда-то была собственная ферма, – сказал Кад немного погодя. – Не ахти какая, но все же кое-что. Он лишился ее. – Помолчав, он добавил: – Голову даю на отсечение, что пропил.

– Бедняга, – отозвался я.

Я думал о том, что этот человек как раз в таком возрасте, в каком был бы сейчас мой отец. У этого человека тоже когда-то были прекрасные черные усы.

Некоторые картинки теперь, спустя годы, утратили четкость очертаний, а другие с самого начала выглядели смазанными, словно карты, если зажать в руке один конец колоды, большим пальцем другой руки отогнуть другой конец и быстро отпускать карту за картой. Глаз успевает уловить на каждой цветное пятно и какой-то контур, но не успеешь их разглядеть, как поверх этой карты ложится следующая, и так до конца колоды. В том году так получилось у меня с рождественскими каникулами.

До этого я за свою жизнь побывал только на одном танцевальном вечере – на школьном выпускном вечере в Дагтоне, да и то пробыл там всего три минуты, а теперь меньше чем за две недели побывал на пяти вечерах, начал привыкать к своему фраку с черным галстуком и вынужден был купить еще две белых рубашки, потому что прачечная не успевала их стирать. И все, что происходило в эти дни, слилось у меня в памяти. На следующий день после танцев я вдруг обнаруживал, что где-то в глубине сознания они все еще продолжаются, а вскоре уже начинал ждать следующих. Сидя за работой, я внезапно погружался в какую-то пустоту, полную ожидания, и потом даже не мог сообразить, сколько времени я так просидел. Но то, чего я ждал, тоже представлялось какой-то пустотой, легким гипнозом, сном, в котором видишь чье-то новое лицо, новую улыбку, ощущаешь новый аромат, слышишь новый голос, говорящий: «О, как красива сегодня Мария!» – и свой собственный голос, отвечающий: «А она как раз только что сказала это о вас», и эта улыбка, голос, аромат, беглое прикосновение руки – все переплетается, сливается воедино и словно опутывает тебя невидимой паутиной, создавая восхитительную и обманчивую иллюзию некоей мистической близости с обворожительной собеседницей. И тебя уносит поток музыки, и ты покорно отдаешься течению времени, ощущению единения не только с послушным телом, плавно движущимся у тебя в полуобъятьях, но и со всеми другими кружащимися вокруг телами.

И неизменно в каждый из таких вечеров это обращенное ко мне лицо рано или поздно оказывалось лицом Розеллы, сияющим озорной улыбкой или блаженно откинутым назад, словно в полуобмороке, и это ее голос говорил:

– Ну надо же, каким танцором стал этот старый бродяга, умереть можно! И все они по тебе умирают, ведь ни одна просто не знает, что такое жизнь, пока этот красивый властный зверь не стиснет ее изящную тоненькую талию двумя могучими пальцами и не вопьется в нее этими жадными пылающими глазами!

На что я отвечал:

– Ну, ты полегче, черпай ложкой, а не ведром, а то так и подавиться недолго.

А однажды, уютно устроившись, как обычно, в объятьях партнера – партнером был как раз я, – Розелла подняла глаза и сказала:

– В Дагтоне ты так не танцевал. По-моему, я имею право знать, как это ты научился. Ведь мне ты учить себя не позволил.

– Тебе обязательно надо все знать.

Она кивнула и чуть приподняла голову, чтобы видеть мое лицо.

– Ну хорошо, – сказал я. – Начиналось все с девушек-патриоток из армейской службы организации досуга, которые позволяли одному неотесанному мужлану лапать их нежные белые тела и растаптывать в лепешку их изящные ножки. А завершили мое обучение римские проститутки или просто молодые римлянки, которым хотелось наконец плотно поесть.

– Фу, – недовольно произнесла она.

– Тогда не спрашивай, если не хочешь услышать правду, – сказал я. – Ты единственный человек, которому я всегда говорю правду. – И добавил: – Это, наверное, дань моей признательности Дагтону.

Тут наш танец кончился. Потом кончился и весь танцевальный вечер – как и все такие вечера, слишком рано, когда ты только-только успел почувствовать, что все начинается по-настоящему, только-только перешел какую-то черту, узнал какую-то тайну. И потом, в полчетвертого ночи или даже позже, видишь свой дом, который смутно белеет в конце проселочной дороги, а когда на него падает свет фар, словно выпрыгивает из темноты, четко очерченный на фоне черного леса, и тебя охватывает грусть, и чувство вины и утраты – трудно определить это ощущение, но больше всего оно похоже на то, что переживает мальчишка, поонанировав вволю.

А войдя в пустой дом, хочется крикнуть во весь голос, требуя объяснить, Бога ради, что же такое на самом деле реальность.

Но крепкий сон – самый лучший целитель. И когда как следует выспишься, все становится на свои места. Так всегда бывает.

Все эти первые пять танцевальных вечеров были похожи друг на друга. Шестой, устроенный Каррингтонами в канун Нового года, отличался не только от рождественских, но и от всех вечеров, которые они устраивали раньше – во всяком случае, при мне. Прежде всего, публика на нем была более смешанная. Многих гостей я раньше никогда не встречал, в том числе кое-кого постарше – и из университета (весьма достойного вида), и просто горожан (из хороших семей и, по-видимому, состоятельных), а также индуса в тюрбане, со знаком касты на лбу и прочими штучками, которого, как выяснилось, привела Эми Дэббит. («О, у нее есть какой-то гуру, или свами, или что-то в этом роде, – сказала Розелла. – У нее вечно всякие увлечения: христианская наука, психоанализ, холодные обливания, средневековое католичество, натуральные продукты. Теперь это Мудрость Востока – могу спорить, что она включает в себя и все эти экзотические позы».) Чтобы освободить место для такого многочисленного общества, из северного конца конюшни убрали всю мебель, а вдоль западной стены поставили столы на козлах для бара и буфета. Рояль передвинули туда, где раньше стояли столы, и там же расположился джаз – пять чернокожих музыкантов («Их выписали из Нью-Орлеана», – шепнул мне кто-то с благоговением).

Однако самым главным отличием этого вечера была царившая на нем атмосфера. Дело не только в том, что все происходило в чьем-то доме, а не в клубе, потому что и здесь в тот вечер я встретил незнакомых людей. Но в этом мире беззастенчивого веселья и простодушного стремления отдаться потоку жизни, где можно, ничего не прося, получить все, они не выглядели чужими. Даже свами, для которого специально поставили стул (он не танцевал и не пил спиртного), казался участником этого веселья: восседая в окружении нескольких молодых женщин, склонившихся над ним или расположившихся на подушках у его ног, и прихлебывая свой апельсиновый сок, он обводил комнату бесстрастным взглядом черных глаз, как будто благословлял всех этих смертных, совершавших ритуал надежды и обновления.

Я, возможно, выпил немного больше обычного, но во мне, по-видимому, происходила более глубокая и таинственная химическая реакция, чем просто всасывание в кровь алкоголя. Во всяком случае, всякий раз, когда кто-нибудь из мужчин дружелюбно улыбался мне, или жал руку, или похлопывал по плечу, когда какая-нибудь из женщин взглядом приветствовала меня или скромно опускала глаза, – все, до самых незначительных мелочей, казалось мне важной стадией мистического процесса, обещавшего некое многозначительное откровение.

В полночь раздался оглушительный колокольный звон (Лоуфорд заранее поставил пластинку и включил полную громкость), все мы подняли бокалы с шампанским, выпили, и началась настоящая оргия поцелуев – все принялись целоваться с кем попало (в том числе и я с Марией – это был наш первый настоящий поцелуй, и я с удивлением ощутил податливость и теплоту ее губ). Потом мы поспешно отставили в сторону бокалы, взялись за руки и запели старинную шотландскую песню про добрые старые времена.

И Джед Тьюксбери, держась за руки – с одной стороны с какой-то женщиной средних лет в очках, даже имени которой не знал, а с другой с Эми Дэббит, которая ухитрилась втянуть в круг даже своего величественного свами, державшего ее за другую руку, – в окружении новых знакомых с воодушевлением пел вместе с остальными, прославляя счастье и исполнение желаний, которые приносит время, и сердце у него, к его собственному удивлению, было преисполнено нежности. Он не знал, что и подумать.

Около часа ночи музыканты начали собирать свои инструменты, и некоторые гости, главным образом, те, кто постарше, стали незаметно исчезать. Через несколько минут Лоуфорд протрубил в свой охотничий рог и, ловко вскочив на стул, громогласно объявил, что приглашает всех любителей искусства на небольшой вернисаж около мастерской и что потом будет предложен легкий ужин. Даже тем, кто искусства не любит, добавил он.

– А что он собирается показывать? – спросил я Розеллу.

– Не имею ни малейшего представления.

– Он даже тебе не сказал? – спросила Мария.

– О, это великая тайна, – ответила Розелла с улыбкой.

Все гурьбой направились в северный конец комнаты, где у очага в большом кресле с обивкой под тигровую шкуру уже царственно восседал свами, занятый серьезной беседой с заметно увеличившейся кучкой поклонников, включавшей даже двух-трех мужчин, которые слушали его очень внимательно. Несколько гостей бродили среди скульптур, разглядывая их, и прежде всего «Балет». Мария присоединилась к кружку поклонников свами, а я подошел к группе, окружавшей «Номер 5».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю